Николай Николаевич Шпанов

Красный камень




 


Голубеграмма из Усть-Сысольска


   Судьбы писателей не одинаковы. Одним удаётся с первого раза написать произведения, открывающие перед ними двери литературного Олимпа, другие по нескольку десятков лет умудряются оставаться в рядах скромных середняков, не проникающих дальше олимпийской прихожей. Но от этого литератору не становится менее дорого то, что он сделал на протяжении своего литературного пути. С годами появляется опыт, обостряется глаз, повышаются вкус и требовательность к самому себе. Вместе с тем подчас какой-нибудь пустяк, сделанный много лет назад, сохраняет для автора свою ценность. Вероятно, тут играют роль ассоциации, связанные с этим забытым было пустяком.
   Не знаю, как бывает у других, но мне до сих пор дорог небольшой очерк, написанный тридцать лет назад. Он ценен для меня тем, что это моё первое произведение, напечатанное в большом литературном журнале. Вероятно, в очерке нет особых литературных достоинств, но он — важная веха на моем жизненном пути. Очерк мил мне потому, что его я первым увидел в печати; потому, что после его опубликования я получил первые читательские письма; потому, что после его появления редакции впервые обратились ко мне, как к писателю.
   А написан он был при таких обстоятельствах.
   В один весенний день 1926 года — да простит мне читатель этот трафарет, но день был действительно прекрасен весенним теплом, светом, перезвоном трамваев и гулким цокотом подков на Никольской, где тогда ещё не было ни потока автомобилей, ни густой толпы стремящихся в нынешний ГУМ, — в тот весенний день на моем редакционном столе позвонил телефон.
   В трубке я узнал голос главного инспектора Гражданской авиации Владимира Михайловича Вишнёва.
   — Вы живы? — спросил он.
   — Пока да.
   — И здоровы?
   — Кажется…
   — Странно, — удивлённо проговорил Вишнёв, — а у меня на столе лежит молния из Усть-Сысольска. Там поймали почтового голубя с голубеграммой: воздухоплаватели Канищев и Шпанов совершили посадку в тайге и просят помощи. Не знаю, стоит, ли снаряжать спасательную экспедицию на тот свет? Ведь за истёкшие полгода волки, наверно, обглодали их кости.
   Мы оба рассмеялись. Речь шла о голубеграмме, отправленной Канищевым и мною полгода назад из таёжных дебрей Коми.
   Мы поговорили с Вишнёвым о «надёжности» голубиной почты и на том расстались. Но в тот же день мне позвонил редактор «Всемирного следопыта» Владимир Алексеевич Попов. Он любил «открывать» писателей и умел подхватывать всё, что интересно читателю. Из случайного разговора с Вишнёвым Попов узнал о голубеграмме. Теперь он просил меня описать своё таёжное приключение для читателей «Следопыта». И вот что я тогда написал.


1. Куда мы полетим?


   Я был назначен вторым пилотом сферического аэростата «1400», участвовавшего в первых советских воздухоплавательных соревнованиях в свободном полёте на продолжительность.
   Мой товарищ по полёту — первый пилот, профессор Военно-воздушной академии Михаил Николаевич Канищев был не по возрасту грузный, медлительный человек.
   Последний вечер перед полётом он просидел, угрюмо уставившись дальнозоркими глазами в голубое поле синоптической карты. Вопреки практике и здравому смыслу, он пытался разгадать намерения капризной атмосферы по прихотливо вьющимся линиям изобар. Канищев не был ипохондриком, но за синоптическими картами он становился ворчуном. Прогноз был по обыкновению сбивчив: вечером он противоречил тому, что предсказывали утром, а утром небо наглядно отрицало вечерние утверждения метеорологов. И так без конца. Поэтому Канищев настойчиво пытался сам по карте движений атмосферы представить, в каком направлении понесёт нас завтра воздушная стихия. Нам следовало избрать такую высоту и такое направление ветра, чтобы пройти наибольшее расстояние и пробыть в воздухе дольше всех. По-видимому, Канищев, так же как я, не забывал о том, что у нас есть серьёзный соперник — экипаж Федосеенко — Ланкман. Правда, аэростат у нас новый, ещё ни разу не бывший в полёте, и объём его — тысяча четыреста кубических метров — позволяет рассчитывать на хороший запас балласта. Но все же… Мало ли всяких неожиданных «но» ждёт аэронавта в свободном полёте!.. Да к тому же мы не можем похвастаться сеткой: старая, взятая с аэростата меньшего объёма, она не внушает доверия.
   — А знаете, маэстро, — задумчиво заявляет Канищев, — дела-то не блестящи. Ветры самые отвратительные: изо дня в день на северо-восток.
   — Бросьте ваше гадание на кофейной гуще. Нагадаете север, а полетим на юг. Меня, откровенно сказать, больше занимает вопрос — сколько продержимся?.. А где сядем — не все ли равно? Выходы отовсюду есть. Гадать — только время терять. Идёмте-ка лучше на боковую. Завтра чуть свет, — на ноги.
   — Валяйте, а я ещё разберусь в сводках.
   Но, по-видимому, в конце концов и ему надоели замысловатые узоры изобар с беспорядочно смотрящими во все стороны стрелками ветров. Сквозь сомкнутые веки я видел, как он клюёт носом над синоптическими картами. Свет в комнате погас, и я услышал возню. Канищев сопел и кряхтел так, словно делал тяжелейшую работу.
   Я подумал о неугомонности человеческой натуры. С его комплекцией и сердцем сидеть бы в кабинете и предаваться изучению излюбленной истории воздухоплавания. Ан нет!..


2. Куда мы летим?


   День прошёл в хлопотах, сумерки уже надвигались, когда приготовления к старту были закончены. С бортов корзины сняты балластные мешки. В самой корзине все уложено в надлежащем порядке, приборы — на рейках, карты и провиант — в сумках по бортам, тяжёлый балласт — в мешках на дне корзины.
   Рубящий слова голос стартера:
   — Дать свободу!.. Вынуть поясные!
   Восхищённо-растерянные физиономии мальчуганов, тесным кольцом обступивших старт, стали быстро уходить вниз. Сердце у меня ёкнуло при виде того, как с места в карьер Канищеву приходится травить балласт, чтобы не налететь на мачты радио, некстати выраставшие на нашем пути. Но вот и эти препятствия остались в стороне. Мы были на чистом пути. Внизу, в каких-нибудь двух сотнях метров, лежала Москва, отчётливо кричавшая гудками автомобилей и быстро уходящими шумами трамваев.
   В самое сердце столицы врезались своими чёрными щупальцами пауки железнодорожных узлов. Мы пересекли одну за другой путаницы нескольких станций.
   Становилось меньше домов, больше деревьев, тусклой желтоватой листвы, спалённой дымным дыханием заводов, буро-красными коробками обступивших город. Но кончились и они. Свежели деревья. Свободней потянулись к небу их зеленые шапки. Расплывчатые пригороды Москвы утонули в зелени садов. Как браслетом отрезала «пределы города» Окружная дорога. Мы — за границами столицы.
   Канищев не отрываясь сидел за приборами, время от времени посылая за борт совок балласта. Над Окружной дорогой он коротко бросил:
   — Гайдроп![1]
   — Есть гайдроп.
   Один за другим уходили за борт аккуратно сложенные витки толстого морского каната. Я должен был сделать это так, чтобы Канищев не заметил толчка, когда гайдроп повиснет на обруче. Фут за футом канат уходил к земле. На руках сразу вздулись кровавые пузыри.
   — Гайдроп вытравлен!
   Берусь за бортовой журнал. Надо заносить данные каждые пятнадцать минут.
   «18 часов 12 минут, высота 200 метров . Курс 29 норд-норд-ост. Температура 14 с половиной выше нуля».
   Из гущи деревьев, с жёлтых прогалин, донёсся задорный крик:
   — Эй, дядя, садись! Са-а-ди-ись к нам!
   Я поглядел вниз, на конец гайдропа. Сверился с компасом: курс 32, и ветер как будто много быстрее, чем по прогнозу. Мы шли со скоростью шестидесяти — семидесяти километров вместо предсказанных жрецами погоды двадцати.
   Проплыли над Пушкином.
   В стороне осталось Софрино.
   В сумерках у станций смешно мельтешили озабоченные дачники.
   Массивная фигура Канищева все так же молча торчала в своём углу у приборов. Время от времени он постукивал ногтем по стёклам, разгоняя сонливость стрелок.
   Беспредельно далеко и вместе с тем как-то совсем тут, рядом, пылала вечерняя заря. Это были не лучи, а просто темно-розовое зарево, какого не увидишь с земли. Пыль и дым навсегда закрыли там от людей чистоту заката, и люди никогда не видят его в настоящей красе. Если бы они знали, как это здорово! И провожает солнце невероятная, просто неправдоподобная тишина. Такой тоже не бывает на земле.
   Быстро тускнел запад. Из багрового он превратился в лиловый. Потом темно-серая мгла затянула все небо. И вот уже почти совершенно темно. Без помощи карманного фонаря невозможно разобраться в показаниях приборов. Мертвенно-белый луч на минуту выхватил из мрака коробки альтиметра и барографа. И снова все погрузилось в полную чернильного мрака ночь. Только призрачно фосфоресцирует своими чёрточками циферблат часов. Время от времени прошуршат в своей корзинке почтовые голуби, лениво переворкнувшись во сне.
   — Закурим? — спросил Канищев.
   Я вынул из сумки банку с монпансье. Это наши «папиросы». Чиркнуть на шаре спичкой — значит наверняка взлететь на воздух. Вероятность пожара — ровно сто процентов.
   В десятке километров к норду остались огни Сергеева: небольшая группа мигающих жёлтых глазков, вкраплённых в чёрный бархат лесистых далей.
   Курс все больше склонялся на ост. Вместо чёрного бархата лесов, под аэростат подбегала тускло-серая гладь огромного озера.
   Справа совсем невдалеке бисерным венцом горел Переславль-Залесский.
   Полет установился. Можно было закусить. Шли все с той же скоростью под курсом 33 —34 норд-норд-ост. Внизу — беспросветная тьма. Изредка промерцает одинокий глазок в какой-нибудь сонной деревушке, и снова чёрная пустота, нет, ничего.
   Под резким глазом фонаря карта, лежащая у меня на коленях, казалась светло-зелёным ковром леса. Лес без конца. Чем дальше к северу, тем зеленее делается карта. Это, может быть, и красиво, но такая красота вовсе не кажется мне привлекательной.
   Твёрдой чёрной стрелкой вонзалась в поле зелени моя курсовая черта, упиравшаяся прямо в Ростов-Ярославский, он же Великий.
   Действительно, через несколько минут впереди на норд-осте ярким пятном вырисовались его редкие огни. Подошли к городу. В нем царила полная тишина.
   — Город Ростов!.. Город Ростов!..
   Но наш рупорный зов остался без ответа. Ростов спал. Только из самого центра, с пятна затенённых деревьями ярких фонарей, доносились звуки оркестра. По-видимому, бравурным мотивом запоздалые ростовчане-великие старались отогнать сон. Мирно плескалось о тёмную набережную озеро. На нем — никакого движения.
   В воздухе становилось все свежей. Лёгкая пена белесоватой мути временами совсем скрывала поверхность земли. Было все труднее определять направление нашего движения. Небесный свод блистал мириадами ярких светил сквозь широкие просветы в облаках, беспорядочно нагромождённых над головой.
   Эти окна, в которые, мигая, глядели звезды, делались все меньше. Скоро облака начали набегать на аэростат. Решительно ничего не стало видно, даже самая громада нашего шара скрылась из глаз.
   И без того редкие огоньки деревень стали ещё реже. Вероятно, их слабый мерцающий свет не мог пробиться сквозь туманную завесу низких облаков.
   Те облака, что были пониже, бежали вместе с аэростатом, а верхние густыми тяжёлыми массами направляли свой стремительный бег под углом к нашему курсу — почти прямо на север. Из этого Канищев заключил, что нужно всячески избегать увеличения высоты полёта. В этом случае нас могло понести к Ледовитому океану. Тогда пришлось бы садиться прежде времени, даже не израсходовав балласта.
   Холодная сырость забиралась за воротник. Неприятно зябла спина.
   Судя по карте, оставалось рукой подать до Ярославля. Через каких-нибудь полчаса мы убедились в том, что так оно и есть. Прямо на нас шло светло-голубое зарево мерцающих ярославских огней.
   Но в чём же дело? Почему вся масса огней не приближается к нам, а как будто уходит куда-то влево? Сверяюсь с компасом и вижу, что ветер резко меняется, курс круто склоняется к осту. Приближаемся к Волге, но вместо того, чтобы её пересечь, идём вдоль левого берега и даже уклоняемся на зюйд.
   Курс быстро перешёл на 50, 60, 70 и продолжал склоняться к осту.
   — В чем там дело, Николай Николаевич? Что за прелестная улица влево от нас?
   — Матушка-Волга, Михаил Николаевич.
   Улицей сказочного города-гиганта поблёскивали под нами огоньки волжского фарватера. Между бакенами и створами от огонька к огоньку, шлёпая колёсами, полз пароход. Два ряда горящих огнями палуб отражались в чёрной воде. Их блики разбегались по зыбящейся от парохода воде. Но и это все осталось на норде. Опять мы оказались в плотной темноте.
   Вглядевшись в фосфоресцирующую линейку компасной стрелки, отмечаю курс: уже 95. Снова из-под гайдропа показалась улица волжских огней. На этот раз мы шли ей наперерез и, оставив вправо тусклые огоньки набережной Плёса, опять ушли на норд-ост. Где-то очень далеко на зюйд-зюйд-осте остался утонувший в черноте городок. И снова мы погрузились в непроглядную темень. На этот раз ей нет границ. Небо и горизонт так же черны, как земля.
   Таинственной жутью повеяло от донёсшихся с земли, из непроглядной мёртвой темени, двенадцати длинных-длинных ударов дребезжащего колокола: полночь.
   Кругом все та же удивительная тишина. Изредка доносится с чёрной земли шорох гонимых ветром по лесу лиственных волн.
   — Хорошо…
   — Хорошо, — шёпотом подтверждает, Канищев. — Кто раз полетел, непременно полетит ещё.
   В полном безмолвии время бежит в темноту.
   Делается все свежей. Пора доставать фуфайки.


3. Огни святого Эльма


   Среди ночного молчания, такого полного, что невольно говоришь шёпотом, где-то далеко, точно за обитой войлоком перегородкой, послышался глухой раскат — как будто бесконечно далеко произошёл обвал.
   Раскат мягко прокатился по горизонту, перегораживая дорогу аэростату. Это было нешуточное предостережение. Гроза — бич воздухоплавателей: им приходится выбирать между возможным пожаром и немедленной посадкой.
   Канищев ничего не сказал. А мне казалось, что обратить его внимание на приближающийся грозовой фронт — значило проявить малодушие: вдруг он только сделал вид, будто не слышал… Так мы оба продолжали молчать.
   Ветер крепчал. Тяжёлые тучи, нёсшиеся наперерез аэростату, становились все плотней. Все реже мелькали в облачных прорывах клочки далёкого звёздного неба. Оно потеряло свою яркость, сделалось плоским, с мутными прозрачно-синими пятнами созвездий.
   Единственным выходом было набрать высоту и пройти над грозой. Но этот здравый путь был закрыт. Движение облаков говорило о неблагоприятном для нас — на большой высоте — направлении ветра.
   Вот снова басистый раскат впереди. Он уже не такой мягкий и заглушённый. Точно накатывается высоким валом бурный поток. Через две-три минуты ещё — более сухой и короткий. Ему предшествовал пробежавший по небу неясный светлый блик. Похоже на зарницу. Пока далёкую.
   — Ваше мнение, маэстро? — спросил Канищев.
   Стараюсь угадать его мысль, но голос его безразлично спокоен. Приходится отвечать то, что думаю сам:
   — Приготовить парашюты и лететь на той же высоте. Подниматься нет смысла, понесёт на чистый норд. Это нас не может устроить.
   — Спустите парашюты за борт и приготовьте всю сбрую.
   И он снова погрузился в свои приборы, а я занялся парашютами. Тяжёлые жёлтые сумки в виде перевёрнутых вёдер скоро висели на наружном борту по разным сторонам корзины. «Сбруя», поблёскивая карабинами и пряжками, была тщательно расправлена внутри корзины.
   Новая яркая вспышка, как ракетой, осветила чёрную сетку хлынувшего дождя.
   Голубой огонь, все ещё очень далёкий, но уже достал точно яркий, высветил весь аэростат и корзину — с тёмными кружками приборов, с частым переплётом уходящих кверху стропов, с грузной фигурой Канищева.
   Стало совсем неуютно от дробно застучавшего по тугой оболочке дождя.
   — Может быть, гроза и очень хороша в начале мая, — с благодушной иронией проговорил Канищев, — но в конце сентября — это мерзость… Особенно в нашем положении.
   Далеко впереди, просвечивая сквозь сетку дождя, мутным заревом показался большой город. При виде огней людского жилья мысль о грозе стала не такой неприятной.
   — Ориентируйтесь! — сказал Канищев, мельком глянув на приборы. — Что это за город? Проследите курс по гайдропу.
   Взяв в руку компас, я перегнулся через борт. И тотчас у меня вырвалось восклицание изумления.
   — Что случилось? — поспешно спросил Канищев и тоже глянул за борт.
   Весь гайдроп лучился бледным голубым светом, словно его густо смазали фосфором. Восьмидесятиметровая стрела, спускающаяся за борт в направлении земли, неслась в окружающей черноте, мерцая голубым ореолом.
   Это было так необычайно и так красиво, что оба мы не могли оторваться от неожиданного зрелища. Даже забыли про приборы и курс.
   Подняв голову, я увидел, что светятся и клапанный строп и разрывная вожжа. Правда, их свечение казалось менее интенсивным на более светлом, чем земля, фоне аэростата. Творилось что-то необычайное. Я не мог удержаться, чтобы не протянуть руку к стропам, желая проверить себя, и в страхе отдёрнул её обратно: концы моих пальцев тоже засветились. Повернувшись к Канищеву, я увидел, что и он уставился на свои руки. Издали было хорошо видно: они излучали мягкий голубоватый свет.
   Должен сознаться — мне стало не по себе. Я тщательно обтёр руки платком и включил карманный фонарь, чтобы записать показания приборов. Но как только я его погасил и глаза опять привыкли к темноте, снова стал ясно виден странный свет, излучаемый всем такелажем.
   — Догадываетесь? — с нескрываемым восторгом спросил Канищев. — Результат электризации атмосферным зарядом. Это явление довольно часто наблюдается в южных морях. Там такое свечение называют огнями святого Эльма. По поверью, всякий корабль, на котором появятся эти таинственные огни, должен… — Тут Канищев осёкся и деловым тонем договорил: — Поглядите на землю и скажите — что это за группа огней под нами?
   — Если судить по широкой реке, то, пожалуй, Кинешма. Но из-за облачности я так запутался, что утверждать не могу, — признался я.

 
   Широкая лента реки тускло блестела внизу, отражая огоньки небольшой прибрежной деревни. Огней было мало. Они располагались на большом расстоянии один от другого, а скоро и вовсе исчезли. Только по крику петухов и редкому лаю собак можно было судить о том, что иногда там, во тьме, проплывали под аэростатом погруженные в сон деревни.
   Потом и вовсе не стало слышно деревень. С земли доносилось только однообразное, похожее на шум морского прибоя, шуршание леса. Вероятно, ветер внизу был сильный. Временами казалось, будто деревья шумят совсем рядом. Высокие нотки свиста в ветвях прорывались сквозь монотонный шорох.
   Широкая спина Канищева в белой фуфайке загородила от меня доску со слабо мерцающими фосфором приборами. Его жёсткий ноготь все постукивал по стеклу, будя стрелки анероидов.
   Но вот тьма стала уходить на вест. Делалось холодно-серо. Сквозь серую мглу внизу проступали леса. Черно-зелёная гуща деревьев, подёрнутая пятнами осенней ржавчины, иногда расступалась, чтобы дать место узенькой светлой прогалине.
   Столбик ртути в термометре упал на четыре деления. Перо барографа заметно пошло на снижение. Я исподтишка поглядывал на Канищева: почему он так спокоен?.. Неужели его не тревожит стремление аэростата идти все ниже и ниже?.. А как же с дальностью полёта? Как с Федосеенко и Ланкманом?


4. Враги наши кумулусы


   Прошло не больше часа полёта в серой предрассветной мути, как из-за горы тёмных облаков на востоке проглянули ярко-красные лучи. Увы, ненадолго. Сразу же их снова заволокли тяжёлые серые тучи.
   В 4 часа 16 минут пополуночи день уже полновластно вступил в свои права. После сравнительно тёплой ночи мы сразу почувствовали его неприветливые объятия. Лёгкий холодок стал забираться под воротник тужурки и неприятно щекотать позвонки.
   Шум ветра в вершинах леса доносился все более и более явственно. По тому, как под ударами ветра гнулись стволы деревьев, можно было судить о его скорости — по крайней мере метров в двенадцать даже у земли. Здесь, наверху, было больше.
   Мало-помалу пейзаж стал несколько разнообразиться деревушками, ютившимися на юру, около узких извилистых речек.
   Надо было воспользоваться тем, что внизу показалось несколько белых и красных рубах.
   — Ка-а-ка-я губе-ерния? — крикнул я в рупор.
   — Куды летишь?
   Повторяю вопрос:
   — Губерния какая?
   А они своё:
   — Садись к нам! — И зазывно машут шапками.
   — Какой уезд?
   — Никольской!.. Северо-Двинской!..
   Никольский уезд, Северо-Двинской губернии?
   Значит, курс нанесён за ночь правильно.
   Следующий час прошёл в борьбе с упорным стремлением аэростата идти к земле. Дождь нас добивал. Несмотря на взятый при старте большой запас балласта, его оставалось мало. За борт полетели бутылки из-под нарзана. Туда же последовала срезанная взмахом финского ножа низенькая скамейка — наше единственное уютное сиденье в корзине. Посоветовавшись, решаем пожертвовать даже парашютами. Но только выброшенные из драгоценного последнего мешка балласта несколько совков песку преодолевают наконец упрямую тягу аэростата к земле.
   Под нами один за другим пошли извилистые рукава реки Юга. На земле никогда нельзя себе представить, даже при наличии карты, истинной линии течения такой реки. Она извивается до неправдоподобия прихотливыми изгибами, десятки раз обходя одно и то же место. Подлинный её рисунок гораздо больше походит на аграмант на рукаве старинного дамского пальто, чем на течение солидной реки.
   Скорость полёта непрестанно увеличивалась. Под нами настолько быстро пробегали селения, что мы не успевали спросить жителей о месте нахождения. С большим трудом выяснили, что в пятидесяти километрах на норд лежит Великий Устюг.
   В подтверждение правильности этого сообщения перед глазами заблестела зеркальной лентой Сухона.
   В просеке мелькнула долгожданная линия железной дороги. Это — ветка на Котлас. Теперь мы были уверены в правильности ориентировки. Но возникала другая проблема: дальше в направлении полёта, на протяжении по крайней мере двухсот километров, на карте не обозначено ни единой деревушки — сплошняком идёт зеленое пятно леса. А балласта уже почти нет. Протянем ли мы эти двести километров до Вычегды?
   — Ну, маэстро, ваше мнение? — вглядываясь в высотомер, спросил Канищев. — Протянем?
   Вопрос представляется мне праздным. Поэтому мой ответ, звучит, вероятно, не очень любезно:
   — Допустим, что нам их не протянуть, — что из этого?
   — Вас устраивает посадка на лес?
   Пришлось признаться:
   — Нет, не устраивает… А в этих местах особенно. Но…
   Канищев делает вид, будто не догадывается о тем, что я имею в виду. Я не сразу понял: ему хочется услышать, что я думаю насчёт Федосеенко и Ланкмана. А когда понял, то рассмеялся: разве не разумеется само собою, что мы должны тянуть до последней возможности, чего бы это ни стоило. Федосеенко и Лэнкман серьёзные соперники!
   Канищев, постукивая пухлым пальцем по стёклам, один за другим оглядел все приборы. Потом своими прищуренными глазами, кажущимися вблизи подслеповатыми, а на самом деле зоркими, как хороший бинокль, он оглядел горизонт, небо. Раз и другой посмотрел на северо-восток. Оттуда на нас наступал новый вал — тёмный, как морской накат в приливе.
   — Видите кумулусы[2], в которые мы сейчас влезаем?
   Я не был слепым.
   — Они нас погубят… — с хрипотцой проворчал Канищев. — Если Федосеенко таких не встретил, все шансы на его стороне.
   Я как на личных врагов смотрел на собиравшиеся вокруг нас серые облака и раздумывал над создавшимся положением.
   Пока мы советовались, снова мелькнувшая было дуга железной дороги осталась далеко позади. Оба мы облегчённо вздохнули: умышленное затягивание привело к нужному результату — садиться уже поздно. Даже если бы мы смалодушничали и решили закончить полет, сделать это нельзя — нужно выжать из аэростата все его возможности.
   Внизу глазу было не на чём остановиться. Подёрнутые желтизной волны лесов тянулись, насколько хватал бинокль. Кое-где среди зарослей мелькали ржавые пятна, утыканные почерневшими стволами сгнивших осин.
   Вот показалась ещё какая-то река. На большом расстоянии друг от друга по берегу разбросаны чёрные избы. Весёлым пятном выделился белый квадратик монастырской ограды, тесно охватившей церквушку и несколько крошечных келий с зелёными крышами.
   Впереди снова не было видно ничего, кроме леса, — бесконечное зелено-жёлтое море лесов.
   Прошёл томительный час. Канищев не отрывался от приборов. Из-за его спины я видел, как стрелка альтиметра, несмотря на ободряющее постукивание первого пилота, неуклонно клонится книзу. За какой-нибудь час она сошла с 950 метров на 150 и продолжает падать.