Несколько дней спустя мы в так называемой «посольской комнате» Рейхсканцелярии, увешанном гобеленами помещении перед рабочим залом Гитлера, ожидали начала совещания по текущему моменту. Когда прибыл запоздавший из-за визита к японскому послу Ошиме Гудериан, слуга в простой черно-белой форме СС открыл дверь в рабочий зал Гитлера. По толстому ковру ручной работы мы прошли к столу для карт, стоявшему у окон. Огромная столешница, сделанная в Австрии из цельного куска мрамора, была розового цвета с желтовато-белыми прожилками. Мы встали в ряд спиной к окну, Гитлер сидел напротив нас.
   Немецкая армия в Курляндии была безнадежно отрезана. Гудериан попытался убедить Гитлера в том, что нужно сдать эту позицию и эвакуировать армию по Балтийскому морю. Гитлер возражал, как и всегда, когда речь шла о том, чтобы дать согласие на отступление. Гудериан не уступал, Гитлер упорствовал, тон разговора повышался и, наконец, Гудериан возразил Гитлеру с совершенно непривычной для этого круга прямотой. Может быть, под воздействием спиртного, выпитого у Ошимы, он утратил всякую скованность. Со сверкающими глазами и буквально встопорщенными усами, он стоял против Гитлера, который также встал по другую сторону мраморного стола: «Это просто наш долг — спасти этих людей! У нас еще есть время эвакуировать их!» — с вызовом кричал Гудериан. Рассерженный и крайне раздраженный, Гитлер возражал ему: «Они будут сражаться там! Мы не можем отдать эти области!» Гудериан проявил упорство: «Но это бесполезно!» — возмущенно возразил он. «Так бессмысленно пожертвовать людьми. Уже давно пора! Мы немедленно должны погрузить этих солдат на корабли!»
   Случилось то, что всем казалось невозможным. Гитлера явно напугало это яростное наступление. Строго говоря, он не мог примириться с такой потерей престижа, причиной которой был прежде всего тон Гудериана. Однако. к моему удивлению, он сослался на обстоятельства военного времени, утверждал, что отступление к портам вызвало бы всеобщую дезорганизацию и привело бы к большим потерям, чем при продолжении обороны. Гудериан еще раз энергично указал на то, что тактика отступления разработана в деталях и оно вполне возможно. Но решение осталось за Гитлером.
   Были ли это симптомы распада авторитета? За Гитлером по-прежнему осталось последнее слово, никто в возмущении не покинул зал, никто не заявил, что больше не может брать на себя ответственность. Поэтому престиж Гитлера в итоге не пострадал, хотя мы просто окаменели на несколько минут, став свидетелями такого нарушения придворного этикета. Цейтцлер возразил более сдержанно, в его возражениях все еще присутствовали пиетет и лояльность. Но впервые дело дошло до конфронтации в присутствии всех, можно было физически почувствовать, как далеки они друг от друга. Разверзлись миры. Гитлер, правда, сохранил свое лицо. Это было очень много. И все же одновременно это было очень мало.
   В связи с быстрым продвижением советских войск мне показалось целесообразным еще раз посетить силезский промышленный район, чтобы проверить, не аннулировали ли нижестоящие инстанции мои распоряжения, касающиеся сохранения промышленности. Когда я встретился 21 января 1945 г. в Оппельне с вновь назначенным командующим группой армий фельдмаршалом Шернером, он сообщил мне, что от нее осталось одно название: танки и тяжелое оружие были уничтожены в проигранном сражении. Никто не знал, как далеко продвинулись советские войска в направлении Оппельна, во всяком случае, офицеры ставки эвакуировались, в нашей гостинице осталось лишь несколько человек, решивших переночевать здесь.
   В моей комнате висела гравюра Кете Кольвиц «Карманьола»: орущая толпа с искаженными от ненависти лицами танцует вокруг гильотины, только немного в стороне, на земле сидит на корточках плачущая женщина. В атмосфере отчаяния, характерной для конца войны, я почувствовал, что и мной овладевает растущее беспокойство. В беспокойном полусне мне являлись чудовищные персонажи гравюры. Страх перед собственным ужасным исходом, который днем заслоняла и приглушала работа, вновь ожил с небывалой силой. Восстанет ли народ, охваченный гневом и разочарованием, против своих бывших вождей и уничтожит их, как на этой картине? В узком кругу, среди друзей и знакомых, иногда велись разговоры о своем мрачном будущем. Мильх обычно уверял, что противник устроит скорый суд над высшим руководством Третьего рейха. Лично я разделял его мнение.
   Из подавленного состояния, вызванного этой ночью, меня вывел телефонный звонок полковника фон Белова, осуществлявшего связь с Гитлером. Я уже 16 января срочно указал Гитлеру на то, что после того, как Рурская область была отрезана от остальной части Рейха, утрата Верхней Силезии неизбежно повлекла бы за собой развал всей экономики. В телеграмме я еще раз обратил внимание Гитлера на важность Верхней Силезии и просил выделить группе армий Шернере «по меньшей мере от 30 до 50 % всей военной продукции января» 11 «».
   Я хотел таким образом одновременно поддержать Гудериана, все еще требовавшего, чтобы Гитлер прекратил попытки наступления на западе и желавшего использовать на Восточном фронте те немногие еще имевшиеся в распоряжении танки. Одновременно я указал на то, что «русские беспечно подвозят технику и боеприпасы сомкнутыми, при теперешней снежной погоде видными издалека колоннами. В виду того, что немецкие истребители на западе почти уже не способны принести ощутимое облегчение, может быть, было бы полезно сконцентрировать и применить это все еще высоко ценящееся здесь оружие». И вот, Белов сообщил мне, что Гитлер с саркастическим смехом назвал мое замечание метким, однако не предпринял никаких практических шагов. Считал ли Гитлер Запад главным противником? Испытывал ли он солидарность или даже симпатию к режиму Сталина? Я вспомнил его некоторые замечания, которые могли быть истолкованы в этом смысле и которые могли объяснить мотивы его поведения в эти дни.
   На следующий день я попытался продолжить свое путешествие в Каттовице, в центр Силезского промышленного района, но не смог добраться туда. На одном из поворотов я столкнулся в гололед с тяжелым грузовиком, моя грудная клетка разнесла вдребезги рулевое колесо, даже погнула рулевую колонку и вот уже я сидел, хватая ртом воздух, на ступеньках деревенской гостиницы, бледный и растерянный: «У Вас вид министра после проигранной войны», — заметил Позер. Автомобиль не мог ехать дальше, санитарная машина отвезла меня назад; мне пришлось отказаться от дальнейшей поздки. Когда я вновь встал на ноги, я по крайней мере смог по телефону выяснить у моих сотрудников в Каттовице, что соблюдаются все достигнутые нами договоренности.
   На обратном пути в Берлин Ханке, гауляйтер в Бреслау, провел меня по старому зданию оберпрезидиума, когда-то построенному Шинкелем и лишь недавно отремонтированному. «Никогда это не достанется русским! — воскликнул он патетически. — Лучше я это сожгу!» Я возражал, но Ханке упорствовал. Ему не было дела до всего Бреслау, если бы город попал в руки неприятеля. Но под конец мне удалось убедить его, по крайней мере, в том, что это здание имеет художественную и историческую ценность и отговорить его от совершения этого акта вандализма 12 «». Вернувшись в Берлин, я положил перед Гитлером бессчетное число фотографий, запечатлевших лишения беженцев, которые я велел сделать во время моей поездки. Я питал слабую надежду, что вид спасающихся бегством — женщин, детей, стариков, в сильный мороз устремляющихся навстречу своей несчастной судьбе, сможет тронуть Гитлера. Я думал, что, может быть, удастся уговорить его замедлить свободное продвижение русских, по крайней мере уменьшив контингент на западе. Однако, когда я положил перед Гитлером эти фотографии, он энергично отодвинул их в сторону. Нельзя было понять, то ли они его больше не интересуют, то ли слишком сильно взволновали.
   24 января 1945 г. Гудериан посетил министра иностранных дел фон Риббентропа. Он разъяснил ему военное положение и затем коротко заявил, что война проиграна. Фон Риббентроп боязливо уклонялся от всякого проявления своей позиции и попытался выкрутиться из этой истории, немедленно с выражением удивления проинформировав Гитлера о том, что начальник Генерального штаба имеет собственное мнение о ходе войны. Гитлер возбужденно объявил через два часа на совещании по текущему моменту, что впредь он будет со всей строгостью карать за пораженческие высказывания такого рода. Каждому из своих сотрудников он предоставляет лишь право обращаться непосредственно к нему: «Я самым решительным образом запрещаю делать обобщения и выводы! Это мое дело! С тем, кто в будущем будет утверждать в разговорах с другими, что война проиграна, будут обращаться как с изменником Родины, со всеми последствиями для него самого и его семьи. Я буду действовать решительно, не взирая на чины и положение!»
   Никто не осмелился произнести ни слова. Мы выслушали молча, так же молча покинули помещение. С этих пор на совещаниях часто стал появляться еще один гость. Он держался совсем в тени, но само его присутствие производило эффект: это был шеф гестапо Эрнст Кальтенбруннер.
   В связи с угрозами Гитлера и его все большей непредсказуемостью я через три дня, 27 января 1945 г., разослал тремстам важнейшим промышленникам, входившим в мою организацию, отчет по итогам нашей деятельности за прошедшие три года. Я также пригласил к себе тех, с кем я начинал свою работу в качестве архитектора и попросил их собрать и поместить в надежное место фотографии наших первых проектов. У меня было мало времени, а также не было намерений посвящать их в свои заботы и переживания. Но они поняли: я прощался с прошлым.
   30 января 1945 г. я через своего офицера связи фон Белова передал Гитлеру памятную записку. Так случилось, что на ней стояла дата 12-летней годовщины прихода к власти. Я доложил ему по существу вопроса, что в области экономики и вооружений война закончена и при таком положении вопросы питания, отопления жилых домов и энергоснабжения обладают приоритетом по отношению к танкам, самолетным двигателям и боеприпасам.
   Чтобы опровергнуть далекие от реальности представления Гитлера о возможностях оборонной промышленности в 1945 г., я приложил к памятной записке прогноз производства танков, оружия и боеприпасов на ближайшие три месяца. Из памятной записки можно было сделать вывод: «После потери Верхней Силезии немецкая оборонная промышленность более не будет в состоянии хотя бы в какой-то степени… покрыть потребности фронта в боеприпасах, оружии и танках. В этом случае станет также невозможным компенсировать превосходство противника в технике за счет личной храбрости наших солдат». В прошлом Гитлер вновь и вновь утверждал, что с того момента, как немецкий солдат начнет сражаться на немецкой земле, защищать свою Родину, его чудеса героизма уравновесят нашу слабость. На это я хотел дать ответ в своей памятной записке.
   После того, как Гитлер получил мою памятную записку, он стал игнорировать меня и не замечать моего присутствия на совещаниях по текущему моменту. Только 5 февраля он вызвал меня к себе. Он распорядился, чтобы вместе со мной явился и Заур. После всего, что этому предшествовало, я настроился на ндружественный прием и коллизии. Но уже то, что он принял нас в интимной обстановке своего домашнего кабинета, означало, что он не собирается принимать меры, которыми он угрожал. Он не заставил нас с Зауром стоять, как обычно делал, когда хотел дать почувствовать свое неудовольствие, а очень приветливо предложил нам обитые плюшем кресла. Затем он обратился к Зауру, его голос звучал сдавленно. Казалось, он стеснялся, я чувствовал, что он смущен и пытается просто не замечать мою строптивость и вести разговор о повседневных проблемах производства вооружений. Подчеркнуто спокойно он обсуждал возможности ближайших месяцев, при этом Заур постарался представить дело в выигрышном ракурсе и смягчить удручающее впечатление от памятной записки. Его оптимизм казался не совсем безосновательным. Во всяком случае, в последние годы мои прогнозы нередко оказывались ошибочными, потому что противник упускал шансы, которые я клал в основу своих расчетов.
   Я сидел унылый, не принимая участия в этом диалоге. Лишь под конец Гитлер обернулся ко мне: «Хотя Вы и можете письменно выражать мне Ваше суждение о положении в оборонной промышленности, но я запрещаю Вам делиться этим с кем бы то ни было еще. Я также не разрешаю Вам давать кому-либо копию этой памятной записки. Что же касается Вашего последнего абзаца, — здесь его голос стал пронзительным и холодным, — такие вещи не смейте писать даже мне. Вы могли бы не трудиться делать такие заключения. Предоставьте мне делать выводы из положения в производстве вооружений». Все это он произнес без малейших признаков волнения, совсем тихо, слегка присвистывая сквозь зубы. Это выглядело не только значительно определеннее, но и намного опаснее, чем взрыв гнева, после которого он легко мог отойти на следующий день. Но это было, как я совершенно ясно почувствовал, последнее слово Гитлера. Он простился с нами. Он был суше со мной, сердечнее с Зауром.
   30 января я уже разослал через Позера шесть экземпляров памятной записки в шесть отделов Генерального штаба сухопутных войск. Для того, чтобы формально выполнить приказ Гитлера, я затребовал их назад. Гудериану и другим Гитлер заявил, что он, не читая, положил записку в сейф.
   Я немедленно начал готовить новую записку. Для того, чтобы заставить Заура, в принципе разделявшего мои взгляды на положение в оборонной промышленности, принять на себя определенные обязательства, я договорился с руководителями важнейших главков, что на этот раз памятную записку должен будет составить и подписать Заур. Характерным для моего тогдашнего положения было то, что я тайно перенес встречу в Бернау, где Шталю, возглавлявшему наше производство боеприпасов, принадлежал завод. Каждый из участников этого заседания пообещал уговорить Заура в письменной форме повторить мое объявление банкротства.
   Заур изворачивался, как угорь. Он не позволил вырвать у себя письменное заявление, но под конец согласился на следующем совещании с Гитлером подтвердить мои пессимистические прогнозы. Но следующее совещание у Гитлера прошло как обычно. Едва я сделал доклад, как Заур уже попытьался сгладить тяжкое впечатление. Он рассказал о недавнем обсуждении с Мессершмиттом и тут же вынул из своей папки первые эскизы проекта четырехмоторного реактивного бомбардировщика. Хотя для производства самолета с радиусом действия до Нью-Йорка и в нормальных условиях потребовались бы годы, Гитлер и Заур упивались тем, какое сильное психологическое воздействие произведет бомбардировка улиц-каньонов, рассекающих скалы-небоскребы.
   В феврале и марте 1945 г. Гитлер, правда, иногда намекал, что он по различным каналам устанавливает контакты с противником, но не вдавался в детали. В действительности же у меня складывалось впечатление, что он скорее стремился создать обстановку крайней и не оставляющей надежду непримиримости. Во время Ялтинской конференции я слышал, как он давал указания референту по печати Лоренцу. Недовольный реакцией немецких газет, он трбовал более жесткого, агрессивного тона. «Этих поджигателей войны, находящихся в Ялте, следует оскорбить, подвергнуть таким оскорблениям и нападкам, чтобы у них вообще не осталось возможности обратиться к немецкому народу. Обращения нельзя допустить ни в коем случае. Этой банде только бы отделить немецкий народ от его руководства. Я всегда говорил: о капитуляции не может быть и речи!» Он помедлил: «История не повторяется!» В своем последнем обращении по радио Гитлер подхватил этот тезис и «раз и навсегда заверил этих иных государственных деятелей, что любая попытка воздействия насоциалистическую Германию при помощи фраз из лексикона Вильсона рассчитана на наивность, незнакомую сегодняшней Германии». От обязанности бескомпромиссной защиты интересов своего народа, продолжал он, его может освободить только тот, кто ниспослал ему это предназначение. Он имел в виду Всевышнего, которого он снова и снова упоминал в этой речи 13 «».
   По мере приближения конца своего владычества Гитлер, проведший годы побед среди генералитета, снова стал отдавать заметное предпочтение узкому кружку тех товарищей по партии, с которыми он когда-то начал свою карьеру. Вечер за вечером он по нескольку часов просиживал с Геббельсом, Леем и Борманом. Никто не смел входить, было неизвестно, о чем они говорили, вспоминали ли начало или говорили о конце и что за ним последует. Напрасно я тогда ожидал услышать от кого-нибудь из них хотя бы одно слово сострадания о судьбе побежденного народа. Сами они хватались за любую соломинку, жадно старались уловить самые слабые признаки поворота и при этом совершенно не были готовы позаботиться о судьбе целого народа в той же мере, как позаботились о собственной судьбе. «Мы оставим американцам, англичанам и русским пустыню», — так нередко кончалось их обсуждение положения. Гитлер был согласен с этим, хотя он и не высказывался так радикально, как Геббельс, Борман и Лей. И действительно, несколько недель спустя выяснилось, что Гитлер был настроен радикальнее, чем все они. Пока другие говорили, он скрывал свои настроения, делая вид, что озабочен судьбой своего государства, а затем отдавал приказы об уничтожении основ существования народа.
   Когда на совещании по текущему моменту в начале февраля мы увидели на картах катастрофическую картину бесчисленных прорывов и котлов, я отвел Деница в сторону: «Что-то все же должно случиться». Он ответил с заметной поспешностью: «Я уполномочен представлять здесь только ВМС. Все остальное — не мое дело. Фюрер, вероятно, знает, что делает».
   Характерно, что люди, каждый день собиравшиеся у стола с оперативными картами, за которым сидел обессиленный, но упрямый Гитлер, никогда не решались на совместный шаг. Конечно, Геринг уже давно морально деградировал и у него все сильнее сдавали нервы. Но одновременно он со дня начала войны был одним из немногих, не строивших иллюзий и реально представлявших себе, куда ведет эта война, развязанная Гитлером. Если бы Геринг, бывший вторым человеком в государстве, вместе с Кейтелем, Йодлем, Деницем, Гудерианом и мной в ультимативной форме потребовал, чтобы Гитлер посвятил нас в свои планы завершения войны, Гитлеру пришлось бы объясниться. Не только потому, что Гитлер всегда боялся конфликтов такого рода. Теперь он менее чем когда-либо мог позволить себе отказаться от фиктивного единодушия в руководстве.
   Примерно в середине февраля я как-то вечером посетил Геринга в Каринхалле. Взглянув на оперативную карту, я обнаружил, что он стянул к своей охотничьей резиденции воздушно-десантную дивизию. Он давно уже стал козлом отпущения за все неудачи люфтваффе, на оперативных совещаниях Гитлер в присутствии всех офицеров обрушивал на него особенно резкие и оскорбительные нападки. Еще худшие сцены, вероятно, разыгрывались, когда он оставался с Герингом с глазу на глаз. Часто, ожидая в приемной, я слышал, как Гитлер громко осыпал его упреками.
   В этот вечер в Каринхалле я в первый и последний раз ощутил душевную близость с Герингом. Геринг велел подать к камину старый лафит из подвалов Ротшильда и приказал слуге больше не беспокоить нас. Я открыто выражал свое разочарование Гитлером, Геринг столь же открыто отвечал, что понимает меня и что с ним часто все же легче, чем ему, потому что я примкнул к Гитлеру значительно позже и поэтому мне легче покинуть его. Его связывают с Гитлером гораздо более тесные узы, долгие годы общих перещиваний и забот, по его словам, прочно связали их друг с другом — ему больше не вырваться. Через несколько дней Гитлер перебросил располагавшуюся вокруг Каринхалле воздушно-десантную дивизию на фронт далеко к югу от Берлина.
   В это время один из руководителей СС намекнул мне, что Гиммлер готовит решающие шаги. В феврале 1945 г. рейхсфюрер СС принял командование группой армий Висла, но он так же как и его предшественники мало мог сделать, чтобы сдержать наступление русских. Гитлер осыпал резкими упреками и его. Так, несколько недель командования действующей армией уничтожили остатки его престижа.
   Тем не менее Гиммлера по-прежнему все боялись, и я почувствовал себя неуютно, когда омй адъютант однажды сообщил мне, что Гиммлер записался на вечер на прием, это был, кстати, единственный раз, когда он пришел ко мне. Мое беспокойство еще более возросло, когда новый начальник нашего центрального управления Хупфауэр, с которым я несколько раз был откровенен, сообщил мне, что к нему в тот же час прибудет шеф гестапо Кальтенбруннер.
   Прежде чем Гиммлер вошел, мой адъютант прошептал мне: «Он один». В моем кабинете не было стекол; мы их больше не вставляли, потому что они все равно вылетали при бомбардировках через несколько дней. На столе стояла жалкая свеча, потому что подача электричества прекратилась. Закутавшись в пальто, мы сидели друг против друга. Гиммлер говорил о сторостепенных вещах, справлялся о ничего не значащих деталях, перешел к положению на фронте и под конец пустился в размышления: «Когда спускаешься с горы, всегда достигаешь ее подножья, и когда его достигнешь, тогда, господин Шпеер, путь опять ведет в гору». Поскольку я не поддержал, но и не возразил против этой примитивной философии и вообще отвечал односложно, он вскоре откланялся. Пока он не покинул мой кабинет, оставался приветливым, но непроницаемым. Мне так и не удалось узнать, что он хотел от меня и почему Кальтенбруннер одновременно появился у Хупфауэра. Может быть, они были наслышаны о моем критическом настроении и искали контакт со мной, а может быть, они хотели только прощупать нас.
   14 февраля я направил письмо министру финансов, в котором предложил изъять в пользу Рейха прирост собственности в руках физических лиц с 1933 г., что составляло значительную величину. Эта мера должна была способствовать стабилизации марки, покупательная способность которой с трудом поддерживалась при помощи принудительных мер. С их отменой она неизбежно должна была нарушиться. Когда министр финансов, граф Шверин-Кродичк, стал обсуждать с Геббельсом мою инициативу, он столкнулся с говорящим о многом сопротивлением. Министр, по интересам которого эта мера била особенно ощутимо, привел массу аргументов против.
   Еще более бесперспективной была другая идея, показывающая мне сегодня, какими романтическими и одновременнно фантастическими иллюзиями был полон мой тогдашний внутренний мир. В конце января я очень осторожно прозондировал мнение Вернера Наумана, госсекретаря в министерстве пропаганды, касающееся бесперспективности положения. Случай свел нас в бомбоубежище министерства. Предполагая, что по крайней мере Геббельс в состоянии понять все и сделать выводы, я в расплывчатых выражениях обрисовал ему идею великого подведения итога: я представлял себе, что правительство, партия и высшее военное руководство совершат совместный шаг. Все они во главе с Гитлером должны были торжественно объявить, что готовы добровольно сдаться неприятелю, если в ответ на это будут гарантированы приемлемые условия дальнейшего существования немецкого народа. Исторические реминисценции, воспоминания о Наполеоне, который после поражения под Ватерлоо сдался англичанам, сыграли свою роль в возникновении этой идеи с сюжетом, как будто взятым из какой-то оперы. Вагнеровщина с самопожертвованием и избавлением — хорошо, что до этого не дошло дело.
   Среди моих сотрудников, работавших в промышленности, в человеческом плане мне особенно близок был д-р Люшен, руководитель немецкой электропромышленности, член правления и руководитель отдела разработок концерна Сименса. Ему было семьдесят лет, я охотно прислушивался к его мнению, и он, хотя и считал, что для немецкого народа наступают тяжелые времена, несомневался в его возрождении.
   В начале февраля Люшен посетил меня в моей квартирке в доме, расположенном за моим министерством на Паризерплац. Он вынул из кармана листок и подал его мне со словами: «Знаете, какую фразу из „Майн Кампф“ Гитлера сейчас чаще всего цитируют на улице?» «Дипломатия должна заботиться о том, чтобы народ не героически погибал, а сохранял свою дееспособность. Любой ведущий к этому путь в таком случае целесообразен, не пойти им означает преступное пренебрежение своими обязанностями». Он нашел еще одну подходящую цитату, продолжал Люшен, и передал ее мне: «Государственный авторитет не может быть самоцелью, потому что в этом случае любая тирания на земле была бы неприкосновенной и священной. Если правительство использует свою власть на то, чтобы вести народ к гибели, в таком случае бунт каждого представителя такого народа не только правомерен, но и является его долгом». 14 «»
   Люшен молча простился, оставив меня одного с листом бумаги. Я в смятении ходил по комнате. Гитлер сам высказал то, к чему я стремился в последние месяцы. Оставалось только сделать вывод: Гитлер, даже в соизмерении с его политической программой, сознательно предавал свой народ, который принес себя в жертву его целям и которому он был обязан всем; во всяком случае большим, чем я был обязан Гитлеру.
   Этой ночью я принял решение устранить Гитлера. Конечно, я недалеко продвинулся в осуществлении этого замысла и вся моя подготовка имела налет какой-то балаганности. Но одновременно она служит доказательством тому, каков был характер режима и как менялся характер его действующих лиц. Меня до сих пор пробирает дрожь при мысли, куда он меня завел, меня, предел мечтаний которого был — стать архитектором Гитлера. Мы по-прежнему сидели временами друг против друга, иногда просматривали старые строительные планы, и в то же время я соображал, как раздобыть токсичный газ, чтобы убрать человека, вопреки всем распрям все еще любившего меня и прощавшего мне больше, чем любому другому. Я годами жил в среде, где человеческая жизнь не значила ничего; казалось, что меня ничто не касается. Теперь я заметил, что эти уроки не прошли бесследно. Я не только увяз в дебрях обмана, интриг, подлости и готовности убивать, но сам стал частью этого противоестественного мира. Двенадцать лет я, в принципе, бездумно прожил среди убийц и вот теперь, когда режим агонизировал, я собирался получить именно у Гитлера благословение на убийство.