Гамбиты

   О нет, утеха падали, не буду,
   Отчаиваться или упиваться
   Тобой - не буду
   Распускать на пряди
   Последние, хоть слабенькие, жилы,
   На чем держусь я - человек,
   Не крикну
   В последней устали
   "я больше не могу...”

 

Пролог.
Челмно, 1942 год.

   Сол Ласки лежал среди обреченных на скорую гибель в лагере смерти и думал о жизни. Во тьме и холоде его пробрала дрожь, и он заставил себя вспомнить в подробностях весеннее утро - золотистый свет на тяжелых ветвях ивы у ручья, белые маргаритки в поле за каменными строениями дядиной фермы.
   В бараке было тихо, только иногда кто-нибудь с натугой кашлял, да тихонько копошились в холодной соломе живые трупы, тщетно пытаясь согреться. Где-то зашелся кашлем старик, забился в конвульсиях, и стало ясно, что вот еще один проиграл долгую и безнадежную схватку. К утру старик будет мертв, а если и переживет ночь, то не сможет выйти на утреннюю перекличку на снегу, а это значит, что все равно ему конец, и очень скорый.
   Сол отодвинулся подальше от слепящего света прожектора, который бил сквозь разрисованное морозом стекло, и прижался спиной к деревянной стойке нар. Сквозь свою жалкую одежду он ощутил, как в спину и в кожу на ребрах впились занозы; от холода и усталости задрожали ноги, и он ничего не мог с этим поделать. Сол обхватил свои худые ноги, сжал их и так держал, покуда дрожь не прекратилась.
   "Я выживу”. Эта мысль была приказом, и он вбил его так глубоко в сознание, что даже его изможденное, покрытое язвами тело не могло одолеть его волю.
   Несколько лет назад, целую вечность назад, когда Сол был мальчишкой, а дядя Моше обещал взять его на рыбалку на ферму под Краковом, Сол выучился одному приему: прямо перед тем, как заснуть, он представлял себе гладкий овальный камень, на котором записывал тот час и ту минуту, когда ему надо было встать. Потом он мысленно бросал камень в прозрачную воду пруда и смотрел, как тот опускается на дно. И всякий раз на следующее утро он просыпался точно в назначенный час, бодрый и полный жизни; он дышал прохладным воздухом и наслаждался предрассветной тишиной все то короткое и хрупкое время, пока не проснутся брат и сестры и не нарушат почти совершенное блаженство.
   "Я буду жить”. Сол крепко зажмурился и пристально смотрел, как камень падает в прозрачной воде. Его снова затрясло, и он еще крепче вжался в угол нар. В тысячный раз он попытался зарыться поглубже в этой соломенной ямке. Когда рядом сидели старый пан Шиструк и этот парень, Ибрагим, было получше, но Ибрагима застрелили на шахте, а пан Шиструк два дня назад упал в каменоломне и отказался встать, даже когда Глюк, командир эсэсовцев, спустил на него собаку. Старик почти весело, хоть и слабо, взмахнул тонкой рукой, прощаясь с оцепеневшими заключенными, и тут немецкая овчарка вцепилась ему в горло.
   "Я буду жить”. В этой мысли ритм был сильнее самих слов, сильнее любого языка. Эта мысль шла контрапунктом всему, что Сол видел и испытал за пять месяцев в лагере. “Я буду жить”. От этой мысли шел свет и тепло, пересиливавшие страх перед холодной, головокружительной пропастью, которая все грозила разверзнуться внутри и поглотить его. Пропасть вроде того рва. Сол видел его. Он и другие рядом с ним забрасывали комьями холодной земли еще теплые тела; некоторые из них продолжали шевелиться: ребенок слабо двигал рукой, как будто махал кому-то на станции или метался во сне - а они кидали лопатами эти комья и разбрасывали известь из неподъемно тяжелых мешков. Охранник-эсэсовец сидел на краю рва и болтал ногами, его белые мягкие руки лежали на черной стали автоматного ствола, на шершавой щеке белел кусочек пластыря, видно, порезался, когда брился, но порез уже заживал; а белые обнаженные тела слабо шевелились, и Сол засыпал ров комьями грязи, и глаза его были красными от облака извести, висевшего в зимнем воздухе, как меловой туман.
   "Я буду жить”. Сол сосредоточился на мощи этого ритма и перестал обращать внимание на свои дрожащие руки и ноги. Двумя ярусами выше его нар кто-то зарыдал в ночи. Сол чувствовал, как вши ползут по его рукам, по ногам, разыскивая место, где его холодеющее тело было теплее всего. Он еще плотнее сжался в комок, хотя понимал, что заставляет этих паразитов двигаться - они подчинялись непреодолимому инстинкту, без мысли и логики: выжить.
   Камень опустился еще ниже, в лазурную глубь. Балансируя на грани сна, Сол рассматривал грубо нацарапанные буквы. “Я буду жить”.
   Вдруг глаза Сола распахнулись; в голове мелькнула мысль, от которой стало холоднее, чем от ветра, свистевшего сквозь неплотно прилегающую раму. Третий четверг месяца. Он был почти уверен, что сегодня третий четверг месяца. Они приходили по четвергам, в третий четверг. Но не всегда. Может быть, в этот раз их не будет. Сол закрыл лицо согнутыми в локтях руками и свернулся в еще более плотный клубок, как зародыш.
   Он уже почти заснул, когда дверь барака распахнулась. Их было пятеро: два охранника из Ваффен-СС с автоматами, армейский унтер-офицер, лейтенант Шаффнер и молодой оберст, которого Сол никогда прежде не видел. У оберста было бледное арийское лицо; на лоб падала прядь светлых волос. Лучи фонариков побежали по рядам похожих на полки нар. Никто не пошевелился. Сол чувствовал, что это была за тишина: восемьдесят пять скелетов затаили дыхание в ночи. Сол тоже затаил дыхание.
   Немцы сделали шагов пять вперед; холодный воздух облаком двигался перед ними, их массивные фигуры проступали силуэтом на фоне открытой двери, а вокруг них ледяными клубами висел пар от дыхания. Сол еще глубже забился в хрупкую солому.
   "Du!” - раздался голос. Луч фонарика упал на человека в шапке и полосатой лагерной робе, сидевшего в углу нижних нар за шесть рядов до Сола. “Komm! Schnell!” Мужчина не шевелился; тогда один из эсэсовцев рывком вытащил его в проход. Сол услышал, как по полу царапают голые ноги.
   "Du, raus!” Еще раз. “Du!” И вот уже трое мусульман стоят невесомыми пугалами перед массивными фигурами немцев. Процессия остановилась за четыре ряда от нар Сола. Эсэсовцы обшарили фонариками средний ряд. В их свете блеснули красные глаза, как будто из полуоткрытых гробов уставились перепуганные крысы.
   "Я буду жить”. В первый раз это звучало как молитва, а не как приказ. Они никогда еще не забирали больше четырех человек из одного барака.
   "Du”. Эсэсовец повернулся и направил луч фонарика прямо в лицо Сола. Сол не пошевелился. Он перестал дышать. Во всей вселенной не было ничего, кроме его собственных пальцев в нескольких сантиметрах от лица. Кожа руки была белой, как у личинки, и местами шелушилась, волоски на тыльной стороне ладони казались очень черными. Сол смотрел на эти волоски с чувством глубокого, благоговейного страха. Его рука почти просвечивала в луче фонарика. Он различал слои мышц, изящный рисунок сухожилий и голубых вен, мягко пульсировавших в одном ритме с бешено колотящимся сердцем.
   "Du, raus”. Время замедлилось и повернуло вспять. Вся жизнь Сола, каждая секунда его жизни, все минуты упоения и банальные, забытые вечера - все это вело к этому мгновению, к этому пересечению осей. Губы Сола шевельнулись в мрачной полуулыбке. Он уже давно решил, что его-то они никогда не заставят выйти в ночь. Им придется убить его здесь, перед всеми остальными. Он заставит их сделать это, когда сам того захочет: ничего другого диктовать им он не мог. Сол совершенно успокоился.
   "Schnell!” Один из эсэсовцев заорал на него, а потом оба шагнули вперед. Ослепленный светом фонаря, Сол почувствовал запах мокрого сукна и сладковатый запах шнапса, ощутил, как его лица коснулся холодный воздух. Тело его сжалось: вот-вот грубые, безжалостные руки схватят его.
   "Nein!” - резко бросил оберст. Сол видел только его силуэт в снопе яркого света. Оберст шагнул вперед, а эсэсовцы торопливо отступили. Казалось, время замерло. Сол широко раскрытыми глазами смотрел на темную фигуру. Никто не произнес ни слова. Клубы пара от их дыхания висели в воздухе.
   "Komm!” - тихо сказал оберст. Это прозвучало совсем не как команда - спокойно, почти нежно, как если бы кто-то звал любимую собаку или уговаривал младенца сделать первые неуверенные шаги.
   Сол стиснул зубы и закрыл глаза. Если они его тронут, он будет кусаться. Он вопьется им в глотку. Он будет грызть и рвать их вены и хрящи, и им придется стрелять, им придется стрелять, он заставит их...
   "Komm!” - Оберст слегка коснулся его колена. Сол оскалил зубы. “Ну давай, гад, посмотришь, как я порву твой сучий рот, паскуда, посмотришь, сука, как я тебе вырву кишки..."
   "Komm!” И тут Сол почувствовал это. Что-то ударило его. Никто из немцев не пошевелился, не сдвинулся ни на дюйм, и все же что-то ударило Сола со страшной силой в копчик. Он тонко вскрикнул. Что-то ударило, а потом вошло в него.
   Сол почувствовал это так же отчетливо, как если бы кто-то забил ему стальной штырь в задний проход. Но никто до него и не дотронулся. Никто даже не приблизился к нему. Он снова вскрикнул, и тут его челюсти сомкнулись, будто их сжала невидимая сила.
   "Komm her, du, Jude!"
   Сол чувствовал это. Что-то вошло в него, рывком выпрямило спину, отчего его руки и ноги беспорядочно задергались. Это было в нем. Он почувствовал, как нечто стиснуло мозг словно шипыами, и сжимало, сжимало... Сол попытался крикнуть, но это не позволило ему. Он дико заметался на соломе, мысли заработали вразнобой, моча потекла по штанине. Потом тело его неестественно выгнулось, и он шлепнулся на пол. Охранники сделали шаг назад.
   "Steh auf!” Тело Сола снова рывком выгнулось, его подкинуло, он поднялся на колени. Руки тряслись и метались сами по себе. Он чувствовал чье-то холодное присутствие в своем мозгу, нечто завернутое в сверкающий кокон боли. Какие-то образы плясали перед его взором.
   Сол встал.
   "Geh!” Он услышал, как один из охранников хрипло рассмеялся, почувствовал запах сукна и стали, уколы холодных заноз под ногами. Он метнулся в сторону открытой двери - прямоугольника белого слепящего света. Оберст спокойно пошел за ним, похлопывая себя перчаткой по ноге. Сол споткнулся на скользких ступеньках и чуть не упал, но невидимая рука, которая сжала его мозг и огненными иглами прожгла нервы, заставила его выпрямиться. Не чувствуя холода, он пошел босиком по снегу и смерзшейся грязи впереди остальных к ожидавшему грузовику.
   "Я буду жить”, - подумал Сол Ласки, но магический этот ритм распался на куски и улетел, унесенный ураганом беззвучного ледяного смеха и воли, стократ сильнее, чем его собственная.
 

Глава 1.
Чарлстон, пятница, 12 декабря 1980 года.

   Я знала, что Нина отнесет смерть этого битла, Джона, на свой счет. Полагаю, что это - проявление очень дурного вкуса. Она аккуратно разложила свой альбом с вырезками из газет на моем журнальном столике красного дерева. Эти прозаические констатации смертей на самом деле представляли собой хронологию всех ее Подпиток. Улыбка Нины Дрейтон сияла, как обычно, но в ее бледно-голубых глазах не было и намека на теплоту.
   - Надо подождать Вилли, - сказала я.
   - Ну конечно, Мелани, ты, как всегда, права. Какая я глупенькая. Я ведь знаю наши правила. - Нина встала и начала расхаживать по комнате, иногда бесцельно касаясь чего-то из убранства или тихонько восторгаясь керамическими статуэтками или кружевами. Когда-то эта часть дома была оранжереей, но теперь я использую ее как комнату для шитья. Растениям здесь по-прежнему доставалось немного солнечного света по утрам. Днем комната выглядела теплой и уютной благодаря солнцу, но с приходом зимы ночью здесь было слишком прохладно. И потом, мне очень не нравилось впечатление темноты, подступающей к этим бесчисленным стеклам.
   - Обожаю этот дом. - Нина повернулась ко мне и улыбнулась. - Просто не могу передать, как я всегда жду возвращения в Чарлстон. Нам нужно проводить здесь все наши встречи.
   Но я-то знала, как Нина ненавидит и этот город, и этот дом.
   - Вилли может обидеться, - сказала я. - Ты же знаешь, как он любит похвастаться своим домом в Голливуде. И своими новыми девочками.
   - И мальчиками. - Нина засмеялась. Она здорово изменилась и потускнела, но ее смех остался прежним. Это был все тот же хрипловатый детский смех, который я услышала впервые много лет назад. Именно из-за этого смеха меня тогда потянуло к ней; тепло одной девчушки притягивает другую одинокую девочку-подростка, как пламя - мотылька. Теперь же смех этот лишь обжег меня холодом и заставил еще больше насторожиться. За прошедшие десятилетия слишком много мотыльков слеталось на пламя Нины.
   - Давай выпьем чаю, - предложила я. Мистер Торн принес чай в моих самых лучших фарфоровых чашках. Мы с Ниной сидели в медленно передвигающихся квадратах солнечного света и тихо разговаривали о всяких пустяках: об экономике, в которой мы обе ничего не понимали; о совершенно вульгарной публике, с которой приходится теперь сталкиваться, летая самолетами. Если бы кто-нибудь заглянул из сада в окно, то подумал бы, что видит стареющую, но все еще привлекательную племянницу, навещающую любимую тетушку. (Никто не мог бы принять нас за мать и дочь: тут я не уступлю.) Обычно меня считают хорошо одетой, если не совсем стильной женщиной. Господь свидетель, я довольно дорого плачу за шерстяные юбки и шелковые блузки, которые мне присылают из Шотландии и Франции. Но рядом с Ниной я всегда кажусь безвкусно одетой. В тот день на ней было элегантное светло-голубое платье, которое обошлось ей в несколько тысяч долларов, если я правильно угадала модельера. Этот цвет так оттенял ее лицо, что оно казалось еще более совершенным, чем обычно, и подчеркивал голубизну ее глаз. Волосы Нины поседели, как и мои, но она по-прежнему носила их длинными, закрепив бареткой, и это ее не портило; напротив, Нина выглядела шикарно и моложаво, а у меня было ощущение, что мои короткие искусственные локоны блестят от синьки.
   Вряд ли кто бы мог подумать, что я на четыре года моложе Нины. Время обошлось с ней не слишком сурово. К тому же она чаще искала и получала Подпитку.
   Она поставила чашку с блюдцем на столик и вновь беспокойно заходила по комнате. Это было совсем на нее не похоже - проявлять такую нервозность. Остановившись перед застекленным шкафчиком, она обвела взглядом вещицы из серебра и олова - и замерла в изумлении.
   - Господи, Мелани... Пистолет! Разве можно в таком месте хранить старый пистолет?
   - Это - антикварная вещь, - пояснила я. - И очень дорогая. Вообще ты права, глупо держать его тут. Но во всем доме нет больше ни одного шкафчика с замком, а миссис Ходжес часто берет с собой внуков, когда навещает меня...
   - Так он что, заряжен?!
   - Нет, конечно, нет, - солгала я. - Но детям вообще нельзя играть с такими вещами... - Я неловко замолчала. Нина кивнула, но в ее улыбке была изрядная доля снисходительности, которую она даже не пыталась скрыть. Она подошла к южному окну и выглянула в сад.
   Будь она проклята. Нина Дрейтон даже не узнала этого пистолета, и этим о ней все сказано.
   В тот день, когда его убили, Чарлз Эдгар Ларчмонт считался моим кавалером уже ровно пять месяцев и два дня. Об этом не было официально объявлено, но мы должны были пожениться. Эти пять месяцев представили, как в микрокосмосе, всю ту эпоху - наивную, игривую, подчиненную строгим правилам настолько, что она казалась манерной. И еще романтичной. Романтичной в первую очередь, и в самом худшем смысле этого слова - подчиненной слащавым либо глупым идеалам, к которым могли стремиться только подростки. Мы были как дети, играющие с заряженным оружием.
   У Нины - тогда она была Нина Хокинс - тоже был кавалер, высокий неуклюжий англичанин, исполненный самых благих намерений. Звали его Роджер Харрисон. Мистер Харрисон познакомился с Ниной в Лондоне за год до того, в самом начале поездки Хокинсов по Европе. Этот долговязый англичанин объявил всем, что он сражен - еще одна нелепость той ребяческой эпохи, - и стал ездить за Ниной из одной европейской столицы в другую, пока ее отец, скромный торговец галантереей, вечно готовый дать отпор всему свету из-за своего сомнительного положения в обществе, довольно сурово не отчитал его. Тогда Харрисон вернулся в Лондон (чтобы привести в порядок дела, как он сказал), а через несколько месяцев объявился в Нью-Йорке, как раз в тот момент, когда Нину собрались отправить к тетушке в Чарлстон, чтобы положить конец другому ее любовному приключению. Но это не могло остановить неуклюжего англичанина, и он отправился за ней на юг, строго соблюдая при этом все правила протокола и этикета тех дней.
   У нас была превеселая компания. На следующий день после того, как я познакомилась с Ниной на июньском балу у кузины Целии, мы наняли лодку и отправились вчетвером вверх по реке Купер к острову Даниэл на пикник. Роджер Харрисон обо всем судил серьезно и даже немного напыщенно и потому был отличной мишенью для Чарлза с его совершенно непочтительным чувством юмора. Роджер, похоже, совсем не обижался на добродушное подтрунивание; во всяком случае, он всегда присоединялся к общему смеху со своим непривычно британским “хо-хо-хо”.
   Нина была без ума от всего этого. Оба джентльмена осыпали ее знаками внимания; правда, Чарлз всегда подчеркивал, что его сердце отдано мне, но все понимали: Нина Хокинс - одна из тех девушек, которые неизменно становятся центром притяжения мужской галантности и внимания в любой компании. Общество Чарлстона тоже вполне оценило шарм нашей четверки. В течение двух месяцев того, теперь уже такого далекого, лета ни одна вечеринка и ни один пикник не могли считаться удавшимися, если не приглашали нас, четверых шалунов, и если мы не соглашались участвовать в этом. Наше первенство в светской жизни было столь заметным и мы получали от него столько удовольствия, что кузина Целия и кузина Лорейн уговорили своих родителей отправиться в ежегодную августовскую поездку в штат Мэн на две недели раньше.
   Не могу припомнить, когда у меня с Ниной возникла эта идея насчет дуэли. Возможно, в одну из тех долгих жарких ночей, когда одна из нас забиралась в постель к другой и мы шептались и хихикали, задыхаясь от приглушенного смеха, едва послышится шорох накрахмаленной ливреи, выдававшей присутствие какой-нибудь горничной-негритянки, копошащейся в темных холлах. Во всяком случае, идея эта естественно возникла из романтических притязаний того времени. Эта картинка - Чарлз и Роджер дерутся на дуэли из-за какого-то абстрактного пункта в кодексе чести, касающегося нас, - наполняла нас прямо-таки физическим возбуждением; теперь я понимаю, что это была своего рода половая щекотка.
   Все это выглядело бы совершенно безобидным, если бы не наша Способность. Мы так успешно манипулировали поведением мужчин (а общество того времени и ожидало от нас такого поведения, и одобряло его), что ни я, ни Нина не подозревали о существовании чего-то необычного в нашей способности переводить свои капризы в действия других людей. Парапсихологии тогда не существовало; или, точнее говоря, она сводилась к стукам и столоверчению во время игр в гостиных. Как бы то ни было, мы несколько недель забавлялись, предаваясь фантазиям и шепотом их обсуждая, а потом кто-то из нас, или мы обе, воспользовались нашей Способностью, чтобы претворить фантазию в реальность.
   В некотором смысле то была наша первая Под-литка.
   Я уже не помню, что послужило предлогом для дуэли, - возможно, преднамеренное недоразумение, связанное с какой-то шуткой Чарлза. Не помню, кого Чарлз и Роджер уговорили быть секундантами во время той противозаконной прогулки. Я помню только обиженное и недоуменное выражение на лице Роджера Харрисона. Оно было просто карикатурой на тяжеловесную ограниченность и недоумение человека, попавшего в безвыходную ситуацию, созданную вовсе не им самим. Помню, как поминутно менялось настроение Чарлза - веселье и шутки внезапно переходили в депрессию и мрачный гнев; помню слезы и поцелуи в ночь накануне дуэли.
   То утро было прекрасным. С реки поднимался туман, смягчивший жаркие лучи восходящего солнца. Мы направлялись к месту дуэли. Помню, как Нина порывисто потянулась ко мне и пожала мою руку - это движение отдалось во мне электрическим шоком.
   Большая же часть происшедшего в то утро - провал, белое пятно. Возможно, из-за напряжения того первого, неосознанною случая Подпитки я буквально потеряла сознание; меня захлестнули волны страха, возбуждения, гордости... Я поняла, что все это происходит наяву, и в то же время ощущала, как сапоги шуршат по траве. Кто-то громко считал шаги. Смутно помню, как тяжел был пистолет в чьей-то руке... Наверно, то была рука Чарлза, но теперь я этого уже никогда не узнаю в точности... Помню миг холодной ярости, затем выстрел прервал нашу внутреннюю связь, а острый запах пороха привел меня в чувство.
   Убит был Чарлз. Никогда не изгладится из моей памяти вид невероятного количества крови, вылившейся из маленькой круглой дырочки в его груди. Когда я подбежала к нему, его белая рубашка уже была алой. В наших фантазиях не было никакой крови. Там не было и этой картины: голова Чарлза запрокинута назад, на окровавленную грудь изо рта потекла слюна, а глаза закатились так, что видны только белки, как два яйца в черепе. Роджер Харрисон рыдал на этом поле погибшей невинности, когда Чарлз сделал последний судорожный вздох.
   Что случилось в последующие несколько смятенных часов, я не помню. Только на следующее утро я открыла свою матерчатую сумку и нашла там среди своих вещей пистолет Чарлза. Зачем мне понадобилось его сохранить? Если я хотела взять что-то на память о своем погибшем возлюбленном, зачем было брать этот кусок металла? Зачем было вынимать из его мертвой руки символ нашего безрассудного греха?
   ...Нина даже не узнала этого пистолета. И этим о ней все сказано.
   ***
   - Прибыл Вилли.
   О приезде нашего друга объявил не мистер Торн, а “дуэнья” Нины, эта омерзительная мисс Баррет Крамер. По виду она была унисексуальна: коротко подстриженные черные волосы, мощные плечи и пустой агрессивный взгляд, который ассоциируется у меня с лесбиянками и уголовницами. По моему мнению, ей было лет тридцать пять.
   - Спасибо, милочка, - сказала Нина. Я вышла поприветствовать Вилли, но мистер Торн уже впустил его, и мы встретились в холле.
   - Мелани! Ты выглядишь просто великолепно! С каждой нашей встречей ты кажешься все моложе. Нина! - Когда он повернулся к Нине, голос его заметно изменился. Мужчины по-прежнему испытывали легкое потрясение, когда видели Нину после долгой разлуки. Далее пошли объятья и поцелуи. Сам же Вилли выглядел еще более ужасно, чем когда-либо. Спортивный пиджак на нем был от прекрасного портного, а ворот свитера успешно скрывал морщинистую кожу шеи с безобразными пятнами, но когда он сдернул с головы веселенькое кепи автомобилиста, длинные пряди седых волос, которые он зачесал вперед, чтобы скрыть разрастающуюся плешь, рассыпались, и картина стала неприглядной. Лицо Вилли раскраснелось от возбуждения, но на носу и щеках предательски проступали красные капилляры, выдавая чрезмерное пристрастие к алкоголю и наркотикам.
   - Милые леди, вы, кажется, уже знакомы с моими компаньонами - Томом Рэйнольдсом и Енсеном Лу-гаром? - Двое мужчин подошли ближе, и теперь в моем узком холле собралась, казалось, целая толпа. Мистер Рэйнольдс оказался худым блондином; он улыбался, обнажая зубы с прекрасными коронками. Мистер Лугар - огромного роста негр; его массивные плечи нависали над всеми нами, а на грубом лице застыло угрюмое, обиженное выражение. Я была абсолютно уверена, что ни я, ни Нина никогда прежде не видали этих приспешников Вилли.
   - Что ж, пройдемте в гостиную? - предложила я. Толпясь и суетясь, мы поднялись наверх и, в конце концов, втроем уселись в тяжелые мягкие кресла вокруг чайного столика георгианской эпохи, доставшегося мне от дедушки. - Принесите нам еще чаю, мистер Торн. - Мисс Крамер поняла намек и удалилась, но пешки Вилли по-прежнему неуверенно топтались у двери, переминаясь с ноги на ногу и поглядывая на выставленный хрусталь, как будто от одного их присутствия что-нибудь могло разбиться. Я бы не удивилась, если бы это действительно случилось.
   - Енсен! - Вилли щелкнул пальцами. Негр немного постоял в нерешительности, затем подал дорогой кожаный кейс. Вилли положил его на столик и открыл застежки своими короткими, толстыми пальцами. - Ступайте отсюда. Слуга мисс Фуллер даст вам чего-нибудь выпить.
   Когда они вышли, он покачал головой и улыбнулся Нине.
   - Извини меня, дорогая.
   Нина тронула Вилли за рукав и наклонилась с таким видом, словно предвкушала что-то.
   - Мелани не позволила мне начать Игру без тебя. Это так ужасно с моей стороны, что я хотела сделать это, правда, Вилли, дорогой?
   Вилли нахмурился. Пятьдесят лет прошло, а он все еще дергался, когда его называли Вилли. В Лос-Анджелесе он был Большой Билл Борден. А когда возвращался в свою родную Германию (не очень часто, из-за связанных с этим опасностей), то снова становился Вильгельмом фон Борхертом, владельцем мрачного замка, леса и охотничьего выезда. Нина назвала его Вилли в их самую первую встречу в Вене в 1925 году, и он так и остался для нее Вилли.
   - Начинай, Вилли, - сказала Нина. - Ты первый.
   Я еще хорошо помню, как раньше, встречаясь после долгой разлуки, мы по несколько дней проводили за разговорами, обсуждая все, что случилось с нами. Теперь у нас не было времени даже на такие салонные разговоры.
   Оскалив в улыбке зубы, Вилли вытащил из кейса газетные вырезки, записные книжки и стопку кассет. Он едва успел разложить свои материалы на столике, как вошел мистер Торн и принес чай, а также альбом Нины из оранжереи. Вилли резкими движениями расчистил на столе немного места.