Пока скрипач из кофра играл, на улице появились двое карабинеров. Они стояли и слушали, а когда он закончил, вежливо зааплодировали вместе с остальными слушателями и предложили ему проехаться до ближайшего полицейского участка. Карабинеров вызвал водитель автобуса Анджело, успевший позвонить и рассказать о советском скрипаче, прибывшем в Рим в видавшем виды оранжевом кофре, чтобы просить политического убежища.
   Когда полицейская машина отъехала и звук ее сирены растаял в общем гуле, я порылся в карманном русско-итальянском словарике, по экземпляру которого мы все получили по приезде в Рим.
   – Dove… si vendo vino? – наконец проговорил я, обращаясь к стоявшим вокруг итальянским зевакам. – Где тут можно купить вина?
   – Si vendo vino?
   Несколько человек радостно засмеялись. Полдюжины рук протянулись в разных направлениях, и разные голоса наперебой стали объяснять: здесь, там, тут…
   Я оглянулся вокруг.
   Я был в Риме.
   Я наконец почувствовал себя свободным.

3. Рим, открытый город

   Я до сих пор до конца не понимаю, почему мои родители ссорились в Риме. С тех пор прошло больше двадцати лет, а я все еще боюсь спросить их об этом. Вместо этого я встаю из-за письменного стола, иду по полосатым коврам к шкафу с русскими книгами и достаю Бабеля. Я купил этот двухтомник в Москве летом 1993 года, когда был там впервые после эмиграции. Он издан под редакцией московской жены Бабеля – Антонины Пирожковой – в 1992-м, первом постсоветском году. Монументальное оформление обложки и копеечный переплет были типичны для дешевых, напечатанных на газетной бумаге изданий моего детства и юности. Двухтомник был выпущен тиражом сто тысяч экземпляров. Такова несложная ирония судьбы: избранные произведения Бабеля (все еще не полное собрание сочинений) вышли в послесоветское время по образу и подобию советских массовых изданий!
   Я открываю раздел «Рассказы 1925–1938 годов», вошедший в первый том. Здесь мой самый заветный Бабель. Его рассказы о детстве. На третьей странице в «Истории моей голубятни» я читаю: «В лавке нашей, полон сомнения, сидел и скребся мужик-покупатель. Увидев меня, отец бросил мужика и, не колеблясь, поверил моему рассказу. Он закричал приказчику закрывать лавку и бросился на Соборную улицу покупать мне шапку с гербом. Бедная мать едва отодрала меня от помешавшегося этого человека. Мать была бледна в ту минуту и испытывала судьбу. Она гладила меня и с отвращением отталкивала. Она сказала, что о всех принятых в гимназию бывает объявление в газетах и что бог нас покарает и люди над нами посмеются, если мы купим форменную одежду раньше времени. Мать была бледна, она испытывала судьбу в моих глазах и смотрела на меня с горькой жалостью, как на калечку, потому что одна она знала, как несчастлива наша семья». Я читаю этот отрывок у нас дома в Честнат Хилле, беззвучно рыдая, словно сам сделан из сухого льда. На дворе весна, и рабочие, роющие котлован в соседнем дворе, наблюдают за мной поверх забора, пока отдыхают во время утреннего перекура. Мой стол в кабинете упирается в окно, и землекопам нравится наблюдать за мной во время работы. Наверняка им кажется, что я смеюсь над чем-нибудь во время чтения. Но я не смеюсь.
   Если бы Исаак Эммануилович Бабель был жив, я сказал бы ему, что часто думаю о нем, когда пишу о том, как эмигрировал и оказался на Западе. Собственно говоря, я бы ему все рассказал…
 
   Шел наш четвертый день в Риме, двенадцатый день на Западе. Он начался с жалкого завтрака, который получали беженцы из Советского Союза в столовой, принадлежавшей самодовольному типу в темных очках, который выглядел, как пародия на мафиози. Переполненная столовая занимала этаж здания, примыкавшего к нашей гостинице. К столовой от лестничного проема и вверх по ступеням до тяжелой двойной двери тянулась очередь беженцев. Стоя в очереди, мы делились политическими новостями или обменивались информацией о сдававшихся внаем квартирах в прибрежном городке Ладисполи, куда ХИАС предполагал перевезти нас через неделю пребывания в Риме. Люди толковали о получении работы и поступлении в университеты в Америке или Канаде, приводили совершенно неоспоримые доводы в пользу жизни в Бостоне по сравнению с Филадельфией или в Сан-Диего по сравнению с Сан-Хосе.
   Желание распирало мое тело. Я пожирал глазами молоденьких официанток, пока они лавировали с подносами по узким проливам между островами и архипелагами беженцев, торопливо поглощавших свой завтрак. Официантки, как я узнал под конец наших «римских каникул», были студентками из Кракова, которые приехали в Италию по туристическим визам и работали нелегально. Они кое-как изъяснялись по-русски – на языке, который их заставляли изучать дома. Выжига-итальянец, владелец столовой, недоплачивал полькам и заставлял их работать семь дней в неделю, даже по утрам в воскресенье. У польских официанток были красивые длинные ноги, большие крестьянские руки и терпеливые серые глаза.
   Когда подошла наша очередь войти в столовую, мы отдали купоны на завтрак медведю-охраннику с жирной щетинистой физиономией.
   – Jeszcze Polska nie zginęła! – мой отец поздоровался с одной из официанток словами из польского гимна, после того как мы уселись за пластиковым столом с расшатанными ножками.
   – Пока не погибла, жива еще! – ответила официантка по-польски, удрученно улыбнувшись.
   Мы, еврейские беженцы из Союза, вызывали у этих молодых полек смешанные чувства презрения и восхищения. У нас не было ни гражданства, ни денег, мы жили на пособие еврейских филантропических организаций – это так! И все же мы собирались стать настоящими американцами. Мы ехали в Америку!
   В то запомнившееся утро наш завтрак состоял из больших кусков пористого белого хлеба, персиков и кусков швейцарского сыра, которые лежали перед каждым из нас на тонкой бумажной тарелке. Ни масла, ни молока не было.
   – Вот уж, мои дорогие, я никогда… – заметил мой отец, – никогда не предполагал, что увижу, как мое семейство ест неспелые персики на завтрак. Черствы на чужбине персики, как заметил поэт.
   Мама сказала, что не голодна, и начала молча глотать черный кофе из пенопластового стаканчика.
   – Bistro, bistro, tovarisc! – выкрикивал хозяин столовой, проходя между столами. По преданию, русское слово «быстро» проникло в западноевропейские языки, когда русские солдаты вошли в Париж в 1814 году. Они повторяли «быстро, быстро», когда хотели поторопить официантов в ресторанах. Отсюда и появилось «bistrot» – кафе-ресторан с незатейливой, быстро приготовляемой едой.
   После завтрака у нас была назначена встреча со спекулянтом, который покупал товары у беженцев и перепродавал в сувенирные лавки или же торговал ими в собственном павильончике на Круглом рынке – так мы называли огромный римский базар под открытым небом. Человек этот пришел в наш номер часов в десять утра. Был он великаном, почти без шеи, с маленькой головой и ниточкой усов. Его звали Исак. Он был бухарским евреем, уехал еще в начале 1980-х и прижился в Риме. Исак говорил по-русски со среднеазиатским акцентом, будто пытался проглотить кусок пряника.
   – Великолепный город Рим! – обратился он к маме, которая рассматривала унылый городской пейзаж за окнами номера: ржавые крыши, за которыми не видно было ни соборов, ни дворцов. – Так вы москвичи? Я приезжал в столицу в 1975-м. Привез оттуда в Самарканд товар. Часы. Радиоприемники. Москва тоже красивый город. Ничего не скажешь!
   – Уважаемый Исак, – сказал мой отец, подражая обычаям Средней Азии. – Уважаемый Исак, с вашего разрешения мой наследник покажет товары, которые мы хотим вам предложить.
   Я вытащил чемодан из-под койки-раскладушки и вывалил из него товары на постель родителей. Мама стояла у окна и курила. Уголком глаза я видел, как она была несчастна, как дрожали ее губы. В Москве она была тигрицей, бросала вызов ублюдкам из служб безопасности во время демонстраций и акций протеста. Она устраивала голодовки отказниц и бесстрашно давала интервью иностранным журналистам. Теперь, в Риме, мама была беспомощна, у нее не было сил противиться своей беженской участи.
   – Понятно, – сказал Исак, озирая наши товары пряными светло-коричневыми глазами. – Три янтарные брошки, четыре палехские шкатулки, пять банок чатки, три цветастые шали, четыре пары театральных биноклей, фотоаппарат, набор объективов. Есть еще чего?
   – Русская водка, – сказал мой отец.
   – Оставьте себе, – ответил Исак великодушно. – Хороший подарок. Американцы ваши обожают русскую водку.
   Из кармана брюк спекулянт достал бумажник. Он отсчитал и положил на родительскую кровать двести тысяч лир, что равнялось примерно двумстам американским долларам в то время. Исак и мой отец обменялись рукопожатиями, и скороспешная сделка была совершена.
   – Можно одолжить ваш чемодан? – спросил Исак. – Я занесу через пару дней.
   – Оставьте себе. Меньше тащить, – ответил мой отец, грустно усмехнувшись.
   Исак положил товары в чемодан и защелкнул замки.
   – Загляните в соседний номер к моей свояченице и теще, – добавил мой отец, когда Исак взялся за дверную ручку. – У них там полная баржа …
   – Ну зачем ты? – перебила его мама. Она прекрасно знала, что нас с отцом тошнило от их бесчисленного багажа, но на публике продолжала поддерживать семейную солидарность.
   – Как-нибудь в другой раз, кхе-кхе-кхе-кхе, – захохотал Исак, как ватерклозет. – Удачи вам в Штатах! – И бодро хлопнул дверью.
   В полдень нам предстояло пойти на осмотр в клинику где-то рядом с площадью Эсквилино, неподалеку от нашей гостиницы. Должны были сделать общий осмотр, рентген грудной клетки и взять анализ крови. Это требовалось от каждого беженца, подававшего на въездную визу в США. Пока мы ждали в холодном и скупо освещаемом коридоре, у мамы начался приступ нервного кашля. Чем больше она старалась пересилить себя, тем мучительнее становился кашель. Усталая и строгая на вид медсестра-итальянка вышла из кабинета и вызвала мою маму. Отец (у которого тема кандидатской была связана с туберкулезом легких) помахал рукой, словно на ходу протирал лобовое стекло. «Нет-нет-нет! У нее все в порядке. О’кэй! Нет туберкулеза!» – говорил мой отец по-русски медсестре и все жестикулировал, пока она уводила маму. Ему представлялся кошмарный сценарий: по результатам медосмотра маме не выдадут визу и не пустят в Америку. Но все обошлось, и несколько недель спустя каждый из нас получил медицинское свидетельство, где указывалось, что результаты рентгена нормальные, что осмотр и анализы не выявили «опасных заразных состояний» (шанкроид, гонорея, паховая гранулема, инфекционная проказа, венерический лимфогранулематоз, заразный сифилис, активный туберкулез) и «психических состояний» (умственная отсталость, сумасшествие, история припадков безумия, психопатическая личность, сексуальные девиации, психические дефекты, наркотическая аддикция, хронический алкоголизм). Свидетельства были подписаны итальянским врачом из клиники – Prof. Dott. V.P.C.
   Внутри клиники мы нашли телефон-автомат. В нашем убогом номере телефона не было. Еще в Москве, как раз перед отъездом, в апреле или мае 1987-го, мы познакомились с молодой итальянской журналисткой по имени Клаудия С. Из Москвы Клаудия посылала репортажи для одной из левых итальянских газет. Она хорошо говорила по-русски – язык она изучала в Неаполитанском университете, а до этого брала частные уроки у вдовы белогвардейского офицера. Клаудия была стройная, длинноволосая, наэлектризованная. Узнав, что мы будем в Риме и проведем по крайней мере два месяца в Италии по пути в Америку, Клаудия предложила, чтобы мой отец обратился к редактору ее газеты. И объяснила, что этого человека зовут Алессандро Т., что он поэт и ее «близкий друг». «Когда позвоните ему, – сказала Клаудия, написав имя редактора на обороте своей визитной карточки, – скажите, что вы от Кармен. Он зовет меня Кармен. Только он, никто другой. Он поможет вам с публикациями в Италии».
   И вот теперь мы стояли в вестибюле итальянской клиники и звонили по телефону поэту-редактору, «близкому другу» Клаудии. Отец набрал номер, мы с мамой ждали рядом с телефонной будкой. Кто-то подошел к телефону. Отец начал объяснять на его тогдашнем весьма идиосинкратическом английском, что он «русский еврейский писатель» и «медицинский открыватель», а сейчас «бегун из Советского Союза», который остановился в Риме «на недельку-вторую». Что имя и телефон поэта-редактора он получил от «вашего журналиста» Клаудии. Затем отец замолк, и мы с мамой увидели, как волна полнейшего непонимания пробежала по его лицу. Отец закатил глаза и нарисовал ноль указательным пальцем левой руки: это означало, что он понятия не имеет, что делать.
   – Кармен, – сказал отец в телефонную трубку, припомнив интимное имя журналистки. – Кармен, да-да, Кармен, ваш друг Кармен, – повторил отец. Он прислушался, а потом улыбнулся. – Не понимает ни слова по-английски, – прошептал он нам по-русски. – Трещит по-итальянски, и Кармен – единственное слово, которое я в состоянии уловить. Попробуй ты! – отец передал мне трубку.
   – Buon giorno, signore Alessandro, – сказал я и сделал попытку рассказать на более правильном английском о том, как мы познакомились в Москве с Кармен и как она дала нам телефон поэта-редактора.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента