Роберт Силверберг

Время перемен



1


   Я — Кинналл Дариваль, и я намерен рассказать вам все о себе.
   Эти слова мне кажутся настолько странными, что режут слух. Я читаю их на бумаге — узнаю свой собственный почерк, узкие вертикальные красивые буквы на плохой серой бумаге — и вижу свое собственное имя, ощущая в мозгу эхо рефлексов сознания, порождаемых этими словами. «Я — Кинналл Дариваль, и я намерен рассказать вам все о себе». Невероятно!
   Это, должно быть, то, что землянин Швейц назвал бы автобиографией. Это означает отчет кого-то о мыслях и поступках, написанный им самим же. Такая форма литературы неведома на нашей планете, поэтому я должен изобретать свой собственный метод повествования, поскольку у меня не было предшественников, у которых я мог бы поучиться. Но будь что будет. На моей родной планете я стою особняком, пока. В определенном смысле я придумал новый образ жизни. И, конечно, я могу изобрести и новый литературный жанр. Мне всегда твердили, что я обладаю даром владения словом.
   И вот я в дощатом бараке в Выжженных Низинах, и в ожидании смерти пишу непристойности, и сам себя хвалю за литературный дар.
   «Я — Кинналл Дариваль!»
   Жуть! Какое-то бесстыдство! На одной этой странице я уже использовал местоимение «я» раз двадцать, не меньше, преднамеренно разбрасываясь такими словами, как «мой», «мне», «себе», так часто, что даже не удосуживаюсь их считать. Какой-то поток бесстыдства! Я! Я! Я! Я! Если бы я выставил напоказ свое мужское естество в Каменном Соборе Маннерана в день присвоения имени, то это было бы менее непотребным, чем то, что я сейчас делаю. Мне почти смешно.
   Кинналл Дариваль наедине предается пороку! В этом жалком уединенном месте он посылает по ветру свое гнилое естество и возвращает оскорбительные местоимения, надеясь, что порывы горячего ветра изгадят его соплеменников. Он записывает предложение за предложением, обуянный неприкрытым бесстыдством. Он, если б мог, схватив вас за руку, швырял каскады грязи в ваши уши, отказывающиеся слушать. Почему?
   Неужели гордый Дариваль на самом деле обезумел? Неужели его стойкий дух всецело сокрушен терзающими мозг змеями? Неужели от него осталась только оболочка, сидящая в этой мрачной хижине, оболочка, одержимая самоподхлестыванием с помощью утратившего всякий стыд языка, бормочущего «я», «мне», «себе» и смутно угрожающего разоблачить самые сокровенные тайники души?
   Нет! Это Дариваль в здравом уме, а вот все вы — больны, и хотя я знаю, насколько безумно звучат эти слова, буду стоять на своем. Я — не лунатик, невнятно шепчущий грязные откровения для того, чтобы урвать какое-то болезненное удовольствие из холодной как лед Вселенной. Я прошел через пору перемен, я исцелился от недуга, который поражает тех, кто населяет мою планету, и, изложив на бумаге то, что рвется из меня наружу, надеюсь в той же мере исцелить и вас, хотя знаю, что вы находитесь на пути к Выжженным Низинам, чтобы убить меня за эти мои надежды.


2


   Не вытравленные без остатка обычаи, против которых я восстал, все еще досаждают мне. Возможно, вы уже начинаете постигать, каких усилий мне стоит строить предложения подобным образом, выкручивать падежи и спряжения, чтобы излагать мысли от первого лица. Я пишу уже почти десять минут и весь покрылся потом. Но это не пот, вызванный жгучим воздухом, обволакивающим меня, а влажный, липкий пот душевной борьбы. Я знаю, какой стиль необходим, но мускулы моей правой руки восстают против этого и рвутся излагать мысли по-старому, а именно: «писание длилось почти десять минут, и тело пишущего покрылось потом» или «пройдя пору перемен, он исцелился от недуга, который поражает тех, кто населяет эту планету».
   Многое из того, что я сейчас написал, можно было бы легко изложить по-старому. Без всякого ущерба. Но я действительно сражаюсь с неопределенно-личной грамматикой своей родной планеты и, смело готов выйти на бой со своими собственными мускулами, чтобы завоевать право располагать слова в соответствии с моей нынешней философией.
   В любом случае, как бы мои прежние привычки не мешали перестраивать фразы, то, что я хочу сказать, обязательно прорвется через завесу слов. Я могу сказать: «Я — Кинналл Дариваль, и я намерен рассказать вам все о себе». Я могу также сказать: «Его зовут Кинналл Дариваль, и он намерен рассказать вам все о себе». Но, если хорошенько разобраться во всем этом, великой разницы здесь нет. В любом случае утверждение Кинналла Дариваля — по вашим меркам, тем меркам, которые я хотел бы уничтожить, — отвратительно, достойно презрения и непристойно!


3


   Меня также беспокоит — по крайней мере сейчас, когда я пишу эти первые страницы, — что представляет собой моя читательская аудитория. Я полагаю, что у меня обязательно будут читатели. Но кто они? Кто вы?
   Мужчины и женщины моей родной планеты, возможно, украдкой переворачивающие листки моей книги при свете факела и вздрагивающие от ужаса при стуке в дверь? Или, может быть, инопланетяне, пролистывающие мой труд ради забавы, ради возможности заглянуть в это чуждое и отталкивающее общество? Не имею ни малейшего понятия. Я не могу определить отношения с тобой, мой неизвестный читатель. Когда впервые у меня возникло желание отразить на бумаге свою душу, я думал, что это будет просто обычной исповедью, пространным покаянием перед воображаемым собеседником, готовым слушать меня бесконечно и, в конце концов, дающим мне отпущение грехов. Но теперь я понимаю, что нужен другой подход. Если вы не с моей планеты — или с моей, но живете в другое время, — многое здесь вам может показаться непостижимым.
   Поэтому я и должен все объяснить. Возможно, мои объяснения будут слишком пространными. Простите, если буду объяснять то, что вам уже известно. Простите, если в моем повествовании или способе его изложения появятся логические погрешности либо вам покажется, что я пишу, как бы отстраняясь от самого себя. Мне трудно представить твой образ, мой неведомый читатель. Для меня ты многолик! Передо мной возникает то крючковатый нос исповедника Джидда, то вкрадчивая улыбка моего названого брата Ноима Кондорита, то милый взгляд бархатистых глаз моей названой сестры Халум… То ты становишься искусителем Швейцем с этой ничтожной Земли. Иногда ты мой еще не родившийся пра-пра-пра-правнук, страстно желающий узнать, какого рода человеком был один из его предков…
   Иногда ты некий инопланетянин, для которого Борсен — нелепый, таинственный и трудный для понимания мир. Я не знаю, кто ты, и поэтому тебе могут показаться неуклюжими мои попытки говорить с тобой.
   Но прежде чем я погибну, ты познаешь меня так, как никто никого на Борсене не мог бы когда-либо познать.


4


   Я — человек средних лет. Тридцать раз со дня моего рождения Борсен сделал полный оборот вокруг нашего золотисто-зеленого Солнца. Должен заметить, что на нашей планете человека считают уже старым, если он прожил пятьдесят таких оборотов. Как я слышал, большинство древних людей умирало в возрасте немного меньше восьмидесяти. Исходя из этого ты сам можешь подсчитать продолжительность нашей жизни в твоей системе летоисчисления, если ты — инопланетянин. Землянин Швейц, когда по меркам его планеты ему было сорок три года, внешне выглядел не старше меня.
   У меня сильное тело. Здесь я впадаю в двойной грех: не только говорю о себе безо всякого стыда, но и выказываю гордость и удовольствие, доставляемые мне моим телосложением.
   Я высок ростом. Женщины обычно едва ли мне по грудь. У меня темные волосы, ниспадающие на плечи. С годами в них появились седые пряди, так же как и в пышной и окладистой бороде, закрывающей большую часть моего лица. У меня сильно выступающий прямой нос с широкой переносицей и большими ноздрями, мясистые губы, придающие мне, как говорят, чувственный вид и широко расставленные темно-карие глаза. Выражение моих глаз, как мне давали понять, свойственно человеку, который привык всю свою жизнь командовать другими людьми.
   У меня широкая спина и выпуклая грудь. Почти все мое тело заросло густыми жесткими темными волосами. У меня длинные руки, и хорошо развитые мускулы рельефно выступают под кожей. Для мужчины своих лет я двигаюсь вполне изящно. Я всегда увлекался различными видами спорта и в молодости метал копье через всю длину стадиона в Маннеране. Этот рекорд с тех пор так и не был никем превзойден.
   Большинство женщин находят меня привлекательным — по сути все, кроме тех, которые предпочитают более утонченных на вид мужчин, похожих на ученых, и которых пугают сила, размеры и мужественность Настоящих Мужчин. Конечно же, политическая власть, которая была в моих руках в свое время, привлекла немало партнерш на мое ложе… Однако, несомненно, их влекло ко мне не только зрелище моего тела, но и предвкушение более тонких ощущений. И большинство из них разочаровывались во мне. Выпуклые мускулы и пышные волосы не способны сделать из мужчины искусного любовника, так же как массивные (вроде моих) определенные органы вовсе не гарантируют экстаза. Я не чемпион любовных утех. Видите, я ничего не скрываю от вас. Никому, даже исповеднику, я не признавался прежде в своей неумелости удовлетворять женщин и даже не предвидел, что когда-нибудь решусь на это. Но довольно много женщин на Борсене узнали о моем огромном недостатке самым непосредственным образом, на собственном опыте и, несомненно, некоторые из них, обозлившись, распускали эту новость, дабы насладиться соленой шуткой по моему адресу. Поэтому я и говорю здесь об этом. Не хочу, чтобы вы думали обо мне, как о могучем волосатом великане, оставаясь в неведении относительно того, сколь часто моя плоть бездействовала вопреки моим желаниям. Возможно, этот недостаток и породил одну из тех сил, которые предопределили мое пребывание в Выжженных Низинах. И вы должны знать об этом.


5


   Отец мой был наследным септархом провинции Салла на нашем восточном побережье, мать — дочерью септарха провинции Глин. Он познакомился с нею, выполняя одно из дипломатических поручений, и их супружество, как говорят, было предрешено с того самого момента, как они узрели друг друга. Первым их ребенком был мой брат Стиррон, нынешний септарх Саллы, унаследовавший это место от отца. Я был младше его на два года. После меня было еще трое детей — все девочки. Две из них живы и сейчас. Самая младшая из моих сестер была убита налетчиками из Глина около двадцати лун тому назад.
   Я плохо знал своего отца. На Борсене каждый является чужаком для другого, но все же отец не отдален так от сына, как другие люди. Но это не относилось к старым септархам. Между нами стояла непроницаемая стена строго установленных норм поведения. Обращаясь к нему, мы должны были незыблемо соблюдать тот же ритуал, что и его подчиненные. Он улыбался нам столь редко, что я помню каждую из его улыбок. Однажды — это осталось незабываемым — он, сидя на своем грубо сколоченном из черного дерева троне, поставил меня рядом с собой и позволил прикоснуться к древней желтой подушке, назвав при этом меня моим детским именем. Это случилось в тот день, когда умерла моя мать. Во всех остальных случаях он не обращал на меня никакого внимания. Я боялся его и любил и, дрожа, таился посреди колонн в судебном зале, наблюдая, как он правит правосудие. Если бы он увидел меня, то, непременно, наказал, и все же я не мог лишить себя возможности видеть отца во всем его величии.
   Он был стройным и, как ни странно, среднего роста мужчиной, над которым и брат мой, и я как башни возвышались даже в те времена, когда были еще мальчиками. Но в нем была устрашающая сила воли, способная преодолевать любые трудности. Как-то, в годы моего детства, в септархию приехал некий посол — обожженный солнцем уроженец запада, который остался в моей памяти таким же огромным, как гора Конгорой. Вероятно, он был так же высок и широкоплеч, как я сейчас. Так вот, во время обеда посол позволил себе залить в горло слишком много вина и прямо перед лицом моего отца в присутствии его семьи и придворных заявил, что «есть такие, которым хочется показать свою силу людям Саллы и которые могли бы поучить кое-кого борцовскому искусству».
   — Здесь есть такие, — ответил отец, охваченный внезапной яростью, — которым ничему не нужно учиться!
   — Пусть тогда такие выйдут, я хотел бы посмотреть на них! — расхохотался посол. Затем он встал и сбросил с себя плащ. Но мой отец, улыбаясь, — эта улыбка заставляла трястись его придворных — сказал хвастуну-чужестранцу, что нечестно заставлять кого-нибудь состязаться, когда разум гостя затуманен вином, и это, конечно, довело посла до такого бешенства, которое не описать словами. Пришли музыканты, чтобы смягчить напряженность ситуации, но гнев посла никак не мог улечься; и где-то через час, когда винные пары несколько улетучились, он снова потребовал встречи с нашим атлетом. Ни один человек из Саллы, говорил наш гость, не способен противостоять его мощи.
   Тогда септарх сказал:
   — Я сам буду с тобой бороться!
   В тот вечер брат мой и я сидели в дальнем конце длинного стола, среди женщин. От того конца стола, где стоял трон, донеслось ошеломляющее слово «я», произнесенное голосом моего отца, и через мгновение — слово «сам». Это были непристойности, которые мы с братом хоть и шепотом, но все же произносили в темноте своей спальни. Однако мы никогда не представляли себе, что услышим их в обеденном зале из уст самого септарха. В своем потрясении каждый из нас по-разному прореагировал на это. Стиррон непроизвольно дернулся и опрокинул свой бокал. Я же не смог сдержать сдавленный пронзительный смешок, в котором были и смущение, и восторг, и тут же заработал шлепок от одной из прислуживающих дам. Смех просто маскировал охвативший меня тогда ужас. Я едва мог поверить в то, что отцу ведомы такие слова, не говоря уже о том, что он осмеливается произнести их в таком величественном окружении. «Я САМ БУДУ БОРОТЬСЯ!» И эхо этих запретных слов все еще звенело во мне, когда отец быстро вышел вперед, сбросил свой плащ и стал перед огромным послом. Великан еще не успел опомниться от изумления, как септарх обхватил одной рукой бедро гиганта, применив искусный захват, популярный в Салле, и мгновенно поверг наземь хвастуна. Посол издал истошный крик, так как одна его нога оказалась неестественно вывернутой. От боли и унижения великан стал бить ладонью по полу. Вероятно, сейчас во дворце моего брата Стиррона дипломатические встречи проводятся более искусно.
   Септарх умер, когда мне было двенадцать лет, и именно в этом возрасте у меня проявились первые признаки мужского естества. Я был рядом с повелителем, когда смерть забрала его. Чтобы переждать дождливый период, отец каждый год уезжал охотиться в Выжженные Низины, в ту самую местность, где я ныне затаился в ожидании своей участи. Я никогда не отправлялся вместе с ним, но на этот раз мне было разрешено сопровождать отряд охотников, так как теперь я стал молодым принцем и должен был обучаться искусству своего класса. Стиррон, как будущий септарх, должен был овладевать другими знаниями. Он остался в качестве регента на время отсутствия отца в столице.
   Экспедиция, состоящая приблизительно из двадцати наземных экипажей катилась на запад. Угрюмые грозовые облака низко нависали над ровной, сырой, насквозь продуваемой ветрами местностью. В тот год дожди были особенно жестокими. Они, как ножом, срезали тонкий верхний слой драгоценной плодородной почвы, оставляя за собой обнаженные скалы, похожие на обглоданные кости. Повсюду фермеры ремонтировали заграждения и дамбы, но все было бесполезно. Я видел, как непомерно вздувшиеся реки стали желто-коричневыми от смытой водой земли — утраченного благосостояния Саллы. Хотелось плакать при мысли, что такие сокровища уносятся в море. Когда мы оказались в западной части Саллы, узкая дорога стала подыматься по склонам холмов гряды Хаштор, и вскоре мы были уже в более сухой и прохладной местности, где с небес падал снег, а не дождь, и где не деревья, а просто палки торчали из ослепительной снежной белизны. Мы продолжали подъем по дороге на Конгорой.
   Местные жители пением гимнов встречали проезжающего мимо септарха. Гряда постепенно переросла в могучий хребет, и перед нами высились обнаженные вершины, подобно пурпурным зубам вспарывающие серое небо. В своих герметичных кабинах мы ежились от холода, хотя красота этой дикой местности заставляла забывать о дорожных неудобствах. С этой высоты можно было обозревать, как на карте, всю провинцию Салла, белизну западных округов, темный хаос густо заселенного восточного побережья — все, уменьшенное во много раз, и поэтому какое-то нереальное. Я никогда еще не был так далеко от дома. И хотя мы были уже на весьма значительной высоте, внутренние пики горной системы Хаштор все еще лежали впереди нас и казались непрерывной стеной из камня, которая пересекала весь материк с севера на юг. И где-то далеко вверху сияли снежные вершины. Неужели нам придется взбираться на них, чтобы пересечь хребет, или существует какой-то проход? Я слыхал о Вратах Саллы, и мы как раз и направлялись к ним, однако мне частенько эти ворота казались просто мифом.
   А мы все поднимались и поднимались, пока не стали задыхаться генераторы наших краулеров на морозном воздухе. Чтобы размораживать энергоустановки, мы были вынуждены часто останавливаться. Наши головы кружились от недостатка кислорода. Каждую ночь мы отдыхали в одном из лагерей, которые специально содержались для путешествующих септархов, но удобства в них были отнюдь не царскими. В одном из них, где весь обслуживающий персонал погиб за несколько недель до этого, погребенный лавиной, нам пришлось копать проход в обледеневших сугробах, чтобы войти внутрь. Все в отряде были людьми знатными и все должны были орудовать лопатами, кроме разве что септарха, для которого физический труд был смертным грехом. Я был одним из самых высоких и сильных и копал гораздо энергичнее, чем другие. Но поскольку я был молод и горяч, то, недооценив свои силы, вскоре рухнул поверх своей лопаты и полумертвый лежал на снегу целый час, пока меня не заметили. Когда меня привели в чувство, подошел отец и подарил мне одну из столь редких своих улыбок. Тогда я воспринял это, как проявление глубокой привязанности, благодаря чему очень быстро оправился. Однако впоследствии я пришел к выводу, что это, скорее, был знак презрения с его стороны.
   Но тогда его улыбка придала мне силы завершить это дьявольское восхождение. Меня больше уже не беспокоила мысль, сможем ли мы это сделать. Я знал, что сможем. По ту сторону гор я и мой отец будем охотиться на птицерогов в Выжженных Низинах, оберегая друг друга от опасности и сознавая нашу близость, которой прежде никогда не было за всю прожитую мною жизнь. Я говорил об этом в один из вечеров своему названому брату Ноиму Кондориту. Он ехал в моем краулере и был единственным во всей Вселенной, кому я мог говорить о таких вещах.
   — Можно надеяться, что я попаду в охотничью группу септарха, — сказал я. — Есть причины думать, что меня пригласят. Таким образом удастся сократить расстояние между отцом и сыном.
   — Ты — мечтатель, — пожал плечами Ноим Кондорит. — Ты витаешь в облаках, друг мой.
   — Приятнее было бы услышать слова ободрения от своего побратима, — обиделся я.
   Ноим был вечным пессимистом. Не обращая внимания на его суровость, я считал оставшиеся дни до прибытия к Вратам Саллы. Когда же мы достигли их, великолепие этого места застало меня врасплох. Все утро и еще несколько часов после полудня мы взбирались по тридцатиградусному склону горы Конгорой. Казалось, вечно придется ползти вверх, а гора все будет возвышаться над нами. Но тут наша походная колонка повернула влево и… краулеры один за другим стали исчезать из виду за поворотом дороги. Когда подошла очередь и нашего краулера, перед моими глазами предстала удивительная картина. Широкий пролом в горной стене, как будто некая космическая рука выломала целый угол Конгороя. И сквозь пролом — ослепительное сияние. Это были Врата Саллы — чудесный проход, через который прошли наши предки-переселенцы после странствий в Выжженных Низинах. Это было много сотен лет назад.
   Когда мы наконец-то расположились на ночлег, Выжженные Низины оставались по-прежнему далеко внизу. Весь следующий день и еще один мы до смешного медленно спускались по головокружительному серпантину. Стоило чуть-чуть не так выжать какой-либо из рычагов управления — и машина бы полетела, переворачиваясь в воздухе, в бесконечную бездну.
   С этой стороны хребта снега уже не было, и скалы выглядели удручающе голыми. Впереди повсюду земля была красной. Мы углублялись в пустыню, где от каждого вздоха першило в горле. Звери с причудливо искривленными туловищами в ужасе разбегались при нашем приближении. На шестой день мы достигли охотничьих угодий. Перед нами простиралось бесконечное пространство, изрезанное выемками, расположенными намного ниже уровня моря. Сейчас я нахожусь всего лишь в нескольких часах езды от того места.
   Здесь птицероги устраивают свои гнезда. Они весь день без устали кружат над докрасна обожженной почвой, выискивая добычу, а в сумерках быстро спускаются к земле, совершая сказочные спирали, и залегают в своих недоступных логовищах.
   Я оказался в числе тех тринадцати человек, которые должны были составить группу септарха. — Везет! — торжественно сказал Ноим, и в глазах его, так же как и в моих, были слезы. Уж он-то знал, какие муки я испытываю из-за холодного отношения отца ко мне.
   Перед восходом солнца все девять охотничьих групп двинулись в путь в девяти разных направлениях.
   Считается постыдным охотиться на птицерогов поблизости от их гнезд. Птица, как правило, возвращается нагруженной мясом для птенцов и поэтому неуклюжа и легко уязвима. В тот момент она лишена своей обычной грации и мощи. Убить обремененную тяжестью птицу не так уж и сложно, и только трусливый охотник не погнушался бы это сделать. Я хочу сказать, что вся прелесть охоты заключается в сопряженных с нею трудностях и риске, а не в том, чтобы добыть трофеи. Когда мы охотимся на птицерогов, то рассматриваем это как вызов судьбе, как проверку доблести и умения. Отвратительная же плоть этого создания нам безразлична.
   Итак, охотники выходят на открытые низины, где даже зимнее солнце жжет немилосердно, где нет ни деревьев, дающих тень, ни родников, чтобы утолить жажду. Охотники рассеиваются во все стороны, один — тут, двое — там, занимая позиции среди голой красной земли и предлагая себя в качестве добычи птицерогам. Эта птица парит на непостижимой высоте, так высоко над головой, что кажется всего лишь черной точкой на бриллиантовом куполе неба. Требуется острейшее зрение, чтобы обнаружить ее, хотя размах крыльев птицерога вдвое превышает человеческий рост. Со своей высокой позиции птицерог высматривает неосторожных обитателей пустыни. Ничто, сколь бы малым оно ни было, не ускользает от его сверкающих глаз. И как только он обнаруживает подходящую жертву, то начинает скользить по нисходящим потокам воздуха и, оказавшись на небольшой высоте, делает серию яростных кругов, как бы завязывая смертный узел над все еще ни о чем не подозревающей жертвой. Круги все уменьшаются, скорость птицы растет, пока в конце концов птицерог не превращается в ужасное орудие смерти, молнией вырываясь из-за горизонта. Теперь жертва уже знает, что ее ждет, но ее мучения длятся недолго. Грозный шелест могучих крыльев и свист горячего воздуха предваряют тот миг, когда длинный смертоносный гарпун, растущий из лобовых костей птицы, находит свою цель и жертва попадает в объятия черных развевающихся крыльев.
   Охотник надеется, что птицерог, делая круги, опустится достаточно низко и, таким образом, попадет в его, охотника, поле зрения. Обычно у него дальнобойное оружие, но главное — правильно рассчитать упреждение для столь дальнего расстояния. Азарт охоты на птицерога и заключается в том, что никто не знает точно, охотником он является или жертвой, так как птицерога во время его смертоносного бреющего полета нельзя увидеть, пока он не атакует жертву.
   И вот я пошел вперед. Вот я стою с рассвета до полудня. Солнце, не скупясь, греет те места бледной кожи, которые я осмелился ему подставить. Я одет в ярко-красный охотничий костюм из мягкой кожи. Время от времени я делаю несколько глотков из фляги, но не более, чем нужно, чтобы выжить. Мне кажется, что на меня обращены взоры моих товарищей, и я не имею права проявлять слабость у них на виду. Мы расположились двойным шестиугольником, отец — отдельно от остальных между этими двумя группами. Случилось так, что моя позиция ближе всех к нему, но расстояние до него не менее сотни метров, и поэтому в течение утра септарх и я не обменялись даже парой слов. Он стоял твердо, широко расставив ноги, и наблюдал за небом, держа наготове ружье. Может, он и пил за время своего ожидания, но я лично этого не заметил. Я тоже изучал небеса, пока не заболели глаза, пока не почувствовал, что яркие горячие лучи будто сверлят мою голову, а кровь, как молот, стучит в затылке.
   Не один раз мне казалось, что я вижу темную черточку тела птицерога, а однажды я даже был на грани того, чтобы поспешно поднять свое оружие. Это навлекло бы на меня позор, потому что нельзя стрелять до тех пор, пока кто-то первый не закричит, что видит цель, и этим не закрепит свой приоритет. Я не выстрелил, а когда зажмурил глаза и напряг зрение, ничего не увидел в небе. Казалось, что в это утро птицероги находятся в каком-то другом месте.