Полковник внес с собой запах навоза и сивухи, красные глазки его еле глядели на божий свет.
   - Чего хочешь, полковник: пива или самогону?
   - Сначала самогону хвачу, - прохрипел тот и рыгнул.
   - Брюхо рычет - пива хочет, - сказал старик, и перекусил свежепросольный огурец, - Пастухам жизнь ныне лучше, чем попу: целый возище хлеба домой увезет, яиц, масла. А осенью баранов резать будут - баранины дадут.
   - А, завидуешь - давай в менки играть, - прохрипел пастух и хлопнул водки.
   По улице девушки, весело пересмеиваясь, несли икону, фонарь и запрестольный крест, за ними култыхали старухи. Какой-то пьяный подлез на карачках под образ, девушки прыснули. Мальчишка поддел ногой его шапку, тот, не успев перекрестить испачканное рыло, заорал, заругался матерно.
   Пришел Санька, сын Филиппа Петровича, в новом пиджачном костюме, и привел с собой человек пять сверстников. Те осмотрели меня со всех сторон, ушли.
   - Это Санька мой их оповестил, узнал, что вы книжки сочиняете. Вот, любопытствуют, - сказал мне хозяин. - Санька, так?
   - Так, - ответил тот, а сам улыбается и все ластится ко мне. Он переходит во вторую ступень, любит читать, но книг здесь достать негде, мечтает о том, как будет в Петербурге "обучаться на инженера".
   - А крестьянство? - спрашиваю я.
   - Буду пахать и инженерить. Построю мельницу. Электричество проведу.
   В сенцах топот, словно кони ворвались. Это к девице, в ту половину, гости. Вскоре вошла и она, раздраженная, щеки горят:
   - Бесстыжий какой этот Прошка Мореход, опять парней привел.
   - Самовар, что ли? - спросила мать.
   - Очень надо им брюхо-то полоскать. Давай скорей пирогов да хлеба. А селедки-то где?
   - Ужо я студня положу. Пес-то их носит, прижрали все. С раннего утра. Да и завтра-то целый день. Обжоры окаянные... - ворчит старуха.
   * * *
   Вскоре затряслась изба и задребезжала посуда; начался пляс. Пошли смотреть. Гармошка визжит и тяфкает, как сто собак. На маленьком пространстве горницы пляшут восемь пар: и кадриль, и вальс, и тустеп, невообразимая толчея и суматоха. Прошка Мореход выделывает такие штуки, что хоть на открытую сцену в "Аквариум". Сухой, черномазый, возле уха бачки, брюки-клеш, и у пояса офицерский кортик. Он занимает в уездном городе большую должность, приехал на праздник домой, подвыпил и снизошел до веселой гульбы. Но он все время на высоте положения: жесты и позы его пышут необычайным благородством, с уст летит бесконечное: "извиняюсь... извиняюсь... Ах, мерси". В вихре вальса какая-то рослая девица двинула его лошадиным задом, 1000 он торнулся головой в брюхо пастуха и воскликнул под общий хохот:
   - Извиняюсь, извиняюсь...
   Вот ударил ладонь в ладонь, крикнул:
   - Дамы! Гранрон!.. Круг, круг, круг... Нетанцующих прошу к стенке... Дамы!
   Девушки в замешательстве совались, путались:
   - Танька, куда ты?.. Олечка, сюда!
   - Кавалеры скрозь дам! Сирвупле... Дамы скрозь кавалеров! Сирвупле...
   Он дробно перекручивал ногами, брючины, как юбки, хлестали одна другую, взлетала вверх то правая, то левая рука, и каблуки в пол, как в барабан. Изомлел, устал, да и все дышали жарко - в горнице, как в бане, он протискивался сквозь густую толпу зевак, заполонившую все сенцы, и, помахивая в лицо надушенным платком, говорил своей свите:
   - Мы, интеллигенты, в городе развлекаемся в танцах таким манером: во-первых, - на эстраде духовой оркестр... Потом...
   А в другой половине, под рев гармошки, батюшка служил молебен, отчетливо и не торопясь. Подвыпивший дьячок, привалившись плечом к окну, рявкал благим матом, и уж не мог креститься. Набирался народ, старики и молодежь. Пастух рыгнул оглушительно и перекрестился. Старик сгреб его сзади за опояску и выбросил за дверь. На столе - вода и ржаной каравай. Священник освятил хлеб и воду. Стали подходить к кресту.
   - А там веселятся? - спросил он. - Ну, ничего, ничего, дело не злое. Молодежь. Ничего... Лишь бы не ссорились.
   - Батюшка, отец Кузьма, - сказал хозяин. - Не смею утруждать вас водочкой, знаю, что не употребляете... Чайку.
   - Тороплюсь, Филипп Петрович, тороплюсь... Ах, вы из Петербурга? обратился он к нам. - Ну, как там живая церковь? И что это за живая церковь? Ее принципы, каноны? Ересь, наверно. И что ж вы не защищали свою матерь, старую апостольскую церковь Христову?
   - Я никаких церквей не признаю, батюшка, - сказал агроном.
   - Ваше дело, ваше дело. И за это осуждать нельзя. Бог и вне церкви живет. Но во что-то-нибудь вы веруете?
   - Верую. Даже хотел побеседовать с вами.
   - Ах, очень рад... Как же это... Ну, вот что... Вечерком, перед от'ездом, я буду у Кузнецова... Вот там.
   Когда он проходил мимо окон, освежавшийся танцор демонстративно повернулся к нему спиной и громко сказал свите:
   - Мы, интеллигенты, религию отвергаем в корне. Даже для нас смешно. Коммунизм и религия - два ярых врага. Правило гласит: религия есть опиум.
   ГЛАВА ТРЕТЬЯ.
   Праздник продолжается. - Пирушка. - Местная знать. - Религиозное прение. Прокатный пункт. - Питерский педагог. - "Это правительству надо твердо помнить". - Свистун.
   Вечером мы сидели у зажиточных крестьян, братьев Андрея и Петра Дужиных. Огромный стол, диван, шкафы, комод, взбитая барская кровать под великолепным одеялом, меж стеной и комодом целый взвод бутылок с самогонкой. Хозяину, Андрею, очень удобно - нагнется, не вставая, и - за горлышко. Он рядом со мной, в жилетке, молодой, безбородый крестьянин, с льняными, по-городски стриженными волосами. Выпивши. Да и вся застолица, человек десять, на сильных развезях. Шумно, говорят все разом, не говорят, а кричат. Один уткнулся головой в стол и похрапывает, другой примостился спать на табуретке: голова мотается, а сам, как каменный. В ухо мне Андрей гостеприимно бубнит одно и то же:
   - Да ты пей... Самогонки много... Сорок две бутылки сготовлено. Кушайте.
   Только выпил - опять готово:
   - Кушайте.
   Выпил и не успел усов обтереть - к самому рту:
   - Кушайте... Не огорчайте.
   Тогда мы с агрономом решительно отодвинули стакашки.
   Пьяный гость оторвал от стола голову. Хозяйская угостительная рука не дремлет:
   - Пей, кум... Пожалуйте.
   Бородатый кум бессильно разевает рот, Андрей ловко опрокидывает ему в рот стаканчик. Кум проглотил, открыл глаза и на смерть закашлялся:
   - Сы... сы... сы-ыт...
   А гости уходят, приходят новые, еле можаху, и как стеклышко, пьют, уходят, приходят, ползут от стола на карачках.
   - Братейник, скажи, чтоб пива!
   - Эй, хозяйки! Кто там... Пива-а!
   Вот кампания молодежи: три барышни и три кавалера - нельзя иначе назвать прямо из столицы. Кто такие? Приезжие? Нет, с хуторов, свои же, богатые 1000 хуторяне. Молодежь, мужчины, конечно, пьет самогонку восхитительно и закусывает пивом. Заинтересовала меня барышня, рыжеватенькая и модница, в белом кружевном платье, заметьте: в белом. Золотые часики, брошки, браслеты, серьги. Горит и трясется все. Сколько-то пудов муки, крупы и масла уплыло за них в город? Вот она упорхнула и вскоре явилась в голубом, мастерски сшитом платье. А ночью, когда я вновь забрел сюда, она гадала с подругами на картах, в черном шерстяном платье. Она ли? Она. Узнаю от старших: ищет жениха, показывает наряды.
   Рядом со мной бывший торговец, местный крестьянин. Лицо его энергично, с широким лысым лбом и коротко стриженой бородою.
   - Поговори-ка, поговори с ним... Бывалый человек, - толкает меня под бок хозяин.
   - На Шпалерной три месяца гноили. Выпустили. А спрашивается, за что? Да они и сами об'яснить не могут, - кому-то кричит торговец. - Дурачье! За то, что торговлю завел, что работал день и ночь - сгребли да в Питер... Нешто можно без частных купцов государству процветать?.. Идиоты!
   - Нет, ты об'яви всем, кто навещал-то тебя? - кричит ему черный, весь в кудрях, черноусый человек, кудри с проседью, лицо пьяно, похоже на мопса, и в ухе серьга. Я принял его за румына, но он оказался чистокровным евреем - Исаем Аронычем. Он - когда-то богатый купец с соседней большой станции. Его в прах разорила революция, все было разбито в щепы и разграблено. А семейство восемь человек детей.
   - Кто навещал тебе в тюрьма? - кричит он с акцентом и, прищурив левый глаз, замысловато трясет головой.
   - Ты, Исай Ароныч, ты, - отвечает торговец. - Спасибо, брат. - И, обращаясь ко всем, тычет в него пальцем. - Братцы! Вот самый этот еврейской породы человек, еврей...
   - Жид!.. - перебивает Исай Ароныч. - Пархатый жид...
   - Этот самый пархатый жид, а дороже он мне родного.
   - А-а-! - победно кричит еврей. - А сын тебе навещал?
   - Навещал. Старший который. Спасибо, был разок.
   - Пускай себе будет так. Зачем благодарить? Это его обязанность. Это долг, - его палец летит вверх. - Долг!.. - и безнадежно: - ни черта вы, мужики, не понимаете.
   - А больше никто. Ты один в Питер приехал, пропитанья мне привез...
   - А-а-а...
   Торговец говорит мне:
   - Когда Исайка голодал с семьей, я помогал ему, а то сдох бы. Хороший жид, верный.
   Напротив меня латыш-мельник. Борода четырехугольная, рыжая и щеки - два красных под глазом кулака.
   - Дорого, Мартын, за помол дерешь.
   - Какой дерешь! Никогда моя не дерешь. Что надо, - возмущается тот.
   - Дорого... Скинь.
   - А мельниц наладить дорого, дешево? Скольки труда, уметь нада, вот тут, головам иметь. Ха-ха-ха.
   - Пей, Мартын, не слушай, пей. - Пьяная рука расплескивает самогонку на тарелку латыша.
   - Зачем селедка поливайт? В рот нада!
   - Стой! - хозяин чиркнул зажигалку и к тарелке. Самогонка синим огнем пых! - затрещала у мельника борода. - Видал? - закричал хозяин. - Вот какая самогонка. Товарищ председатель, видал? Как спирт. Нет, ты в рот мне загляни. Лоскутья лезут. - И, весь изогнувшись, подставляет широко открытый рот прямо к носу председателя волисполкома. - Крепость - страсть...
   Вдруг тенористый голос в соседней комнате и к нам:
   - Живой! Живой! Живой пришел! Эй, вы!.. Я - живой!
   Шустрый низенький старичонка, в черном пальто и козырек фуражки к уху, прыгал от гостя к гостю и кричал:
   - Эй, вы! Живой пришел... Я - живой.
   - А мы мертвые по-твоему? - смеялась у дверей хозяйка.
   - Живой!.. Фамилия Живой... Пасечник... Живой... Фамилия Живой... Эй, я Живой... Живой! Гуляй, Живой!..
   Он, в сущности, не кричал, а гнусил, но так суетился и скакал и, как градом, поливал словами, словно рота солдат бросилась на нас в атаку и закидала бомбами. Все оцепенели, сразу стало тихо, но вдруг задрожала изба хохотом:
   - Братцы, да ведь это Живой, пасечник!
   - Садись, Живой.
   - Пей, Живой!
   - Я Живой, а вы мертвые... Эй, вы! Я Живой.
   Он все еще топчется, помахивает длинными рукавами, наскоро глотает самогонку, самогонка течет по коричневой с желтым бороде, лик постный.
   - Эй, Живой! Мно 1000 го ли меду снял?
   - Двац пудов, триц пудов, сорк пудов. Я Живой, пасечник. А вы кто? Эй, Живой пришел!
   - Ко мне в улей две матки попало. Как быть?
   - Ккой сстемы улей? Надо знать... Живой скажет. Живой все знает... до свиданья.
   - Песню давайте... - громко предлагает председатель. Это коренастый человек, с большими, как у вахмистра, усами. Выпивши, но держится бодро, моментами напускает на лицо грозу: белые брови тогда слетаются вместе, и глаза ищут жертвы.
   - Товарищ Тараканов, кушайте... Товарищ Тараканов, очень большое утеснение с налогами.
   - Товарищ Тараканов, ублаготвори ты мне тот клинышек-то, земельку-то... Я б те отблагодарил...
   - По закону, все будет по закону... Давайте, споем...
   - Товарищ Тараканов, ты у нас с братом семьдесят десятин отобрал, а кому отдал?..
   - Кому следует... По закону.
   - А-а, по закону... А откуда это у тебя серый-то жеребец об'явился?.. Тоже по закону?
   - "Вни-из по ма-а-атушке-е-е по Во-о-ол..." - замахав руками, сердито начинает председатель.
   Сначала вяло, потом погуще подхватывают, и всем столом ревут козлами песню. Бросили, начали другую. Бросили.
   - Революционную! Давайте революционную... Ага, не знаете, не любите?..
   - Пей! Товарищ Тараканов, кушай.
   - Не хочу, - встал и пошел к выходу.
   За ним высокий молодой крестьянин:
   - Тараканов, навести меня.
   - Не хочу.
   - Ну, зайди, ну, ненадолго... Хоть одну рюмочку, желательно очень угостить. Товарищ...
   - Не хочу, - и вышел.
   - Сердится, - сказали крестьяне. - Не выйдет твое дело...
   - Выйдет... Еще как выйдет-то. Я знаю, чем взять его.
   Между мною и хозяином втерся большой белобрысый, толстогубый и толстоносый парень. Было темно. Хозяйка зажгла лампу-молнию под потолком. Парень орет мне в ухо:
   - Лешего два, чтоб я опять пошел в милицию... Нашли дурака.
   - Лешка! Зовут? Да?
   - Зовут. Нашли дурака... Эвот у Васьки Улана наган, и у прочих наганы. Поди, разоружи их... Тараканова хотят стрелять.
   - Кто? Где?..
   - Исай Ароныч, милай... Пей!
   - Я жид!.. Пархатый жид... Кто громил меня? Мужики громили.
   - Жуликов поймаешь, а город выпустит... Этак самого убьют... Нашли дурака. Ха, служи...
   - Зачем выпускают?
   - Знамо, зачем. За взятку.
   - Эй, Мавра, дай-ко пива!
   - А ежели мазуриков выпускают, мы своим судом, - сказал хозяин. - Бац-бац - и готово дело. По-мужицки.
   С улицы доносились свист и крики.
   Мы пошли к Кузнецову. Нас провожал двоюродный брат председателя:
   - Братейник богато живет. А чего ему не жить, всего натащут. Вот теперь на хутора народ бросился, всякому охота получше землю оттягать. Вот его и мажут. А кто не даст, и в болоте просидит. Да мало ли делов у нас. А и не взять нельзя, раз само в рот плывет. Кого хошь посади. Ежели человек с башкой...
   - А крестьяне дружно живут между собою? - перебил я.
   - А вот как дружно. Вот, говорит... Это Тараканов мне говорит, братейник, то есть председатель... Вот, говорит, Шурка, ты рот-то на сходках поуже держи, а то ушей много у меня. Хочешь, для испытания? Хочу. Тогда ругай меня на сходке и власть ругай, я ничего не сделаю. Я, значит, и вошел в откровенность, то есть на сходе: обкладывал почем зря. После, через недельку повстречались с ним. Он мне, как по пальцам: ты то-то говорил, то-то говорил, а тебе отвечали так-то. А на сходе все свои, самосильные хозяева были. Вот народ какой.
   * * *
   Мимо старух и баб в чистых платочках, мы прошли в заднюю комнату. Маленькая лампа освещала скупо, еле разглядишь, кто сидит за круглым большим столом.
   - А-а, вот они... Наконец-то... - Это поднялся священник и вновь сел. - А мне, к сожалению, ехать скоро.
   Я поместился между хозяином, радушным румяным стариком и дремавшим псаломщиком.
   Рядом со священником здоровецкий старичина. Голова серой копной, маленькая бороденка, жирные щеки полезли книзу, губы толсты - такими губами трудно говорить - он пьет самогонку молча. Редко-редко влепит ядовитое словцо. Звать его - Пров.
   Священник сразу же вцепился в агронома. Но хозяин мешает мне слушать: жалуется на налоги, - 1000 это не налоги, а погибель в двадцать раз больше, чем при царе, ежели и на будущий год в такой мере - крышка мужику.
   - Я не зря тебе толкую, милый человек. Пропечатывать надо. Со смыслом, мол, бери, сообразуясь. Ежели овцу стригут, шкуру не спущают: а то сдохнет.
   Краем уха ловлю:
   - Не даром же великие умы ходили в Оптину пустынь: Достоевский, Толстой, у старцев правды искать, - говорил священник. - А теперь у кого правды ищут? И кто?
   - Вот вы говорили, что ваша церковь зовет к себе всех, - сказал агроном, и черные умные глаза его уперлись в елейное лицо священника. - А Толстого вы приняли бы? Лично вы?
   - Ежели б раскаялся - принял бы.
   - Тогда это не Толстой был бы. Нет, а вот грешного, отрицающего церковь, еретика, которого мы чтим, приняли бы вы?
   - Нет.
   - Так где ж в вашей церкви свобода, о которой проповедовал Христос?
   - Партию свою и то коммунисты чистят, - возразил священник, - а вы требуете, чтобы пустили в стадо волка. Для чего его пускать? Чтоб он церковь разрушил окончательно?
   - Батюшка, что вы говорите, - улыбнулся агроном. - Значит, ваша церковь так беспомощно слаба? Вы боитесь критики, да?
   - Ерунда! - сиплым басом гукнул Пров.
   - Вот дедушка, Пров Степаныч, что-то хочет сказать, - улыбнулся священник. - Ну-ка, ну-ка, как на твой смысл?
   - Ерунда, - еще раз хмуро сказал Пров, корявый, как пень, и выпил.
   Пришла закутанная в шаль баба с кнутом:
   - Батюшка, пора ехать.
   - Сейчас, сейчас... Ступай, Маремьянушка, я выйду сейчас.
   Он заговорил о неустройстве современной жизни: все сдвинулось со своих вековых мест и блуждает во тьме. Крестьяне, в особенности молодежь, нравственно распоясались и стали дерзки. И нашему крестьянину нет никакой поддержки со стороны: школ мало, учителя неважные, культурных начинаний не видно, интеллигенция отсутствует.
   - Батюшка, - перебил его агроном. - А ведь священник мог бы принести народу, а следовательно, и государству большую пользу.
   - Да научите, как? Ведь мы же прижаты новой властью к стене.
   - А-а, прижаты? - злорадно шевельнул Пров губищами.
   - Да, прижаты, - покосился на него священник. - Чуть не так рот раскрыл и - неприятность. А кроме того, нынешнее государство желает существовать вне религии... Дак как же прикажете влиять на жизнь? - и батюшка недоуменно развел руками.
   - А вот как, - сказал спокойно агроном. - Я сам крестьянский житель. И знаю, что мужик обрабатывает землю не по-настоящему, он обращается с нею, как последний хищник, он не любит землю. И ваша обязанность заставить мужика любить ее. Понимаете ли, заставить! - глаза агронома загорелись, и голос звучал убежденно.
   - Но как, как?
   - Проповедью. Да, да, не удивляйтесь. Проповедью, с церковной кафедры. Раз'яснить темному уму, что труд должен быть осмыслен, опоэтизирован, что такой труд не проклятие, а подвиг, а высокое назначенье человека. Вы должны возвести труд в принцип всей жизни, да не всякий трудишко, не всякое ковырянье земли сохой - лишь бы сам был сыт, - а настоящий труд, чтоб зацвела вся земля, чтоб...
   - Ерунда! - перебил Пров. - Я церковный староста. Во многословии нет глаголания... Аминь, рассыпься! - и выпил.
   - Пожалуйста, я слушаю, нуте-с, - сказал священник, прихлебывая чай.
   - А заставить крестьянина вы можете так. Вот, скажем, пришел к вам на исповедь Петр. Исповедовали и говорите ему: вот что, дядя Петр. У всех нынче хлеб уродился хорошо, у тебя плохо, ты без любви, без толку обработал землю, ты согрешил. У всех был засеян клевер, ты хоть и мог засеять, не засеял, ты согрешил. Поэтому нет тебе причастия.
   - Тогда этот самый Петр к другому батюшке обратится, а то скажет: ежели не хочешь, так наплевать, - возразил хозяин.
   - Это во-первых, - заметил батюшка. - А во-вторых, я не могу этого сказать, это не канонично. А проповеди я говорить буду. Вашей идеей воспользуюсь. Мне это нравится.
   - Вот-вот. Внушайте, что нерадивое обращение с землей, или нежелание улучшить породу скота, или устройство плохих изб, холодных хлевов, неряшливая жизнь, неопрятность и так далее, все это - большой грех. Поверь 1000 те, что ваш голос дойдет до мужичьего сознания скорей всего: ведь это не газета, не брошюра, не агроном, а сам батюшка, именем Бога, во храме говорит. Это дороже всяких акафистов, этим вы исполните весь закон и пророков. А потом...
   - Ерунда, - опять гукнул захмелевший Пров.
   - Что? Ну-те-с...
   - А потом мужик и без вас будет любить землю, станет эксплоатировать ее разумно. Заставят обстоятельства. Как? Да очень просто. Тысячу лет жил он свиньей, рабом. Потребности были у него минимальные. А теперь, он нюхнул культуры, хотя бы в виде вот этих часов, этого зеркала, этого пианино. И чтоб все это не уплыло у него из рук, он волей-неволей должен будет улучшать свое хозяйство. Потребности его будут постепенно возрастать, и он силою железного закона выжмет разумно из земли все, что она может дать. И наш мужик не отстанет от своего собрата-датчанина. А может быть, и превзойдет его. Я верю, крепко верю в русского мужика! - закончил агроном.
   - Веришь? - вскричал Пров. - Ох ты, отец родной, дако-сь я тебя поцелую, он было полез, перебирая руками по столу, и потянул за собой всю скатерть. Подскочил хозяин, усадил:
   - Сиди, кум, сиди.
   - Вы верите, - сказал священник, - а я не только верю, но и люблю, всей душой люблю мужика.
   - Врет, ей Богу, врет, - пробурчал Пров.
   - Кум! Нехорошо.
   - Ничего, ничего, я не обижаюсь.
   Вновь вошла баба с кнутом.
   - Сейчас, сейчас, Маремьянушка.
   И стал прощаться.
   - Ах, как жаль, не удалось поговорить-то. Да заезжайте, ради Бога, ко мне. Рад буду вот как. Вот вы говорили о сельскохозяйственном товариществе в нашей волости. Я с удовольствием войду в правление, но при условии самой активной работы. А ежели вроде мебели - слуга покорный. А, скажите, власти в дела общества вмешиваться не будут, коммунистов не назначат туда?
   - Эти товарищества совершенно самостоятельны и автономны, - ответил агроном.
   Пров, пошатываясь, подошел под благословенье, и когда священник с псаломщиком скрылись, он сказал:
   - Кутья прокислая. Ограбил меня с сестрой. Отец, покойна головушка, передал ему на храненье пятьсот рублей и приказал после своей смерти мне отдать. Ну, поп не отдал. Зажилил.
   Мы удивились: по виду священник показался нам доброй души. Хозяин раз'яснил, что денег у крестьян пропало много: зажиточные крестьяне в банк денег не клали, а давали на хранение доверенным людям: торговцам, врачам, учителям и, в особенности, священникам. Те, известное дело, пускали их в оборот. С тем крестьяне и давали. А тут революция подоспела. Другой бы и готов возвратить, а нечем.
   - Вот, может статься, также и отец Кузьма, - закончил хозяин. - Он и школу при церкви строил каменную, исхлопотал средства. Может, часть туда ушла. Нет, чего зря толковать, хороший поп. Только вот что, ежели надумаете к нему итти, не ночуйте у него и не обедайте. Лучше у Пахома Ильича остановитесь, крылечко синее на столбиках.
   - Почему?
   - Бедно живет отец-то Кузьма. Семья большая, а доходы теперь - тьфу! Да он и не вымогатель - кто что даст.
   Ночь темная, и по дороге грязь. Пробирались со спичками. В том конце шумели, а где-то по близости, может быть, из канавы, звонко покрикивал знакомый голос:
   - Живой... Я Живой!.. Пасечник... Фамилия - Живой. А вы мертвые!
   Мы ночуем на чердаке у братьев Дужиных. Белоусый Андрей давно спит возле печного борова. Чердак высок и просторен. Спят в разных углах и по середке человек тридцать. Раздается дружный храп, мычанье и сонный хохот.
   Нам постлан мягкий сенник, чистые простыни и подушки. Да и прочие не на голом полу. Очевидно, сенников и подушек с одеялами у хозяев целый склад.
   * * *
   Утром Кузьмич осматривал так называемый прокатный пункт. Эти пункты - мера дореволюционная. Они разбросаны по всему уезду. И теперь в плачевном состоянии.
   Жнейка, молотилка, две американских бороны.
   - А где же сенокосилка и третья борона? - проверяя по списку, спрашивает Кузьмич крестьянина, которому был поручен пункт.
   - А их Терентьев взял.
   - Под расписку?
   - Нет, так. На доверие.
   - От Терентьева на мельницу увезли, - говорит 1000 другой крестьянин. - У мельника и стоят. Косилка сломанная вся.
   - Ничего не у мельника. Грибков Степан взял, - возражает кудрявый парень.
   - Ври!
   - Вот-те ври.
   - А кто же ремонтирует?
   - Да никто... Оно, конечно, ежели пустяковая поломка, то сами, гайку, к примеру, болт. А то средств нет, да и не смыслим. Ране, бывало, до революции, инструктор наведывался.
   - А на прокат часто берут?
   - Часто. Да вот и сегодня за молотилкой поп приедет.
   Агроном приказывает, чтоб к следующему его приходу все имущество было отремонтировано за счет прокатчиков, это может сделать кузнец из Доможирова, выдавать только под расписку, принимать обратно в исправном виде, починить сарай.
   - Эх, Кузьмич, вам хорошо приказывать, а что ж я дарма буду стараться-то. На сам-то деле...
   - А я тебе вот что скажу. Я не дешевле тебя стою, да вот служу почти задаром, жалованья - грош, да и то неаккуратно, а хожу по своей епархии пешком, сапоги треплю, не хнычу. Теперь у нас новый порядок, строится новая жизнь, новая Россия. Надо привыкать к общественной деятельности, надо не только себе, а и обществу своему быть полезным. Пора бросить по старинке-то жить: моя, мол, хата с краю. Правительство теперь в средствах стеснено. Вот разбогатеет - новые машины вам пришлет, инструктора будут. А в заключение вот: если мои условия не будут выполнены, я пункт переведу в другое село, к более энергичным людям. Так и растолкуй крестьянам.
   * * *
   Зашли к Филиппу Петровичу проститься. Он ушел в поле. Узнаю от хозяйки: мой табак, четверку, украл кто-то из гостей. Да табак - что! У питерского гостя украли часы, положил на комод в той горнице, где вчера пляс был, ну и тилилиснули.
   - Не приведи Бог, какой вор народ пошел, - заключила хозяйка.
   Брызгал дождь.
   - Куда в такую погоду пойдете. Садитесь-ка, попейте чайку, - пригласила она.
   За столом гости: учитель из соседнего села с женой. Он молодой человек с усиками, в стоптанных башмаках и обмотках. Сразу же стал расспрашивать меня о теории относительности Эйнштейна, о новых идеях Шпенглера. Он - естественник, бывший преподаватель гимназии в Петербурге. Здесь живет третий год. Жена тоже учительствует.
   - Боялись умереть в городе голодной смертью. Здесь все-таки арендуем огород. У жены - коза, кролики. Кой-как бьемся. Жалованье нищенское, высылают неаккуратно. Вообще, на нас, учителей, правительство никакого внимания не обращает. Почему - неизвестно. Отсутствие средств? Но ведь и царское правительство отыгрывалось на этом козыре. Как можно держать народ во тьме? Надо воспитать подрастающее поколение, чтоб оно за совесть, не из-под палки только, могло удержать в своих руках республиканский строй. Чем, какими силами будет возрождаться страна? Где живые силы? На фабриках? Но рабочих - горсть в сравнении с крестьянской массой. Сила России в темных мужиках. А тьма - есть бессилие. И если с первых дней революции не было обращено никакого внимания на деревню, никакой заботы об ее моральном росте, так необходимо это начать немедленно. Иначе все может оказаться иллюзорным: со стороны посмотреть крепко, хорошо, а дунет ветер - все разлетится, все повалится. Это правительству надо твердо помнить. И только хорошая школа может выработать из мужика, из погрязшего в невежестве рутинера - настоящего гражданина. Так пусть дают школу, пусть дают школу, чорт возьми!