Лишь первый способ познания допускает доказательство с помощью разума; второй путь — как бы врата мира и не имеет никакого подтверждения вне себя: разве — то очень отвлеченное и трудное, которое содержится в моем учении.
   Почему в одном человеке перевешивает один способ познания, в другом же — другой, хотя ни в ком не господствует вполне исключительно один способ; почему, смотря по тому, как возбуждена воля, выступает то тот, то другой: все это — глубокие проблемы. Ο χρόνος εικων του αιωνος.[52]
 

§ 239

   Большая изначальная разница между эмпирическими характерами — несомненный факт, — это различие основывается, в конце концов, на отношении воли к силе познания в индивидууме. А это отношение, в конце концов, зависит от силы воли у отца и от силы познания у матери. Встреча же родителей, по большей части, — случайность. Отсюда, если бы различие между родителями и сыном не относилось, в сущности, лишь к явлению и всякая случайность не была, в основе своей, необходимостью, — мир по существу своему был бы возмутительно несправедлив.
 

§ 240

   Если бы воля проявлялась только в одном каком-нибудь поступке, то он был бы свободный. Но она проявляется во всем течении жизни, т.е. в ряде поступков; каждый отдельный поступок в силу этого определен как часть целого, и не может произойти иначе. Напротив, ряд поступков в целом свободен, так как он — именно проявление этой индивидуализированной воли.
 

§ 241

   У древних дружба была одною из основных глав морали. Но дружба — это ограниченность и односторонность: ограничение одним индивидуумом того, что должно бы быть обращено на все человечество, воспризнания своего собственного существа; в лучшем случае дружба — компромисс между таким воспризнанием и эгоизмом.
 

§ 242

   Если человек не совершает злого поступка, к которому чувствует себя склонным, то причиною этого бывает или 1) страх наказания или мести; или 2) суеверие, т.е. страх наказания в будущей жизни; или 3) сострадание (которое включает всякую человеческую любовь); или 4) чувство чести, т.е. страх позора; или 5) честность, т.е. объективное стремление к верности и доверию, с решимостью свято придерживаться их, так как они являются основою всякого свободного общения между людьми и поэтому часто и нам служат на благо. И эта мысль, хотя и не как мысль, но лишь как чувство, оказывает свое действие часто; именно она заставляет многих честных людей, когда им представляется большая, но честная выгода, отказываться от нее с презрением, гордо восклицая: «Я — честный человек!» Ибо чего ради, помимо этого, стал бы бедняк, которого делает бедным именно существование богатого, чувствовать к чужой собственности, ставшей достоянием богача благодаря случаю или еще худшим силам, столь искреннее уважение, что он не касается ее даже в нужде и даже при надежде на безнаказанность? Какая иная мысль может лежать в основе этой честности? Но он решил не выделять себя из великой общины честных людей, которые владеют землею и законы которой признаны всюду: а он знает, что один только нечестный поступок навсегда изгонит его из этой общины и подвергнет проскрипции. На плодородное поле нужно и потратиться, принести ему жертвы.
   При хорошем поступке, т.е. при таком, в котором собственная выгода явно приносится в жертву чужой, мотивом бывает или 1) своекорыстие, которое скрывается под этим хорошим поступком; или 2) суеверие, т.е. своекорыстие, обращенное на награду в будущей жизни; или 3) сострадание; или 4) щедро дающая рука, т.е. приверженность к максиме, что в нужде мы должны помогать друг другу, и желание строго соблюдать ее, в предположении, что когда-либо она обратится на пользу и нам.
   Как видно отсюда, для того, что Кант называет хорошим поведением на основании долга и ради долга, совсем не остается места. Кант сам говорит, что весьма сомнительно, чтобы известный поступок когда-либо определялся только долгом; я же скажу, что наверное — нет, ибо это пустые слова, за которыми не скрывается ничего, что действительно могло бы двигать человеком. На самом деле человеком, который приводит в оправдание эти слова, движет одно из пяти перечисленных влияний. Сострадание между ними, очевидно, одно только вполне чисто.
 

§ 243

   Источником лжи всегда служит намерение распространить господство своей воли на другие индивидуумы, отринуть их волю, чтобы тем удобнее было утверждать свою; следовательно, ложь как таковая происходит от несправедливости, зложелательства, злости. Вот почему правдивость, искренность, простодушие, прямота непосредственно признаются и ценятся как похвальные и благородные духовные свойства, так как мы предполагаем, что тот человек, который обнаруживает эти качества, не замышляет ничего несправедливого, ничего злого и не нуждается поэтому ни в каком притворстве. Кто откровенен, тот не питает ничего дурного.
 

§ 244

   Известный род мужества происходит от одного корня с сердечною добротою, именно оттого, что одаренный им человек почти так же ясно сознает свое бытие в других индивидуумах, как и в себе самом. Каким образом возникает отсюда сердечная доброта, это я показал уже не раз. Это сознание порождает мужество оттого, что человек меньше держится за свое индивидуальное бытие, так как он почти в той же мере живет в общем бытии всех существ и поэтому мало заботится о своей жизни и обо всем, с нею связанном. Но это далеко не всегда бывает источником мужества, ибо это явление от различных причин. Только это — самый благородный вид мужества, и он проявляется в том, что связан здесь с большою кротостью и терпением.
   Мужчины такого рода неотразимы для женщин.
 

§ 245

   Добрый и злой характеры возможны лишь a potiori: абсолютно не даны ни тот ни другой. Различие между ними создается пограничным пунктом между областью, в которой безусловно поступаются своею пользою ради чужой, и той областью, в которой этого не бывает. Если этот пограничный пункт лежит как раз посредине, то человек справедлив. Но у большинства людей он лежит таким образом, что лишь один вершок чужого блага приходится на десять сажен собственного.
 

§ 246

   Все общие правила и предписания для человека недостаточны потому, что они исходят из ложного предположения о полной или почти полной одинаковости свойств людей — положение, даже решительно выставляемое философией Гельвеция; на самом же деле изначальное различие индивидуумов в интеллектуальном и моральном отношении неизмеримо.
 

§ 247

   Вопрос о действительности морали сводится к тому, действительно ли существует обоснованный принцип, противоположный принципу эгоизма?
   Так как эгоизм ограничивается в своих заботах благом единичного, собственного индивидуума, то противоположный принцип должен был бы распространять заботы на все чужие индивидуумы.
 

§ 248

   Корень злого и доброго характера, насколько мы можем проследить его в своем познании, лежит в том, что постижение внешнего мира, и в особенности живых существ, у злого характера сопровождается постоянным «это не-я, не-я, не-я!» — и тем в большей степени, чем более внешний мир подобен внутренней сущности данного индивидуума.
   У доброго характера (мы берем его, как и злой, достигшим высшей степени выражения), наоборот, постоянно сопровождающим генерал-басом этого постижения внешнего мира является непрестанно чувствуемое «это я, я, я!» — откуда и вырастает благоволение и доброжелательство ко всем людям и в то же время радостное, умиротворенное и спокойное настроение духа, в противоположность настроению, сопровождающему характер злой.
   Однако все это — лишь явление, хотя и схваченное в самом корне. Но с ним связана самая трудная из всех проблем: почему при тождестве и метафизическом единстве воли, как вещи в себе, характеры разнятся друг от друга, как небо от земли? Откуда берется коварная дьявольская злоба одного? тем ярче выступающая доброта другого? почему одни были Тиберий, Калигула, Каракалла, Домициан, Нерон? а другие — Антонины, Тит, Адриан, Нерва и т.д.? Равным образом, откуда такое же различие между видами животных, а у высших животных пород и между особями? злоба кошачьего рода, наиболее развитая в тигре? коварство обезьян? доброта, верность, любовь собаки? слона? и т.д.? Очевидно, что принцип злобы в животном — тот же, что и в человеке.
   Трудность этой проблемы мы можем несколько смягчить, заметив, что все это различие сводится, в конце концов, лишь к степени, а основные наклонности, основные влечения находятся все налицо во всем живущем, лишь в очень различной степени и в различном отношении друг к другу. Однако этого недостаточно.
   Как основание объяснения нам остается лишь интеллект и его отношение к воле. Однако интеллект вовсе не находится в какой-либо прямой и непосредственной связи с добротою характера. Правда, мы в самом интеллекте опять-таки можем различать рассудок, как усмотрение отношений по закону основания, — и свойственное гению, независимое от этого закона, прозревающее principium individuationis, более непосредственное познание, которое постигает также и идеи, и вот именно это-то познание и имеет отношение к морали. Но и на этом различении основывающееся объяснение оставляет желать многого. «Прекрасные духом редко бывают прекрасны душой», как верно заметил Жан Поль: хотя великие духом никогда также не низки душою. Бэкон Веруламский, правда не столько прекрасный, сколько великий духом, был лишь плутом.
   Я объяснил, что principium individuationis служат время и пространство, так как множественность однородного возможна лишь в них. Но многое в то же время и неоднородно, множественность и различность не только количественны, но и качественны. Откуда последнее, особенно в моральном отношении? Как бы мне не впасть в ошибку, противоположную ошибке Лейбница при его identitas indiscernibilium?
   Различие в интеллекте имеет свое ближайшее основание в головном мозге и в нервной системе, и потому оно несколько более ясно: интеллект и мозг приспособлены к целям и потребностям животного, следовательно — к его воле. Лишь у человека иногда, в виде исключения, замечается перевес интеллекта, который (перевес), если он значителен, порождает гений.
   Различие же в нравственном отношении, по-видимому, проистекает непосредственно из воли. Иначе оно не было бы и вневременным, так как интеллект и воля соединены только в индивидууме. Воля вневременна, вечна, и характер прирожден, т.е. возникает из этой вечности; поэтому его нельзя объяснить ничем имманентным.
   Может быть, кто-либо после меня осветит и прояснит эту бездну.
 

§ 249

   Только потому, что воля не подчинена времени, раны совести неизлечимы, и они не сглаживаются постепенно, подобно другим страданиям; злодеяние и через многие годы гнетет совесть с такою же точно силою, как если бы оно было совершено только что.
 

§ 250

   Так как характер врожден, а поступки — лишь его обнаружения, причем повод к крупным злодеяниям встречается не часто и отпугивают сильные противоположные мотивы, и так как наш образ мыслей обнаруживается для нас в желаниях, мыслях, аффектах, т.е. там, где он остается неизвестным для других, — то можно думать, что у иного человека — до известной степени прирожденная неспокойная совесть, хотя он и не совершил крупных злодеяний.
 

§ 251

   Quod tibi fieri non vis, alteri ne feceris принадлежит, по-видимому, к таким положениям, которые слишком много доказывают или, вернее, требуют. Ибо и преступник мог бы сказать это судье.
 

§ 252

   Глупые, по большей части, злы, — и по той же самой причине, по которой злы также безобразные и уродливые люди.
   Точно так же и святость и гений находятся в родстве между собою. Как бы ни прост был святой, он будет, однако, иметь какую-нибудь гениальную черту; и как бы много ни было у гения недостатков в темпераменте и в характере, однако он выкажет известную возвышенность помыслов, которая и роднит его со святым.
 

Глава VIII
К учению о праве и политике

§ 253

   Великую разницу между внешним и внутренним законом (государством и Царством Божьим) можно усмотреть уже из того, что государство заботится, чтобы каждому было оказано его право, смотрит на всякого индивидуума как на пассивного и поэтому принимает в расчет поступки; напротив, моральный закон желает, чтобы каждый поступал справедливо, рассматривает всякого индивидуума как активного, принимает в расчет волю, а не поступки[53]. Попробуйте-ка обратить это и сказать: государство заботится, чтобы каждый поступал справедливо, а моральный закон — чтобы каждому было оказано его право.
   Мораль имеет дело исключительно с волей: задерживает ли какая-нибудь внешняя сила ее действие или нет — это безразлично: внешний мир имеет для морали реальность лишь постольку, поскольку он может или не может определять волю; но раз уже воля определена, т.е. раз уже имеется известное решение, то внешний мир и его происшествия становятся ничтожными — их совсем нет. Ибо, если бы события мира имели реальность, т.е. значение сами по себе и иначе, чем через волю, которую они обозначают, — какие жалобы поднялись бы тогда на то, что эти события все лежат в царстве случая и заблуждения! Но именно это доказывает, что дело не в том, что происходит, а в том, чего хочет воля: пусть же с происшествиями играют случай и заблуждение и тем самым показывают человеку, что он — прах.
   Государство имеет дело исключительно с событием, с тем, что происходит: лишь это для него реально; если я постоянно в мыслях ношу убийство и яд, государство мне этого не запрещает, покуда секира и колесо сковывают волю и не позволяют ей перейти в действие.
   Этика спрашивает: в чем заключается долг справедливости относительно других людей? т.е. что должен я делать?
   Естественное право спрашивать: чего я не должен сносить от других? т.е. что должен я терпеть? При этом — не «для того, чтобы не быть несправедливым», а «чтобы я делал не более того, что должен делать каждый для обеспечения своего существования, чтобы, следовательно, каждый одобрял меня, чтобы ко мне прилагалась та же мерка, что и к другим, и я не изгонялся из общего союза».
   На оба вопроса можно дать один и тот же ответ, — совершенно так же, как из противоположных направлений (т.е. противоположными силами) можно описать одну и ту же линию, и подобно тому, как из Z я узнаю синус, а из синуса Z.
   Историк, как было сказано, — пророк наоборот; точно так же можно сказать: правовед — моралист наоборот (он поучает обязанностям справедливости), или же: политика — это этика наоборот; однако не следует при этом понимать этику и как учение обязанности благожелательства, великодушия, любви и т.д. Государство — это гордиев узел, который разрубили, вместо того чтобы развязать его, яйцо Колумба, которое стоит потому, что кончик его надбит, а не потому, что найдена точка равновесия, — как будто дело в том, чтобы оно стояло, а не в том, чтобы оно балансировало. Государство подобно тому, кто думает, что он сделает погоду хорошею, если заставит барометр подняться.
 

§ 254

   Хотя лжефилософы нашего времени и учат, что государство имеет целью споспешествование нравственной цели человека, но верно как раз обратное. Цель человека (параболическое выражение) не в том, чтобы поступать так или иначе, — ибо все opera operata сами по себе безразличны. Цель его — в том, чтобы воля, которой каждый человек представляет собою совершенный образчик (или даже самую эту волю), обратилась, для чего необходимо, чтобы человек (союз познания и воления) познал эту волю, познал ужасную ее сторону, увидел себя, как в зеркале, в своих делах и во всей их скверне. Государство, заботящееся только об общем благосостоянии, подавляет лишь проявления злой воли, но вовсе не самую волю, что было бы и невозможно. Отсюда происходит то, что человек в высшей степени редко видит, как в зеркале, весь ужас своих поступков. Или же вы, действительно, верите в то, что Робеспьер, Бонапарте, султан Мароккский, убийцы, колесование которых вы видите, были одни лишь столь дурными среди прочих? Разве вы не видите, что многие делали бы то же, что и они, если бы только могли?
   Иные преступники умирают на эшафоте спокойнее, чем многие не преступные люди на руках у близких. Преступник познал свою волю и обратил ее. Не преступный человек не мог обратить волю, ибо никогда не мог познать ее. Государство ставит себе целью сказочную страну с кисельными берегами, что как раз противоположно истинной цели жизни — познанию воли во всем ее ужасе.
 

§ 255

   Бонапарте, в сущности говоря, не хуже многих людей, чтобы не сказать — большинства. Он — самый обыкновенный эгоист, домогающийся своего благополучия на счет других. Что отличает его — это лишь большая сила, чтобы удовлетворять требованиям воли, более значительный рассудок, разум, мужество; к тому же случай еще предоставил ему и благоприятное поле действий. Благодаря всему этому он достиг в своем эгоизме того, чего тысячи других людей хотели бы, но не могли достигнуть во эгоизме своем. Всякий захудалый плут, который с помощью мелких гадостей достигает для себя незначительной выгоды во вред, хотя бы столь же незначительный, другим, — такой же дурной человек, как и Бонапарте.
   Люди, мечтающие о возмездии после смерти, станут требовать, чтобы Бонапарте невыразимыми муками искупил все бесчисленные страдания, причиненные им. Но он не более заслуживает наказания, чем все те люди, которые при той же воле не имеют той же силы. Благодаря тому, что Бонапарте была дана эта редкая сила, он проявил всю злобность человеческой воли; а страдания его эпохи, как неизбежная оборотная сторона этого, делают явным то горе, которое неразрывно связано со злою волею, чьим проявлением и служит весь этот мир в целом. Но именно в том и цель мира, чтобы познать, с каким несказанным горем связана воля к жизни, ибо воля к жизни и горе в сущности — одно и то же. Появление Бонапарте, следовательно, много привносит к этой цели. Не в том цель мира, чтобы быть пресно-скучною сказочною страною с молочными реками, — а в том, чтобы мир был трагедией, в котором воля к жизни познала бы себя и обратилась. Бонапарте представляет собою лишь грандиозное зеркало человеческой воли к жизни.
   Различие между тем, кто причиняет страдания, и тем, кто претерпевает их, существует лишь в явлении. И тот и другой — единая воля к жизни, тождественная с великими страданиями, через познание которых она может обратиться и прийти к концу.
 

§ 256

   Древность имела главное преимущество пред новым временем, по-видимому, в том, что в древности (пользуясь выражением Бонапарте) les paroles шли aux choses, теперь же — нет. Мысль моя такая: в старые времена общественная жизнь, государство и религия, равно как и частная жизнь, характеризовались решительным утверждением воли к жизни; характером же нового времени является отрицание этой воли, так как последнее — характер христианства; но вот часть этого отрицания выторгована уже открыто, ибо оно слишком противоречит характеру человечества; отчасти же втихомолку утверждается то, что открыто отрицается: оттого повсюду в ходу половинчатость и неискренность; поэтому-то новое время и столь мизерно в сравнении с древностью.
 

§ 257

   Смерть Сократа и распятие Христа принадлежат к великим характерным чертам человечества.
 

§ 258

   Главная черта в национальном характере итальянцев — это совершеннейшее бесстыдство. Оно заключается в том, что, с одной стороны, не считаешь себя слишком плохим ни для чего, т.е. становишься претенциозным и нахалом; с другой стороны, ни для чего не считаешь себя слишком хорошим, т.е. впадаешь в низость. Напротив, у кого есть стыд, тот для некоторых вещей — слишком застенчив, для других — слишком горд. У итальянца нет ни того, ни другого: смотря по обстоятельствам, он или труслив, или высокомерен.
 

§ 259

   В других частях света есть обезьяны, в Европе же — французы. Это выходит на одно.
 

§ 260

   Истинный характер североамериканской нации — это пошлость, она проявляется в ней во всех формах, как пошлость моральная, интеллектуальная, эстетическая и общественная; и не только в частной жизни, но и в публичной: она не расстается с янки, как бы он себя ни вел. Он может сказать о ней то же, что Цицерон о науке: nobiscum peregrinatur etc. Именно пошлость делает его диаметрально противоположным англичанину, который неизменно стремится быть аристократом во всем — в моральном, интеллектуальном, эстетическом и общественном отношениях; и поэтому янки ему наполовину ненавистен, наполовину смешон. Янки — истые плебеи мира. Причина этого кроется отчасти в республиканском строе, отчасти в том, что они ведут свое происхождение частью от колонии преступников, частью от тех лиц, которым многого нужно было бояться в Европе, отчасти в климате.
 

§ 261

   Нижнесаксонцы неуклюжи, не будучи неловкими; верхнесаксонцы неловки, не будучи неуклюжими.
 

§ 262

   Немцам ставили в упрек, что они подражают то французам, то англичанам; но это именно — самое разумное из всего, что они могли бы делать, ибо собственными силами они ничего дельного на рынок не выносят.
 

§ 263

   Природа аристократичнее, чем все, что известно нам на земле: ибо все различие, установляемое рангом или богатством в Европе или кастами в Индии, ничтожно в сравнении с тою пропастью, какую природа бесповоротно полагает между людьми в моральном и интеллектуальном отношениях: и совершенно так же, как в других аристократиях, так и в аристократии природы, десять тысяч плебеев приходятся на одного благородного и миллионы на одного князя, а масса людей — это чернь, plebs, mob, rabble, la canaille.
   Но именно поэтому, кстати говоря, патриции и благородные от природы, как и патриции государств, тоже должны не смешиваться с чернью, а держаться тем более обособленно и недоступно, чем выше они стоят.
   На эти упомянутые, человеческими учреждениями порожденные сословные различия можно, до известной степени, даже смотреть как на пародию или на подделку различий природных — поскольку именно внешние признаки первых, как изъявление почтения, с одной стороны, и выражение превосходства — с другой, в сущности подобают и могут приниматься всерьез лишь по отношению к природной аристократии[54], тогда как при различиях, установленных людьми, внешние знаки почтения изъявляются только для виду, так что природная аристократия относится к порожденной человеческими учреждениями, как мишура — к золоту или театральный король — к действительному.
   Впрочем, всякое произвольно установленное сословное различие между людьми признается охотно, только природное различие — не признается: всякий готов признать другого знатнее или богаче себя и, сообразно с этим, почитать его; но никто не хочет признавать несравненно большее различие, непреложно установленное между людьми природою, и всякий считает себя равным всякому другому по уму, способности суждения, проницательности; поэтому в обществе и проигрывают как раз наиболее выдающиеся люди; оттого они и стараются избегать общества.
   Пожалуй, было бы недурною темою для художника изобразить контраст между природной и созданной людьми аристократией — например, представить какого-нибудь князя со всеми знаками его превосходства и с физиономией самого низшего ранга — в разговоре или в ином сопоставлении с выражающей величайшее духовное превосходство физиономией человека, одетого в лохмотья.
   Прочное и радикальное улучшение человеческого общества, а в силу этого и состояния человечества вообще было бы возможно лишь в том случае, если бы существующую условную табель о рангах выправили согласно природе, так что парии природы должны б были нести самые недостойные обязанности, судры занимались бы механическими ремеслами, ваисии занимались бы высшею промышленностью, и лишь настоящие кшатрии были бы государственными людьми, полководцами и государями, а искусства и науки были бы в руках лишь истых браминов, тогда как в настоящее время условная табель о рангах столь редко совпадает с природного и часто даже стоит с нею в вопиющем противоречии. Лишь тогда стала бы vita vitalis. Конечно, трудности при этом необозримы. Необходимо было бы, чтобы каждый ребенок получал свое назначение не по состоянию его родителей, а по решению глубочайшего знатока людей.