Американцы чтут свой суд. В целом. По большому счету. Но не всегда так было. Даже наоборот, было время, когда суд в Америке вершил лишь правосудие, без того «человеческого уважения» к себе, что отличает суд сильного демократического государства, в основе которого лежит уважение к нему собственных граждан. Простой человек может быть недоволен судом – бюрократия, длительное производство, мздоимство, – но он верит, что существует Божий суд, а по дороге к Божьему суду в Америке есть Верховный суд. Если достучаться до него, то дело непременно получит ту оценку, которую заслуживает. Если достучаться… Так что есть надежда, а это очень важно для демократии, для ответственности правительства перед своим народом… В 1834 году главой слабого, коррумпированного Верховного суда был назначен Джон Маршалл. Кто мог подумать, что этот внешне ничем не приметный мужичок, знаток пунша и карточной игры, самолично ходивший вместо жены на базар и споривший с продавцами из-за каждого цента, любитель метания на дальность лошадиных подков, превратит Верховный суд Америки в мощный и величественный трибунал. При нем Верховный суд занял такое же место в жизни страны, как президент и Конгресс.

Маршалл был великий судья. Его постановления, простые по стилю, основаны на огромной эрудиции и тонком анализе. Повезло Америке. Вообще, Америке везло на мудрых государственных деятелей несравненно больше, чем другим странам, особенно в годы становления, в самые важные годы, когда закладывались основы государства. Но Джон Маршалл, был больше чем великий судья. Он был великим конституционным государственным деятелем. Разрешив около полусотни дел, связанных с вопросами конституционного порядка, Маршалл действовал на основании зрелой политической философии. И коснулся почти всех важных положений Конституции. Тем самым он превратил Конституцию из свода правил в живой организм, работающий на благо Америки. После Маршалла судьи страны старались толковать Конституцию, как толковал ее Джон Маршалл, человек ясного ума и кристальной чести…

Я прочел об этом замечательном человеке в книге американских авторов, переведенной на русский язык, «История США». На обложке стояла фамилия редактора книги: А. Серебренников. Тот самый Саша Серебренников, мой сосед по этажу, квартира которого была смежной с нашей. Невысокого роста, узкоплечий, с лысой шишковатой головой, которая выглядела слишком крупной для его утлой мальчишеской фигуры. С вечной сигаретой во рту – он и умер от рака легких, сгорел. На его похоронах, казалось, собрался «весь эмигрантско-диссидентский Нью-Йорк». После смерти Бродского и Довлатова ни одни похороны не собирали такого количества русских эмигрантов… «Кто же теперь будет помогать нам, если что сломается в доме?» – сокрушались соседи. Саша подрабатывал тем, что строгал-заколачивал всякую деревянную дребедень, да и по электричеству он считался докой. Еще Саша подрабатывал уборкой помещений в маленьком медицинском офисе. Подрабатывал, чтобы иметь возможность работать бесплатно в той области, которой он был предан всю свою сознательную жизнь, ради которой он, в сущности, и эмигрировал из России. Он был писателем по призванию и историком по образованию. В основе его писательства лежали историко-философские проблемы… Я любил сидеть в его квартире среди надежных, хорошо сработанных книжных полок, набитых бесчисленным количеством ценнейших книг. Саша, в неизменных стираных джинсах подросткового размера, ставил перед гостем кофе. Он готовил особенный кофе, горечь этого кофе соперничала с крепостью табака его сигарет. Разговор обычно вращался вокруг политико-экономических проблем России, давно покинутой Сашей. Но нет-нет да и разговор касался других тем, также привязанных к России тех, стародавних, времен шестидесятых – начала семидесятых годов, которые предшествовали Сашиной эмиграции…

– Прихожу я как-то домой. Припозднился. А на моем топчане спит мужик. Приглядываюсь… Батюшки, да это Исаич! – Саша придвигает ко мне сахарницу с наколотым по-российски сахаром. – Ну я тихонечко ушел к друзьям ночевать.

– Кто спал на топчане? – прикинулся я.

– Александр Исаевич Солженицын… Его первая жена – Наташа Решетнянская – приходилась двоюродной сестрой Веронике Штейн, в семье которой я и жил в Москве. Своей квартиры тогда в Москве у меня не было. Так мы с Александром Исаевичем и делили тот топчан, когда Солженицын приезжал из своего Ярославля по делам в «Новый мир». С тех пор я и повязан с Исаичем…

Я знал об отношениях Серебренникова и Солженицына, рассказывали знакомые. Да и сам Саша делился не раз. Как-то он наведался ко мне с предложением съездить в магазин на Манхэттен – телевизор купить «у Тимура»: там по-русски понимают… Надо отметить, что Саша неплохо разговаривал по-английски, а понимал и читал – еще лучше, иначе как бы он работал в американских архивах. Но при этом он умудрялся, живя в Америке, практически не общаться ни с кем на английском. Избегал. Конечно, на бытовом уровне без языка нельзя было обойтись, он и не обходился. А так – обходился, вернее, старался обходиться. «С кем мне разговаривать? – оправдывался он. – Друзья мои – русские. Девки? Тоже русские. Все в порядке!» Он по-детски вглядывался в собеседника большими карими глазами и улыбался всем своим смуглым скуластым лицом, собирая ямочки и морщинки…

– А деньги-то откуда? – спросил я. – На телевизор.

– От Исаича получил, – не без гордости пояснил Саша. – За труды.

Саша особенно не распространялся о деталях своей работы. Но мир слухами полон… Саша, благодаря своей страсти к архивной работе, по просьбе Солженицына собирал исторический материал. Систематизировал. И раз в квартал отправлялся с добычей в Вермонт, где жил тогда Солженицын с семьей… Большая, серьезная работа профессионала. Его проникновение не только в документ, а в самый дух эпохи, в бытовую каждодневность того времени было феноменальным, поражающим своей достоверностью. Помню, Саша рассказывал мне, куда и зачем пошел помощник Столыпина решать какое-то поручение министра. И во что он был одет, и что держал в руках… В ответ на мой недоверчивый взгляд Саша красочно обрисовал не только ситуацию, но и помещение, в котором происходило действие: количество ступенек, ведущих в соседнюю комнату, цвет и рисунок обоев, погоду в тот день и прочее, и прочее. Не оставалось никаких сомнений в том, что помощник министра мог поступить так и только так… Может быть, именно Саше и обязан Солженицын художественной достоверностью некоторых эпизодов в своих исторических романах…

Когда в конце шестидесятых начались гонения на Солженицына, последовали гонения и на его знакомых, друзей. Сашу «ушли» со студии документальных фильмов, где он в те годы служил. Саша по-своему распорядился своим «свободным временем». Он вместе со своим приятелем взял на себя заботу по «негласной охране» Солженицына. Он и его приятель следовали за ним по пятам днем и ночью, рассчитывая, что «комитетчики» не решатся прибегнуть к репрессиям в присутствии посторонних людей. Наивные молодые люди… Прикажут – возьмут хоть черта в гастрономе. Видно, не приказывали. Тем не менее поступок Саши и его приятеля, Юры Штейна, в те мрачные времена вызывал уважение. Саша даже с женой своей развелся, съехал с квартиры, чтобы не навлечь на нее подозрения «органов». Такая у него натура: если он причиняет кому-то страдания – беда, если сам страдает из-за кого-то – нормально, ничего особенного.

После высылки Солженицына подался в эмиграцию и Саша. С одним рюкзачком за спиной – таможенники удивлялись, искали подвох… После смерти Саши вся его бесценная библиотека, погруженная друзьями в контейнер, ушла океаном в Россию, Солженицыну, – лучшей пристани ей не найти. Памятник Саше на кладбище был установлен с помощью Александра Исаевича…

В начале шестидесятых в Ленинграде гастролировал Кливлендский симфонический оркестр. Сенсация – американцы приехали! Вот они сидят со своими АМЕРИКАНСКИМИ инструментами на сцене филармонии. И вроде нормальные люди. Есть среди них и черные лица. Так же концертно одетые, как и белые. Ну дают! Неужели это все «не понарошку», неужели – настоящие американцы? Чудо… В свою очередь, оркестранты смотрели в зал, и взор их выражал не только величайшее любопытство, но и какое-то сострадание и жалость. Так мы и глазели друг на друга, подобно посетителям зоопарка. Только странно как-то было: откуда мы смотрели – с улицы в вольер или из вольера на улицу? Нам и невдомек тогда было, что американцы эти знали о нас гораздо больше, чем мы о них.

К тому времени они уже прочли книги, о существовании которых мы узнали значительно позже, с начала диссидентского движения, во второй половине шестидесятых годов, после процесса над Синявским и Даниэлем. В те времена только и начала всплывать в России «теневая» литература о страшной судьбе, постигшей страну и ее народ после Октябрьского переворота. Эта несанкционированная правда была куда страшнее, глубже и масштабнее, чем откровения Хрущева на Двадцатом съезде партии. Размноженные на пишущей машинке, на папиросной бумаге, «книжки» передавались тайно друг другу; читать их, а тем более печатать было делом опасным, грозящим 70-й статьей УК РСФСР – антисоветская пропаганда и агитация, – чреватым многолетними лагерями и ссылками. Так что наш народ многого не знал, а американцы знали и смотрели со сцены филармонии в зал с удивлением, состраданием и любопытством. Со временем в России стали появляться и печатные издания книг. Небольшого формата, на тонкой бумаге, набранные мелким шрифтом… В домашней библиотеке Саши Серебренникова скопилось множество таких книг. Однажды, во время моего гостевания, Саша дал мне адресок: приходи, сказал он, подберешь что-нибудь по душе…

Я шел по Парк-авеню, одной из прекрасных улиц Нью-Йорка, которая отличалась от иных своим двусторонним автомобильным движением. Шел вверх, в ап-таун, от железнодорожного вокзала Гранд-Централ, что плотиной разделял Парк-авеню, возвышаясь над упрятанными под землю рельсами, пропуская сквозь свой каменный торс, как сквозь туннель, не только пешеходов, но и автомагистрали. Шел мимо знаменитого отеля «Уолдорф-Астория», престижного прибежища королей, принцев крови и прочей знати. Шел мимо каких-то гигантских билдингов, стеклянные стены которых прятали целые парки; под сенью их размещались кафе, рестораны, аллеи для отдыха, вращались стенды с последними моделями автомобилей. Прозрачные кабины лифтов выставляли напоказ своих пассажиров, вознося их в поднебесье… Один из таких билдингов и был обозначен в моем «адреске». Швейцары в золоченых ливреях окинули меня безучастным служебным взглядом и указали лифт, который обслуживает тридцать девятый этаж. Коридор этого этажа своими глухими стенами напоминал бункер, нужная мне дверь притулилась в самом конце, помеченная номером и едва заметной кнопкой звонка. Когда дверь отворилась, я обомлел – на пороге стоял Саша. В ответ на мой изумленный возглас он сказал, что это и есть его работа…

Несколько комнат были забиты книгами. Они стояли на стеллажах, лежали в ящиках, на подоконниках, просто на полу. Всюду книги. От «карманных» изданий солженицынского «Архипелага» и «Красного колеса» до «Православия и свободы» Аксенова-Меерсона… Глаза разбегались. Некоторые названия книг мне были уже знакомы из ночных бдений у радиоприемника, когда удавалось что-то разобрать в вое глушилок, но большинство было вовсе незнакомо. Политико-философские издания выстроились в алфавитном порядке вперемежку с томами Ахматовой и Мандельштама. Здесь были книги с репродукциями Давида Бурлюка. Здесь были «Партократия» Авторханова и «Номенклатура» Восленского. Коран и Библия… Книги издательства «Посев» и «Ардис»… Саша протянул мне крепкий бумажный мешок и предложил отобрать то, что меня интересует. Совершенно бесплатно. Можно пользоваться стремянкой или табуретом. Вначале, ошалев от жадности, я складывал в мешок все подряд. Потом поостыл, занялся отбором.

– Возьми «Историю США», – посоветовал Серебренников. – Эту книгу я редактировал и издавал в своем издательстве «Телекс»… у себя дома.

Он показал мне и другие книги «Телекса»: «Петербургские дневники» Зинаиды Гиппиус, «Красный террор в России» Сергея Мельгунова, «Убийство Столыпина» Александра Серебренникова…

Ай да Саша! Столяр и плотник, а также электрических дел мастер… С Парк-авеню книги тайно вывозились в Россию, где разносили слова правды о временах безвинной гибели миллионов россиян. В тюрьмах, психушках и лагерях. Конечно, американцы вряд ли знали о тихом пересыльном пункте на Парк-авеню. Им вполне достаточно было шикарных книжных магазинов, разбросанных по всей Америке, где продавались эти книги на английском языке. Поэтому и глядели на нас, сидящих в зале филармонии, с таким участием и состраданием. А мы на них – с изумлением, точно поглядывали из-под бахромы «железного занавеса»: это ж надо, настоящие американцы…

Свобода… блин!

Передохнув, поезд вновь тронулся, выбираясь из стойбища вагонов и платформ на верный путь к Чикаго. В стекло ударило несколько приблудных капель дождя, скукоживших и без того скупую панораму Кливленда – города, названного в честь двадцать четвертого и двадцать шестого президента Америки Гровера Кливленда, чей светлый образ запечатлен на тысячедолларовой купюре. Единственного президента страны, избранного дважды, но с перерывом между сроками правления… Вместе с тем президент Гровер Стивен Кливленд, пятый ребенок пресвитерианского священника из небольшого городка в штате Нью-Джерси, вошел в историю Америки как президент, при котором был официально открыт один из самых главных символов Америки – статуя Свободы.

На самой оконечности Манхэттена, в даун-тауне, разместился красивейший уголок Нью-Йорка – Беттери-парк.

Отсюда, с пристани в парке, отправляются прогулочные катера к маленькому острову Бедлоу в устье реки Хадсон (Гудзон), на котором и высится эта стальная дама с факелом в поднятой руке. На свет этого факела я обратил внимание в первый свой приезд – из окна квартиры в Джерси-Сити был виден в ночи далекий светлячок. А утром, едва продрав глаза, я бросился к окну, прихватив бинокль. При двадцатикратном увеличении четко рисовались все семь лучей ее короны, символизирующие семь частей света. Это потом уже, переплыв Гудзон на катере, я поднялся в лифте к пьедесталу статуи, откуда по винтовой лестнице в сто семьдесят ступенек взобрался на смотровую площадку, размещенную на короне «железной леди». Отсюда, с высоты почти ста метров открывалась величественная панорама нью-йоркской гавани…

Давно это было. Приближался столетний юбилей Америки. И многие их тех, кто понимал значение этой страны для Земли людей, хотели чем-то отметить историческую веху в судьбе человечества. Но всех перещеголял французский скульптор Фредерик-Огюст Бартольди, задумав осуществить грандиозный проект. В 1871 году мсье Бартольди посетил Америку, осмотрел побережье Манхэттена и выбрал для своего замысла островок Бедлоу. Вернувшись домой, скульптор приступил к работе, уговорив служить моделью свою родную матушку. Представить только, как измучилась мадам Бартольди, пока ее Фредерик подбирал наиболее выразительную позу первой глиняной модели. Важно было найти точные пропорции. Одну за другой скульптор вылепил три гипсовые модели и наконец-то, удовлетворенный, прекратил свой поиск. К работе подключился другой неугомонный француз, инженер Гюстав Эйфель. Тот самый Эйфель, чье имя впоследствии было прославлено знаменитой парижской башней, – именно создание сложнейшей стальной конструкции статуи Бартольди заставило французское правительство поверить в гениальность инженера Эйфеля и доверить ему дорогостоящее сооружение символа современного Парижа…

Четвертого июля 1884 года правительство Франции торжественно объявило, что статуя Свободы – дар французского народа Североамериканским Штатам. И двухсотридцатитонная стальная громада в разобранном виде отправилась на военном корабле в Новый Свет, к маленькому острову Бедлоу. Но еще не был готов двадцатисемиметровый пьедестал, не хватало денег – призыв к американцам о добровольном пожертвовании не нашел поддержки. Тогда за дело взялся известный журналист Джозеф Пулитцер. В пространной статье он укорил соотечественников в том, что любовь к деньгам у них превышает любовь к родине. Будучи неплохим психологом, Пулитцер пообещал выгравировать навеки фамилии жертвователей на пьедестале статуи, независимо от суммы, указанной в денежном чеке…

Наконец 28 октября 1886 года, под залпы артиллерийского салюта, президент Гровер Кливленд отдал приказ снять покрывало. Сотни тысяч людей стали свидетелями исторического факта – рождения гигантской статуи-аллегории Свободы: женщина в хитоне с горящим факелом в поднятой руке. В короне, пронизанной семью лучами… А вдоль величественного пьедестала пластались слова из сонета Эммы Лазарус: «Придите ко мне уставшие, придите несчастные и бедные, придите загнанные жизнью, придите все жаждущие вздохнуть свободно».

Эмигрантке из России, поэтессе Эмме Лазарус не повезло. Ее слова были выбиты на цоколе бронзового пьедестала после смерти молодой поэтессы. Но несколько строк сонета навеки запечатлели имя поэтессы в американской истории…

Итак, город, оставшийся за окном вагона, был назван в честь президента, во время президентства которого свершилось великое событие в истории страны.

А еще город Кливленд славен тем, что в нем проживают два моих стародавних приятеля – Яков Липкович и Феликс Высоцкий. Оба – крупные мужчины, весом под сто килограммов и ростом не менее ста восьмидесяти сантиметров. Оба женаты на русских женщинах, милых, красивых, родивших им девочек. Но по натуре это совершенно разные и, кстати, не знакомые между собой люди. Жизнь нас сводила поэтапно. Феликс – мой бакинский школьный товарищ. Яков – приятель с тех времен, когда я стал заниматься литературой в Ленинграде. И один, и второй мой приятель – это воспоминания о прошлом: живем мы в разных измерениях, несмотря на все события, что произошли на нашей общей родине за последнее время. С годами все неудержимее притягивают воспоминания, связанные с детством. Воспоминания эти так тесно переплетаются с опытами взрослой жизни, что диву даешься, как удается на таком долгом пути совершать одни и те же промахи и ошибки. И каждый раз им удивляться, точно сталкиваешься впервые…

В моем домашнем альбоме есть фотография, которой уже более пятидесяти лет. На коричневом фоне четверо юношей. Го д как закончивших среднюю школу: Алик Аршинов – курсант Бакинского высшего морского училища, Феликс Высоцкий – студент Харьковского политеха, Миша Ованесов – студент Московского геологического института и я – студент Азербайджанского нефтяного института… Два «христианина» и два «иудея»… К этой компании я примкнул после того, как волей преподавателя азербайджанского языка Дильбази был оставлен в девятом классе на второй год. Хотя, признаться, азербайджанский язык я знал не хуже того самого Дильбази. Я и сейчас им сносно владею, что неизменно выручает меня на рынках Петербурга, взятых «в полон» моими бывшими земляками. Но невзлюбил меня этот Дильбази, хоть тресни. Войдя в класс, он первым делом разыскивал выпуклыми черными глазами мою ничтожную личность. «Штемлер, выйди в коридор!» – приказывал он. А на мой вопрос: «Почему? Я еще ничего не сделал», – он веско отвечал: «На всякий случай!» Так что уроки азербайджанского языка – а это четыре часа в неделю – были для меня официальным временем, когда я доказывал общественности, состоящей из таких же отпетых мальчишек, свое умение играть в «лямку» – популярную игру: кусочек свинца, насаженного на клок меха, попеременно подкидывался то левой, то правой ногой… Кстати, в Вашингтон-сквере, излюбленном месте отдыха студентов Нью-Йоркского университета, я не раз наблюдал энтузиастов этой игры… В конце концов Дильбази срезал-таки меня на осенней переэкзаменовке, придрался, стервец, к дате рождения классика азербайджанской литературы Низами. Так, благодаря этому учителю, я оставил школу, своих закадычных друзей и перевелся в другую, где, кстати, некогда уже учился. И в этой старой-новой школе я присоединился к троице друзей – Мише, Феликсу и Алику, чьи светлые лица и запечатлелись на фотографии. Мы дружили как братья. Проблемы и заботы одного становились общими проблемами. Так, моя влюбленность в девочку из соседней школы Лилю Б. – в те годы мальчики и девочки учились раздельно – явилась призывом к влюбленности в ту же Лилю трех моих приятелей. Лиля выбрала из всех нас Феликса – красавца, круглого отличника, спортсмена. Алик утешил уязвленное самолюбие с Наргиз, удивительно красивой девушкой с длинной, «единственной в городе», косой темно-рыжих волос. В дальнейшем они поженились, и след их затерялся в просторах Тихоокеанского побережья страны. Я и Миша Ованесов слыли в школе шалопаями. Невозможно достоверно проследить зигзаги наших с ним сердечных увлечений. Одно можно сказать – мы с Мишей не ленились, да он, я слышал, и сейчас не ленится – сказывается горячая армянская кровь. Кое-какие фрагменты моих воспоминаний о тех временах вошли в книгу «Звонок в пустую квартиру». Но я сейчас о другом… Итак, нас было четверо друзей, представителей двух крупнейших «религиозных конфессий». Были у нас товарищи и из других «конфессий». Естественно, из мусульманской, как-никак мы жили в столице солнечного Азербайджана. В тупике, рядом с моим домом, жил Шурик со своим корейским семейством – считай, «буддисты». А в моем доме жил уже упомянутый ранее Сурен со своей матерью Джульеттой, армянин. Жили Анечка-грузинка и Анечка-татарка, со своими русскими мужьями. Жил лакец Аркадий, капитан службы, и алиментщик Насрулла, холостяк, завбазой, владелец собственного «Москвича». Жила Марьям – женщина непонятной национальности, варившая во время войны мыло из собак и продававшая его на черном рынке. Жил тат Гриша – горский еврей. К чему я привожу этот далеко не полный список «Вавилонской башни»? К тому, что в те годы мы ничего не знали об этнических дрязгах между людьми. Нам не было никакого дела до наших национальностей.

Вечерняя духота выгоняла горожан из квартир, за день настоянных на солнце, словно крепкий чай. Люди устремлялись к морю, к бульвару. Или на «бакинский Бродвей», как называли Торговую улицу. В толпе юнцов, фланирующих по этим примечательным местам, толкались будущие ученые, артисты, писатели… Те же братья Ибрагимбековы: солидный, рано полысевший Максуд, писатель, автор отличных прозаических книг, и тогда еще стройный, черноволосый и белолицый Рустам, знаменитый драматург и киносценарист, – достаточно вспомнить «Белое солнце пустыни» или «Сибирского цирюльника». Или тот же Виталий Вульф, в те времена утонченный близорукий красавец, ставший толстым и лысым известным телеведущим-искусствоведом. Или Ашот Шахназаров, маленький, вихрастый, ныне солидный очкарик, видный политолог и, кстати, говорили, племянник Микояна. Или Ким Вайнштейн, отец и первый шахматный наставник чемпиона мира по шахматам Гарри Каспарова. Или Володя Левин, в те годы уже мальчик крупный, грузный, ставший известным литературным критиком. Или Савелий Перетц – его приятель и полная внешняя противоположность: небольшого роста, хрупкий, серебряный медалист, на редкость доброжелательный, готовый всегда прийти на помощь. Или Виктор Голявкин – в те времена веселый, спортивный мальчишка, ныне солидный и знаменитый детский писатель и художник… Какие национальные проблемы могли их занимать? На какую территорию мог каждый из них претендовать? На лежак городской купальни? И вообще, кто знал, к какой религиозной конфессии мы принадлежим? Мы все любили лаваш с сыром и шашлык. С виноградом в придачу. Раз в год мы отправлялись в вотчину нашего приятеля Акифа Али-заде, в мечеть Таза-Пир, глазеть на печальный праздник мусульман Шахсей-Вахсей. Дед Акифа – верховный муфтий – смотрел сквозь пальцы на ораву мальчишек «другой веры», да ему было и не до нас в те дни. Водрузив на минарете черный флаг с растопыренной перчаткой на древке вместо наконечника, муфтий погружался в траур. Просторный двор знаменитой на Востоке мечети был заполнен полуобнаженными мужчинами. Сидя «по-турецки», они лениво мутузили себя ремнями по голым спинам, ополаскивая телеса водой из стоящего рядом тазика. Дело было давнее. Пророк Али пал в борьбе с неверными за дело ислама. После битвы «верные» полностью собрали останки Али, за исключением одной руки. И до тех пор пока эту руку не найдут, «верные» погружены в горе. Отсюда и перчатка на верхушке траурного флага как символ поиска. И боль располосованной до крови спины… Наш дружок Акиф знал множество историй, связанных с исламом. От него я узнал, что мы с ним родственники через общего нашего праотца Авраама, у которого была черная служанка Агари, праматерь пророка Мухаммеда, отца всех мусульман. А потом наша праматерь Сарра, законная жена Авраама, после долгого ожидания родила наконец Исаака, отца всех иудеев… Какие же распри могут быть между такими близкими родичами?! Так и протекала наша безмятежная бакинская юность в благодушном отношении к национально-расовым проблемам. Проблемы появились после окончания школы, перед поступлением в вуз. Не у меня – я оставался учиться в Баку. Конечно, я бы не сказал, что в Баку в те годы не было отбора по национальным признакам при поступлении в институт. Но это не обижало: если привилегии оказывались этническим азербайджанцам, то за бортом, чохом, оказывались ВСЕ остальные. И никакой обиды, даже какое-то понимание – надо же ребятам с гор подтягиваться к цивилизации. Проблемы появились у моих одноклассников, которых «заворачивали» с порога престижных вузов Москвы и Ленинграда, если они были «не той» крови. Так сложилась судьба у моего дружка Феликса Высоцкого, золотого медалиста, умницы и красавца. Препоны, возникшие перед ним в Москве, он обошел в Харькове, где и закончил институт, став высококлассным специалистом. В дальнейшем он вернулся в Баку, где работал инженером до трагических событий 1991 года. Ударил колокол, и Феликс с семьей уехал навсегда в Америку. Правда, колокол тогда ударил по армянам, жившим в Азербайджане. Куски разбитого колокола валялись на искалеченном асфальте подле разрушенной и сгоревшей армянской церкви в начале Армянской улицы. Уму непостижимо – как живущие в согласии долгие годы два народа могли в одночасье стать злейшими врагами. Изумляет, насколько живучи семена религиозной ненависти. В трехтысячелетней истории армян геноцид в Османской империи положил начало народной трагедии. Стремление крупной армянской общины, проживающей в пределах империи, получить самоуправление вызвало в 1878 году гнев правителя Турции Абдуллы Гамида. Он решил, что «армянский вопрос» можно решить, истребив ВСЕХ армян. Тогда и началось.