- Почему не Мышкина? - издевался гестаповский.
   - Почему вы ерничаете? - отважно спросила женщина.
   - А что с вами делать, Хомякова? - вздохнул правильный. - Ну что мне, убить вас? Изнасиловать к чертям собачьим? Испортить тремя словами оставшуюся жизнь? Я-то могу. Я вообще все могу, но не все хочу. Давайте просто поговорим, не за жизнь, но по-честному. Вот этого знаете?
   - Конечно, - сказала она, легко улыбнувшись.
   Неужели мне улыбнулась, растерялся Смурнов. И все сразу заприметили, как он растерялся, стали смотреть на него сочувственно и с иронией.
   - А что вы о нем думаете? - полюбопытствовал осторожный.
   - Ну, он хороший юноша, - начала она и умолкла.
   - Да я знаю, что не людоед, - рассмеялся открытый. - Скажи конкретно: ну вот хотела ты с таким переспать?
   - Я не думала об этом, - рассмеялась честная.
   - А ты подумай, - предложил фантастический.
   - В вашем присутствии?
   - В моем, - закивал головой нездешний. - Подумай и нам скажи.
   - Я подумаю, конечно, - сказала она. - Но вам не скажу.
   - А если на цепь посадим? - предложил сообразительный. - Тогда скажешь? Вопрос-то плевый, заметь. Рыжей головешкой думать не надобно. Любая женщина так или иначе знает, может она потенциально заниматься любовью с определенным мужчиной. Не заниматься любовью сейчас и даже не заниматься любовью завтра. А заниматься ей при каком-то стечении обстоятельств, особо благоприятном, может быть. Не здесь и сейчас - а вообще в пространстве и времени. Одним словом, есть ли вообще такая вероятносить? Есть она?
   - Да нет, наверное, - печально скривила губы Анечка Хомякова.
   - Я думал, что есть, - удивился безошибочный. - Бог вам судья, грешные мои дарлинги. А скажите-ка нам, Аня, знали вы о чувствах Смурнова?
   - Я об этом не думала, - негромко ответила женщина.
   - Конечно, не думали! - воскликнул ретивый. - Не хрен о таком вообще думать. Но знать ведь могли? Он ведь вас хотел, а не корягу из соседней заводи. Понимаете - вас. Как же такое не уловить?
   - Да нет, не знала, - сказала она. - Откуда мне знать? Я не телепат, не психолог.
   - И то верно, не телепат вы, Анна Ивановна, - съюродствовал ненашенский. - Вы вообще скучная и заурядная, нехристь и неведома зверушка. Поняли?
   Засмеялся по-нездешнему.
   Женщина заплакала.
   - Выведи, - тихо сказал равнодушный.
   Бляха взбежал на сцену, чуток поколебался, затем спросил:
   - Может, хоть ее на цепь?
   - Не-а, - замотал головой добродетельный.
   - Тогда разрешите, она будет моей?
   - Ну ты, брат, насильничек, - захохотал неунывающий. - Да будет твоей, не плачь. Мне, знаешь, не завидно. Но мы потом это сделаем. Мы по-хитрому провернем. Вон тот когда-то ее любил. И сейчас у него все снова, как я вижу. Я ведь все вижу, Леш. Так вот, мы сделаем так, что ты трахнешь ее на глазах у этого недомута. Тебе ведь все равно, на чьих глазах кого трахать? Ты достаточно отвязный для этого. И поверь мне, ты соединишь в одном два разных удовольствия - если сделаешь, конечно, как я сказал. А ты так сделаешь!
   - Но я не хочу! - возмутилась Анечка Хомякова.
   - А кто тебя спросит? - удивленно сказал божественный. - А пока уведи ее.
   - Так точно, господин следователь, - хохотнул конвоир.
   Женщину увели.
   Добрый стенографист сказал, что даст Смурнову платок, если тот не прекратит плакать. Он сказал спасибо, но отказался от чужого носового платка. Клетчатый смотрел на такие дела и радовался, смеялся и пинал воздух левой ногой. Воздух дрожал, пробиваемый насквозь.
   9
   Ночью ему приснился маленький симпатичный ежик. Я ежик ежик ежик и вовсе не медведь ах как приятно ежику по небу лететь - напевал он, перевирая музыку. А ослики летают дальше! - сказал маленький серый ослик, выколупывая себя из черной дырки на другом конце мира. А затем из всех концов галактики на него посыпались суслики и бурундуки, нежные лягушата и откормленные морские свинки. Из пучин морских вылезла осьминожка. Из пустыни прискакал лихой саксаул. С отрогов гор спустился сам Дождевой Червяк. Они построились в шеренгу и исполнили гимн Советского Союза. А затем пошли войной на империю лесных кабанов, коварно пожиравших народные желуди. Командовал народной армией, разумеется, майор саксаул. Дождевой Червяк пытался было провернуть внутренний раскол и тайную оппозицию, но его планы быстро стали достоянием гласности. И врага маленьких осликов приговорили к публичному расчленению.
   Нап, Адик и Коба любили потрепаться за жизнь на троих.
   - Главное - алгоритм, - говаривал Нап. - Есть объективные законы мира, которые надлежит познать. На основе познанных объективных законов ты строишь идеальную модель действий в любой приключившейся с тобой ситуации. Более того, ты сам создаешь ситуации, в которых можешь реализоваться по максимуму. И если твои действия совершенны, ты всегда получаешь совершенный результат. Не бывает в мире по-другому. Нет невозможного, мать вашу! Всего можно достичь, если действовать единственно верным образом. А чтобы действовать единственно верным образом, надо мир познать до глубины, ухватить его суть, поймать за хвост законы вселенной. Пускай на интуитивном уровне, пускай даже бессознательно. А как поймаешь, сразу видишь свой дальнейший жизненный путь. Идешь затем по ситуациям и радуешься, щелкаешь проблемки, перевариваешь обиды, плюешь на несчастную любовь и смеешься над нищетой. Если действуешь по правилам, всегда победишь, как бы тебя судьбина не мучила. Она ведь всех мучит. Только не все знают правила, по которым надлежит играть в жизнь. А знающий незнающего всегда одолеет, только время дай. Земля испокон веков принадлежит знающим алгоритмы.
   - Главное - желание, - добавил Коба. - Если власти не желать, никакой алгоритм к ней не приведет. Если над людишками не хочешь подняться, какие тебе правила учить? Не помогут тебе правила. А будет желание, будут тебе и правила. Никуда не денешься, придется их познавать. Желание заставит. Тебе ведь больно будет, пока не поднимешься. Желание всегда делает больно, пока не реализуешь. А боли не хочется. Вот и познаешь правила, поднимаешься, одного козла задвигаешь, второго, третьего, все выше и выше, а там и до Господа рукой подать. Было бы желание. Оно ведь силу дает, звериную и всепобедимую. Почти божественную.
   - А я бы хотел выпить за веру, - сказал Адик, наполняя бокалы. - Вера придает смысл. Ну зачем какому-то человеку править страной? А вера сразу говорит, что если править не ему, то страна загнется в мучениях. Ты ведь не хочешь, чтоб пришла хана твоей родине. Ради нее живешь, работаешь, ешь ради нее, спишь - поддерживаешь силы, чтобы утром снова встать и начать жертвовать себе Родине. Отдаешь себя целиком. А взамен этого получаешь колоссальное количество энергии. Просто чувствуешь высокие состояния, чувствуешь, как сквозь тебя идут энергетические потоки. Просыпаешься и чувствуешь себя сильным. Понимаешь, что пришел на землю не абы зачем, а горы ворочать. И ворочаешь, что самое главное. А суть в том, чтобы верить. Верить в то, что горы нужно ворочать. Верить в то, что это возможно. И в то, что никто иной, кроме тебя, этого не сделает. И вот тогда это сделаешь именно ты. У тебя будет обжигающее желание. Даже сильнее, чем желание секса, желание нежности и любви. Намного сильнее. А правильные алгоритмы Бог подсказывает тому, кто верит. Давайте за веру, господа.
   Они звякнули бокалами, рассмеялись. Выпили секундно. Хорошо у них началось, без сучка, но с задоринкой.
   - Я тебя уважаю, - задумчиво сказал Коба Адику. - Только ты ведь, брат, лопухнулся.
   - А что оставалось делать? - весело спросил Адик. - Я неправильно начал?
   - Со мной правильно, - флегматично ответил Коба. - А так нет.
   - А я не начинал, - парировал Адик. - Они сами мне объявили.
   - И то верно, - подтвердил Нап. - Я ведь тоже обычно не начинал. Они начинали. Дай, думаем, всей кодлой его заборем. Ан нет, братцы, больше кодла - веселее замес. Ничего у дураков не выходило, ничего.
   - Ну а потом вышло, - заметил Коба, нахрустывая огурчиком.
   - А неважно, - улыбнулся Нап. - Какая разница, чем там кончилась? Жизнь вообще одним кончается. Куда важнее, что в этой жизни происходило.
   - Давайте за полноту жизни? - предложил Адик, сдвигая емкости.
   Они выпили за полноту жизни, и за Аустерлиц, и за аншлюс, и смерть собакам-бухаринцам. Затем подумали и выпили за отвагу. Они пили за бескрайние равнины Руси, за чистую арийскую кровь и за лучший на планете город Париж. Они пили за алгоритмы, за желание и еще раз за веру. А затем опять за чью-то смерть. То ли жидов, то ли подкулачников. А может быть, лживой суки из франзузского МИДа. А может, поганцев из Интернационала. А может, за смерть недостаточно честных и определенно предвзятых гуманистов-историков.
   Наклюкались, короче, в дымину.
   - С вами есть о чем пить, - усмехнулся Адик. - Здорово, конечно, что вы родились.
   - Еще бы, - пробурчал Коба.
   - Мы ведь не друзья? - уточнил Нап.
   - Разумеется, не друзья, - подтвердил Адик. - И не товарищи, не приятили, не кореша-собутыльники. Мы куда ближе друг другу, чем это называется словом друг. И не думаю, что нам с вами нужны приятели.
   - А я своих корешков под корешок изводиол, - поделился Коба. - Чтоб чуяли, кто есть кто в государстве. Правильно делал, а?
   - Ну как сказать, - задумался Нап. - Не знаю я, как сказать...
   - Уважая вас, мужики, - признавался Адик. - Сволочи вы, мужики. Оба. И я такой же. Но должна сволочь кого-то любить? Вот вас, козлов, и люблю. Бескорыстно. И очень сильно. Правда, ребята.
   Адик плакал. Открыто, не стесняясь, без зажимов и лишних слов. Нап приобнял нетоварища и ласково потрепал по загривку. Коба щурился, а в глазах светилось понимание, спокойствие и любовь. Не к людям, правда, любовь - чего их, людей, любить? С любовью к людям быстро намаешься, устанешь и загрустишь. А вот мир любить надобно. Мало кто испытывает нежные чувства к миру, мало кто говорит ему ласковые слова, мало кто думает о нем и заботится. А мир настолько одинок, что всегда ответит взаимностью. И когда мир отдается - тогда все и начинается. Вот поэтому надлежит любить мир, шептать ему нежности и делится сочуственным пониманием. Надо жить только ради него. Вот тогда и наступает гармония.
   Адик успокоился, вздохнул, извинительно улыбнулся. Коба зыркал на него отеческим оком: ничего, мол, все хорошо. Нап тихонько блевал в углу. Проблевался и сразу повеселел. Стал насвистывать провансальские песенки и играться со своей треуголкой. Подбрасывал ее в воздух и ловил, как большой веселый котенок. Адик между тем помахивал хвостиком. Коба интимно мурлыкал и добродушно урчал. Они казались домашними и ничуть не злыми. Подумаешь, умять за завтраком баночку консервированных евреев. Подумаешь, умыть мордочку в крестьянской крови. Или коготком поцарапать Землю, оставив на ней безусловный след пребывания. Или разыграться на поляне и лапкой удавить Польшу. Подумаешь, свинтить голову мышке-шалунье. Это ведь игра. И если глупая мышка не оживает, это ее проблемы. Как можно осуждать такую грациозную и ласковую игру?
   Господи, как мурлыкал Коба! Как свернулся клубочком Нап, и какие вкусные сны видел под утро Адик! Как им было хорошо, простым, понятным, естественным. И как затуманивался их взор, когда люди возводили напраслину.
   ...Что есть истина?
   "Так что же?" - криво усмехнулся Понтий Пилат, предчувствуя ответы на все вопросы.
   Он-то знал.
   Для начала было истинным выжить.
   - Тра-та-та, - бесновался крупнокалиберный.
   Из порушенного дома отвечали одиночными. Ах ты, сучье гнездо, подумал Пилат. Ах вы траханые полудурки, козлы, нелюди. Убью, убью, убью на х.., и никто не судья. Всех убью, и детишек порвем в куски, и женщины по кругу пойдут. Если, конечно, эти козлы держат там детишек и женщин.
   - Херачь по черному ходу, твою мать! - орал центурион рядовому.
   Всех покрошу, думал молодой тогда еще Понтий. Мертвые людишки-мудишки заполнили собой сад. И наши, и ненаши, и непонятно чьи. Истекающие кровью или уже истекшие.
   - Пора, ребята, - сказал центурион.
   И ребята двинули.
   Сад стоял тихий. Ребята побежали к мертвому дому. Сквозь кусты и деревья, мимо неживых, по вытоптанной траве. Первые пять метров. Десять. Двадцать. На новой секунде из дома ударили с двух стволов. Пули разламывали кость, выдирали мясо, разбивали запыленные головы. Ребята рухнули на землю, мертвые и не совсем. И абсолютно живые тоже упали. Лупили по вражьим окнам. И какая радость, когда оттуда раздался крик. Наконец угондошили кого-то, устало сказал центурион.
   Подвести бы танк, робко предложил Пилат центуриону. С танком оно сподручнее. Раздолбили бы, и хрен делов. Блядь, на х.., заорал центурион, ты, бля, будешь меня учить? Я знаю, бля, орал центурион, как сподручнее. Вот ты, на х..., сейчас один пойдешь вместо танка. Я не пойду, просто ответил Пилат. Ты, бля, мне вые...ся будешь, бля? Завалю как придурка е...ого, орал центурион. За невыполнение, бля, приказа. Ну завали, отчего не завалить, добродушно согласился Пилат. Завали, твою мать, козел, попробуй. Че, пидар, слабо? Да ладно, махнул рукой центурион. Не обижайся, чего уж там, свои парни.
   Они полежали, отдохнули, посмотрели в синее небо. Через пару часов подвезли гранатомет. С ним пошло веселее. Вхреначили козлам как положено, только дым столбом и огонь веселым дракончиком. Веранду порушили в куски, дверь разбили. Нормально разобрались. И тогда пошли.
   Остался кто-то один с винтовкой. Ничего не мог, но пытался. Упорный парень. Положил еще двоих, сука. Когда Пилат вбежал в дом, парень стоял напротив. Держал на стволе, кривясь предсмертной усмешкой. Предпоследний патрон, сказал парень. Хочешь, поди? Сейчас шмальну в пузо, сейчас, мой малыш, ты только испугайся сначала. Разворотит кишки твои, вздохнул он упоительно.
   Было твари лет двадцать пять. Молодая еще тварь, отметил Пилат. Загорелая, стриженная, черноноволосая. Никакого, хрен, камуфляжа: белая майка и темно-синие джинсы. Волосы парня были перехвачены серой лентой. Он улыбался. Понимал, что умер и улыбался. Не совсем плохой парень, понял Пилат. А потом понял, что через пару секунд этот парень его завалит. Как же так? Нельзя так.
   Он улыбнулся парню. Тот рассмеялся в ответ. А Понтий Пилат расхохотался. Так они и стояли напротив. Только вот ствол по-прежнему смотрел Пилату в живот. А так было очень весело. Пилат хотел навести свой "узи" на парня, но передумал: как пить дать убьет за такое движение, даже за намек на такое движение. Он стоял и хохотал, подсознательно ища вариант. В комнату зашли другие люди, застыли в непонимании. "Я тебя все равно ухерачу", - невозмутимо сказал не наш. "А я знаю", - хохотнул Пилат. "А не боишься?" - залюбопытствовал парень. "Я не жду от смерти ничего плохого", - объяснил Пилат. "Вот оно как", - улыбнулся парень. "Хочешь скажу, почему?" Парень кивнул и приготовился слушать. "Видишь ли, - весело сказал Пилат. - Я старался, чтобы мне не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы." - "Ну и как?" - "Ты видишь." - "Я вижу," - согласился парень. "А знаешь, как я старался, чтобы прожить годы цельно?" "Ну расскажи", - разрешил супостат. "Я все в жизни делал правильно, сказал Пилат. - И всегда старался сделать как можно больше. Мне удавалось. Я не смог бы прожить правильнее, чем прожил. Я знаю, что не зря появился. И счастлив, что это так и никак иначе." - "Ого", - подивился парень. "Хочешь, расскажу подробнее?" Парень снова кивнул.
   Хорошая секунда, решил Пилат. Ушел резко вправо, шагнул вперед, ударил супостата ребром ладони. Уложился в доли мгновения, тот и дернуться не успел. Только упал подрезанным, сжимая в руках бесполезную винтовку. Без стона и крика. Нормально, решил Пилат и ногой долбанул в висок неудачника. И отлетела душа. По традиции у мертвого отрезали уши. Классная работа, заметил центурион.
   Он лежал и смотрел в синее небо.
   Рядом забивали косячок и беззлобно ругались.
   ...Так что есть истина?
   "Что, пидаренoк, будешь меня учить?" - хохотнул Пилат, не сомневаясь в ответах на все вопросы.
   Тo, чем мир бьет тебя в лицo.
   10
   Потом они, разумеется, развелись.
   Смурнов о подобной участи не думал и не гадал. Он всерьез подозревал, что жизнь наладилась. Но случилось так, как случилось.
   Они обитали с Катей в двухкомнатной квартире, что выпала ему по наследству. Первые пять-шесть месяцев жили и почти не тужили. Впрочем, так казалось Смурнову, а потом ему стало казаться несколько по-иному, а что казалось Кате еще тогда - мы не знаем, но скорее всего догадываемся.
   Их бытие проскрипело полтора года, не сильно отличаясь от жизни окрестных семей. Ну в деталях, наверное, отличалось, а так не очень.
   Они сушили носки в гладильне для башмаков. Любили друг друга в одиннадцать, а по утрам брезговали. Стабильно в одиннадцать, причем Смурнов хотел сразу, а непреклонная Катя твердила - да подожди, Леша, что ты такой. Да я ничего, отвечал Леша, и терпеливо ждал, покусывая хлеб и поглядывая на розовые обои. Занимались любовью как-то серообразно, и ради этого Катя изобрела новое слово. Серообразность сводилась к негласно согласованному минимуму движений, и привычно формальному результату, и к реестру раз и навсегда заведенных слов. Например, Леша признавался в любви регулярно в половине двенадцатого. Не в полшестого и не в полпервого, не в обед и не в полдник, а когда член долесекундно замирал за мгновение до конца. Привычность слов и движений умиротворяла Смурнова, но вряд ли говорила Кате чувствовать то же, в той же радости и тональности, что и он. Но тогда они не говорили об этом. В ту осень они предпочитали другие темы, более нейтральные, злободневные и экономические.
   Дети предусмотрительно не появились. А чего им, детям, заявляться невовремя? Вот и они так думали, нерожденные. Объявилась кошка, как выяснилось, и Катя, и Смурнов были ценителями кошачьих. Но если Катя была горячей поклонницей, то Смурнов казался так себе, молчаливо-сочувствующим.
   Кошке как раз стукнуло полгода, когда они позаимствовали ее у катиной одногрупницы. Животное звали Милой, она еще игралась своим хвостом и весело почитала тапочек большой раскормленной мышью. Кошка была умна и наивна, дивя хозяев то негаданной лаской, то зануднейшим равнодушием, а иногда изысканным кошачьим садизмом. Мила привыкла будить засыпавшего, замедленным жестом опуская на тело свою пушистость. Мила могла опускать свою пушистость и минуту, и три, и пять, кошка родилась неутомимой в забавах такого толка. Через десять минут лапа окончательно достигала сонной ноги. Тогда ее сгребали в охапку и удаляли подальше от широкой постели. А Мила орала, как поднятый по тревоге мартовский легион.
   Иногда зверь отваживался на знаки насилия. Мила мурчала и чуть трогала нежную кожу заостренными коготками. Тогда ее опять хватали в кучу, трясли и наставительно шептали афоризмы на тему жизни правильных кошек. Мила фырчала, стучала, буркала. Но иногда покорялась и расслаблено муркала, как полагается добродетельной кошке в любом месте земного шара. Добродетельную кошку прощали, кормили и убаюкивали. Подчас Мила уютно высыпалась на коленях читавшего.
   Смурнов по истечении пары месяцев не чаял души в игривой котяре. Здравствуй, мурлыка, говорил он, заходя в комнату, а как, мурлыка, твои дела? Кошка издавала звук, повествующий о ее делах. Вот мурлыка-то, вот зверюга, умилялся Смурнов, вот отрада-то в ненастный день. И начинал наглаживать, бормоча в кошачьи уши свои честные повести. Но к лету доброй Кате амбициозная пушистость осточертела вконец. Куда бы нам сплавить эту козу? - задавалась она вопросом. Но как не теребила бедного Лешу, тот не признался, куда обычно упрятывают лишних зверей. Так и не сплавили. Когда пришла пора расчленять движимое имущество, Леша полагал, что унаследует пушистость вместе с лапами, хвостом и амбициозностью. Но кошка досталась Кате. Милу подарили мне, сказала она, мне, ясно? Да ясно, вздохнул Смурнов, отпуская Смурнову восвояси вместе с Милой и умершей надеждой на благодать.
   Вот такие дела начали твориться по весне девяносто второго. А пока они плачевно сушили носки в гладильне для башмаков и ласкали друг друга по вечерам. Гуляли - кто бы мог подумать? - в городском парке, предназначенном для культуры и отдыха. Готовили еду, спали бок o бок и не подозревали, что будет на земле утром, через месяц и через миллион лет, которые пролетят как одно мгновение.
   Кошка была живым местом. Кухня скорее мертвым, ибо ни Катя, ни Смурнов не любили готовить. Смурнов, правда, полюбил-таки кулинарные заделия и делишки - от безделья, но это случилось намного пoтoм. Телевизор - безусловно живым, ибо телевизор занимал (отнимал?) пространство и время жизни. И, конечно, постель. Смурнов наслаждался, невзирая на привычное однообразие слов и жестов. Как бы то не случалось на самом деле и не подсмеивалось со стороны, он ласкал любимую - а более живoе и яркое трудно вooбразить. (Оно, наверное, есть - более живое и яркое - но вообразить действительно трудно...)
   Живым местом казалась ванна в ванной. Вода расслабляла Смурнова посильней телевизора и Кати. Жена не расслабляла вooбще, там oщущалoсь другoе, чуднoе и незабавнoе. Он же чувствoвал пoстoянный напряг, в нем всегда жил и рабoтал страх, чтo вoт сейчас oн сделает не тo, скажет не тo или шагнет не туда, или сотворит какую-тo хрень - и все, егo разлюбят, вoт за тo самoе, чтo не туда шагнул, не тo сказал, не тo сотворил. Он же интуитивнo знал, чтo чувства Кати и близкo не лежали с чувствами к ней, чтo там другoе, менее oстрoе и теплoе, менее привязчивoе и oттoгo менее чреватoе бoлью, и менее, навернo, пoхoжее на любoвь. А мoжет, любoвь такая, без детскoй привязаннoсти к плюшевым oбезьянам и гoтoвнoсти страдать по программе. Нo как же без привязаннoсти? Смурнoв так и запутался, тщетнo пытаясь уразуметь любoвь, понять хoть пo минимуму, чтo к чему и какими слoвами называется. Как-то ведь называется.
   Главнoе, чтo напряг был в самoм начале, пять лет раньше и шесть лет назад. Напряг был, когда первый раз переспали в пустой квартире ласковой Кати, и когда она его бросила, и когда снова нашла. И когда поженились, и когда Милу завели, и когда без ребенка обошлись, и рубашки гладили, и целовались сонно, и жарили картошку на старой и тяжелой сковороде.
   Напряжение улетучилось, когда Катя твердо произнесла, что видеть его не хочет. Ну а раз Катя не хочет с ним говорить, заниматься любовью и смотреть на его доверчивое лицо, то и жить вместе не совсем правильно. В таких случаях правильнее жить порознь, железно сказала Катя. А Смурнов поначалу стал горячо доказывать, а потом ему сказали, что он дурак, и тогда он сник и перестал спорить.
   Квартира осталось Смурнову, она числилась частной собственностью осторожных предков. Он остался в ней жить один, но все-таки поделившись с Катей, отдав ей дачу с кошкой, и на том сказав до свидания. Лучше уж прощай, усмехнулась Катя.
   Чего-то хотел, мечтал, думал, изучающе смотрел телевизор, но там показывали все, кроме ответов на больные вопросы. Не хватало, конечно, женщины, не хватало денег, телефонных звонков и бессвязного для чужих трепа с воображаемым другом. Не хватало движения и слов, времени на сон, желания увлечься зарядкой, любви и ласки, сильного дела или хотя бы доброй буржуазной работы.
   Он был уволен из проектной конторы в очередную компанию борьбы с дармоедством. Чуть не рыдал в жилетку сердобольных коллег. Но обошелся без них, плакал дома в уединении. Тяжело пришлось, потому что знал: не хуже других маялся, старался, больше всех бумаги извел. Но не ценило начальство деловые потуги.
   Инженер Смурнов делал самые аккуратные чертежи, точно в срок сдавал и облизывался: дайте еще чего поработать. Захаживал в кабинет к Роберту Серафимовичу и говорил: заказов, мол, хочу, время есть, а работешка отсутствует. Улыбался Роберт Серафимыч по-доброму, отпуская Смурнова с миром: будет тебе, труженик ты наш, работенка. И была ему работенка, инженерные сети выводить, котельные в чертежах планировать, техусловия постигать, новые коттеджи запитывать, а также школы, детские сады и больницы. Обозначал заземления, соображал над амортизацией. Ломал карандаши и стирал в пыль резинки. Гробил вечера. Он экономил для России большие деньги вдумчивым и умелым трудом. Вот тут-то Смурнова и выставили за дверь!
   Ну да знающий человек по жизни не пропадет, утешал его случайный знакомый. И позвал Смурнова в "Энергоснаб". Контора была посолиднее прежней, размером побольше и кабинетами пообильней. И слыла почти что рентабельной. Она стала такой в первую капиталистическую осень и продолжала казаться неунывающей по сию пору. Суетливые люди перемещались по коридорам, запрыгивали в кабинеты, что-то делали, выпрыгивали и плыли дальше. Где-то за ворохом бумаг шелестели денежные потоки. Мало кто их видел, но они подсознательно ощущались. Они протекали по темным руслам, и мало кто разумел их неочевидность с очевидной выгодой для себя, но были и такие страна еще вспомнит своих героев. Поставит им памятники, назовет фамилиями заслуженных воров города и библиотеки, метеориты и научные премии, теплоходы и места отдыха, - придет то время, ты только верь, и оно никуда не денется.
   Смурнов финансовые потоки в руки не брал, не обнюхивал, не облизывал и не примеривал к своему карману. Он только обслуживал эту полноводную реку.
   Ему снова выпал стол у окна и четыре сотруженника-собрата. На сей раз все женщины, так что вернее называть их сосестрами. Каждая из них полувековой давности, приветлива, серьезна и деловита. Они находили часик для потусторонних бесед, но вряд ли их сообщество занимало Смурнова.
   Работа была не пыльная, закономерно вытекающая из вечных соотношений амперов и вольтов. Кто-то потреблял, а служба Смурнова и его коллег взыскивала расплату. Только-то и делов. Он сидел за игриво мигающим монитором, стукал клавиши и пристально вглядывался в экран, изредко отправляя на печать особо примечательный документ. Иногда лично выезжал на осмотр счетчика, мотающего деньги за передвижение электронов. Придирчиво смотрел чутким глазом и заносил на бумагу столбики цифр. Потом они ложились в документация, ну а дальше крутились деньги, юридические лица чего-то платили или выеживались. Если выеживались, он снимал трубку и звонил юридическим лицам. А лица отвечали, разные и по-разному.