Деревья тесла «уснут» через три месяца. Сто двадцать местных суток. Каждые сутки – двадцать шесть часов. Вечность…
   Боже милостивый, почему это выпало на мою долю? И почему меня пощадили прошлой ночью? Меня ведь все равно убьют, этой ли ночью или следующей…
   Я лежу в темной расщелине, прислушиваюсь к завываниям ночного ветра в Разломе, таким жутким сейчас, и молюсь. Все небо усеяно кроваво-красными искрами метеоров.
   Слова мои падают в пустоту…

 
   День 95-й
   Ужас прошлой недели словно отошел на второй план. Даже страх ослабевает и становится чем-то обычным, когда спадает напряжение.
   С помощью мачете я срубил несколько небольших деревьев и соорудил себе хижину. Крышу и фасад я затянул гамма-плащами, а щели между бревнами замазал илом. Роль задней стенки выполняет огромный валун. Я разобрал ящики со снаряжением и кое-что вынул. Впрочем, едва ли мне придется использовать эти вещи.
   Я начал заготавливать пищу впрок, ибо мой запас концентратов тает на глазах. В соответствии с идиотским графиком, составленным в свое время на Пасеме, я должен уже несколько недель жить среди бикура, выменивая продовольствие на всякую мелочь. Впрочем, какая разница? Кроме легко разваривающихся корней челмы, в мой рацион входит с полдюжины разных видов ягод и крупных плодов, которые я здесь нашел и которые, если верить комлогу, являются съедобными. Ошибся пока я всего лишь раз, но всерьез: всю ночь мне пришлось просидеть на корточках у края оврага.
   Я без устали меряю шагами свой клочок земли – как те пелопы, которых на Армагасте держат в клетках и которых так высоко ценят тамошние князьки. Огненные леса в полном порядке и до них рукой подать: на юге – километр, на западе – четыре. По утрам, словно соперничая с туманом, небо застилают клубы дыма. Лишь участки, почти сплошь заросшие бестосом, скалистая вершина плато да похожие на черепах крутые горные хребты, высящиеся на северо-востоке, сдерживают натиск деревьев тесла.
   К северу плато расширяется, и ближе к Разлому заросли становятся гуще. Они тянутся километров на пятнадцать, дальше путь преграждает овраг. Он втрое мельче и вдвое уже, чем сам Разлом. Вчера я достиг самой северной точки и с тяжелым чувством заглянул через зияющую пропасть на ту сторону. Надо будет как-нибудь попробовать обойти ее с востока, поискать место для переправы. Но, судя по зарослям феникса на той стороне и завесе дыма вдоль северо-восточного горизонта, там скорее всего такие же каньоны, заросшие челмой, и огненные леса. Они видны и на снятой с орбиты карте, которую я ношу с собой.
   Сегодня вечером, когда ветер заиграл реквием на своих эоловых арфах, я навестил могилу Тука. Я преклонил колени и попытался молиться, но ничего не получилось.
   У меня ничего не получилось, Эдуард. Я пуст, как те поддельные саркофаги, которые мы с тобой десятками выкапывали в безжизненных песках возле Тарум-Бель-Вади.
   Дзен-гностики сказали бы, что эта пустота – добрый знак; она предвещает выход на новый уровень сознания, интуиции и опыта.
   Merde.
   Я пуст, и моя пустота… не более чем пустота.

 
   День 96-й
   Я нашел бикура. Или, вернее, они нашли меня. Я запишу, что успею, пока они не пришли меня «будить» (для них я сейчас «сплю»).
   Сегодня я уточнял свою карту километрах в четырех к северу от лагеря, как вдруг от полуденной жары туман стал рассеиваться, и на своей, ближайшей, стороне Разлома я заметил ряд террас, которых раньше увидеть не мог. С помощью электронного бинокля я осмотрел их. Террасы представляли собою подобие покрытых дерном лестниц – одни изгибались спиралью, другие уступами поднимались вверх. Внезапно я осознал, что вижу жилища, построенные человеком: около дюжины примитивных лачуг, сооруженных из вязанок челмы, камней и дерна. Да, то бесспорно были творения человеческих рук.
   Я стоял в нерешительности и, не отрывая бинокля от глаз, прикидывал, что лучше: сразу спуститься на террасы и встретиться лицом к лицу с их обитателями или вернуться пока в лагерь, как вдруг по спине у меня пополз холодок, который всегда безошибочно подсказывает человеку, что он уже не один. Опустив бинокль, я медленно обернулся. Это были бикура – по меньшей мере человек тридцать. Они стояли полукругом, отрезав меня от леса.
   Не знаю, что я ожидал увидеть, быть может, голых дикарей со свирепыми лицами и в ожерельях из зубов. А возможно, я был уже наполовину готов встретить тех заросших волосами отшельников, которых видят иногда путешественники в Моисеевых горах на Хевроне. Как бы там ни было, настоящие бикура не соответствовали ни одному из этих стереотипов.
   Люди, которые столь неслышно приблизились ко мне, были невысоки ростом (самый высокий – мне по плечи) и облачены в груботканые темные одежды, скрывавшие все тело от шеи до пят. Казалось, они не шли, а скользили по неровной земле, подобно призракам. Издали они напомнили мне процессию иезуитов в Новом Ватикане – только очень малорослых.
   Я чуть не рассмеялся, но вовремя сообразил, что такая реакция может быть воспринята как проявление страха. Впрочем, бикура не проявляли никаких признаков агрессивности. У них не было оружия, их маленькие руки были пусты. Такими же пустыми были их лица.
   Эти лица трудно описать в двух словах. Они лысые. Все до одного. Сплошное облысение, полное отсутствие растительности на лицах и свободное платье, ниспадающее до земли, делали мужчин и женщин практически неотличимыми. Передо мной стояло не менее пятьдесяти человек – все примерно одного возраста, где-то между сорока и пятьюдесятью. Лица без единой морщинки, чуть желтоватые (подозреваю, причина в том, что они употребляют в пищу челму и другие местные растения, содержащие минеральные красители).
   Глядя на бикура, испытываешь искушение сравнить их круглые лица с ликами ангелов, но при более внимательном рассмотрении впечатление святости пропадает и заменяется другим – безмятежного идиотизма. Как священник я провел много лет в отсталых мирах и сразу узнал это древнее генетическое нарушение, называемое по-разному: синдром Дауна, монголизм, врожденное слабоумие. Так они и стояли передо мной эти пятьдесят малорослых человечков в темных одеждах – молчаливая, улыбающаяся толпа лысых, умственно отсталых детей.
   Пришлось напомнить себе, что эти «улыбающиеся дети» перерезали горло спящему Туку и бросили его умирать, как свинью на бойне.
   Ближайший ко мне бикура выступил вперед и, остановившись в пяти шагах от меня, сказал что-то монотонным негромким голосом.
   – Подождите минутку, – ответил я, достал свой комлог и переключил его в режим перевода.
   – Бейтет ота менна лот кресфем кет? – спросил невысокий человек, стоявший передо мной.
   Я надел наушники как раз вовремя, чтобы услышать перевод комлога. Никакой задержки. Очевидно, они говорили на искаженном староанглийском, следы которого до сих пор сохранились в жаргоне здешних плантаций. «Ты человек, который принадлежит крестоформу (крестообразной форме)», – перевел комлог (для последнего существительного он дал два варианта).
   – Да, – ответил я, не сомневаясь, что это были те самые люди, которые ощупывали меня ночью, когда я проспал убийство Тука. А значит, те самые, что его убили.
   Я ждал. Охотничий мазер лежал в ранце, а ранец – около небольшой челмы шагах в десяти отсюда. Между мной и ранцем стояло с полдюжины бикура. Но в тот момент я понял, что это не имеет никакого значения. Я не смогу применить оружие против человеческого существа, даже если это человеческое существо убило моего проводника и, вполне вероятно, в любую минуту готово убить меня самого. Я закрыл глаза и мысленно произнес покаянную молитву. Снова открыв глаза, я обнаружил, что толпа стала чуть больше. Всякое движение прекратилось; похоже, кворум был налицо и решение принято.
   – Да, – повторил я среди всеобщего молчания. – Я тот, кто носит крест. – Я слышал, как динамик комлога произнес последнее слово – «кресфем».
   Бикура в унисон закивали головами, а затем – словно они прошли долгую практику в качестве алтарных служек – все разом опустились на одно колено. Мягко зашуршали одежды.
   Я открыл рот – и обнаружил, что мне нечего сказать. Тогда я закрыл рот.
   Бикура встали. Ветерок шевелил хрупкие стебли и листья челмы, и в сухом шелесте слышался конец лета. Ближайший ко мне бикура подошел еще ближе, схватил меня за руку холодными, сильными пальцами и негромко произнес фразу, которую мой комлог перевел так: «Пойдем. Время возвращаться в дома и спать».
   Была середина дня. Не ошибся ли комлог? Правильно ли он перевел слово «спать»? Может, это какая-то идиома или метафора слова «умирать»? Однако я согласно кивнул и последовал за ними в деревню на краю Разлома.
   Теперь я сижу в хижине и жду. Что-то шуршит. Видимо, не я один сейчас бодрствую. Я сижу и жду.

 
   День 97-й
   Бикура называют себя «Трижды Двадцать и Десять».
   Последние двадцать шесть часов я провел, беседуя с ними и наблюдая.
   Во время их послеполуденного двухчасового «сна» я делал заметки. Надо как можно больше записать, прежде чем мне перережут горло.
   Впрочем, я начинаю думать, что они оставят меня в покое.
   Я разговаривал с ними вчера после «сна». Иногда они просто не отвечают на вопросы. А если и отвечают, то невнятно и невпопад, будто дети с заторможенной реакцией. После первой встречи, когда меня пригласили в деревню, никто не задал мне ни единого вопроса, не высказал на мой счет ни единого замечания.
   Я расспрашивал их ненавязчиво и осторожно, с выдержкой опытного этнолога. Желая удостовериться, что комлог ничего не путает, я задавал самые простые вопросы, ответы на которые легко проверить. Комлог работал нормально. Но их ответы не дали мне ровным счетом ничего. Я провел среди этих людей больше двадцати часов, но, как и прежде, оставался в полном неведении.
   Наконец, устав и телом, и душой, я отбросил деликатность и обратился к своим собеседникам с прямым вопросом:
   – Моего спутника убили вы?
   Все трое не поднимали глаз от примитивного ткацкого станка, на котором работали. Наконец один из них – я мысленно называю его Альфа, ибо он первый подошел ко мне тогда в лесу – ответил:
   – Да, мы перерезали горло твоему спутнику острым камнем и держали его и не давали ему шуметь, пока он боролся. Он умер настоящей смертью.
   – Почему? – спросил я мгновение спустя. Мой голос был сух, как кукурузная шелуха.
   – Почему он умер настоящей смертью? – переспросил меня Альфа, по-прежнему не поднимая глаз. – Потому что у него вытекла вся кровь и он перестал дышать.
   – Нет, – сказал я. – Почему вы убили его?
   Альфа ничего не ответил, но Бетти (я подозреваю, что это – женщина и подруга Альфы) подняла глаза от ткацкого станка и просто ответила:
   – Чтобы заставить его умереть.
   – Но зачем?
   Ответы неизменно повторялись и ни на йоту не приближали меня к истине. После долгих расспросов я установил, что они убили Тука, чтобы заставить его умереть, и что он умер, потому что его убили.
   – Какая разница между смертью и настоящей смертью? – спросил я, не доверяя в этом вопросе комлогу, да и самому себе тоже.
   Третий бикура, Дел, проворчал в ответ невнятную фразу, которую комлог перевел так: «Твой спутник умер настоящей смертью. Ты – нет».
   Наконец я потерял терпение и взорвался:
   – Что – нет? Почему вы не убили меня?
   Все трое прекратили свою бездумную работу и посмотрели на меня.
   – Ты не можешь быть убитым, потому что ты не можешь умереть, – сказал Альфа. – Ты не можешь умереть, потому что ты принадлежишь крестоформу и следуешь кресту.
   Я не имел ни малейшего представления, почему чертова машина переводит слово «крест» как «крест», а секунду спустя – как «крестоформ». «Потому что ты принадлежишь крестоформу».
   По коже пробежал холодок, и я с трудом подавил желание расхохотаться. Это же избитое клише старых приключенческих голофильмов: затерянное племя поклоняется «богу», который неведомо как попал в их деревню, пока в один прекрасный день этот бедняга не умудряется порезаться во время бритья (или за каким-то другим занятием), после чего туземцы, удостоверившись, что их гость – не более чем простой смертный, приносят бывшее божество в жертву.
   Все это было бы смешно, но бескровное лицо Тука и зияющая рана у него на горле до сих пор стоят у меня перед глазами.
   Их отношение к кресту позволяло предположить, что я встретил уцелевших потомков какой-то христианской колонии (католиков?). Правда, комлог упорно настаивает на том, что семьдесят колонистов с челнока, разбившегося на этом плато четыреста лет назад, были неокервинскими марксистами, а те, по идее, проявляли полнейшее равнодушие, если не прямую враждебность, к старым религиям.
   Я подумывал о том, чтобы оставить эту тему, ибо дальнейшие расспросы становились просто опасными, но дурацкое любопытство не давало мне покоя.
   – Вы почитаете Иисуса? – спросил я.
   Их равнодушные взгляды были красноречивее любого ответа.
   – Вы молитесь Христу? – допытывался я снова и снова. – Иисусу Христу? Вы христиане? Католики?
   Никакой реакции.
   – Вы католики? Иисус? Мария? Святой Петр? Павел? Святой Тейяр?
   Комлог издавал какие-то звуки, не имевшие для них, видимо, никакого смысла.
   – Вы следуете кресту? – спросил я, в надежде наладить хотя бы видимость взаимопонимания.
   Все трое посмотрели на меня.
   – Мы принадлежим крестоформу, – сказал Альфа.
   Я кивнул, хотя ничего не понял.
   Перед самым заходом солнца я ненадолго заснул, а когда проснулся, услышал органную музыку вечерних ветров Разлома. Здесь, на террасе, она звучала еще громче. Казалось, даже хижины присоединялись к хору, когда порывистый ветер, задувавший снизу, свистел и завывал, проносясь через щели в каменных стенах и дымоходы.
   Что-то было не так. Мне понадобилась целая минута, чтобы осознать: деревня покинута. Все хижины были пусты. Я сидел на холодном камне и гадал: не мое ли присутствие подтолкнуло их к бегству. Музыка ветра закончилась, начали свое ежевечернее представление метеоры. Я любовался им сквозь разрывы в низких облаках, как вдруг услышал за спиной какой-то звук. Обернувшись, я обнаружил, что все Трижды Двадцать и Десять стоят позади меня.
   Не произнося ни слова, они прошли мимо и разбрелись по хижинам. Огней они не зажигали. Я представил, как они сидят там, в своих хижинах, глядя прямо перед собой.
   Прежде чем вернуться к себе, я некоторое время побродил по деревне. Подойдя к краю поросшего травой уступа, я остановился у самого обрыва. Со скалы прямо в пропасть свешивалось некое подобие лестницы, сплетенной из лиан и корней. Лестница обрывалась через несколько метров и висела над пустотой. Внизу, на глубине двух километров, текла река. Лиану такой длины найти невозможно.
   Но бикура пришли именно оттуда.
   Полная бессмыслица. Я покачал головой и вернулся.
   Сижу в хижине, пишу при свете дисплея комлога. Я пытаюсь продумать меры предосторожности. Хотелось бы встретить рассвет живым.
   Но в голову ничего не приходит.

 
   День 103-й
   Чем больше я узнаю, тем меньше понимаю. Я перетащил в деревню почти все свое оборудование и снаряжение и сложил в хижине, которую они освободили специально для меня.
   Я фотографировал, записывал видео– и аудиочипы. У меня теперь есть полная голограмма деревни и всех ее обитателей. Но им, похоже, все безразлично. Я проецирую их изображения, а они проходят через них, не проявляя никакого интереса. Я воспроизвожу их речь, а они улыбаются и разбредаются по хижинам, сидят там часами, ничего не делают и молчат. Я предлагаю им безделушки, предназначенные для обмена, а они берут их без единого слова, пробуют на зуб и затем, убедившись, что они несъедобны, бросают на землю. Трава усеяна пластмассовыми бусами, зеркальцами, лоскутками цветной материи и дешевыми фломастерами.
   Я развернул полную медицинскую лабораторию, но без толку; Трижды Двадцать и Десять не дают мне осмотреть их. Они не позволили даже взять кровь на анализ, хотя я не раз показывал им, что это совершенно безболезненно. Они не дают мне обследовать их с помощью диагностического оборудования. Короче говоря, не желают иметь со мной никаких дел. Они не спорят. Они не объясняют. Они просто отворачиваются и уходят. Уходят к своему безделью.
   Я провел среди них неделю, но все еще не научился отличать мужчин от женщин. Их лица напоминают мне картинки-головоломки, которые меняют форму, когда на них смотришь. Иногда лицо Бетти выглядит бесспорно женским, а десять секунд спустя – совершенно бесполым, и я уже мысленно зову ее (его?) не Бетти, а Бет. С их голосами происходят такие же перемены. Негромкие, хорошо модулированные и столь же бесполые… они напоминают мне голоса устаревших домашних компьютеров, которые до сих пор встречаются на отсталых планетах.
   Я ловлю себя на том, что хочу увидеть обнаженного бикура. Признаться в этом нелегко, особенно если ты – иезуит сорока восьми стандартных лет от роду. К тому же это непростая задача, даже для такого опытного «подглядывателя», как я. Табу на обнаженное тело соблюдается неукоснительно. Они не снимают свои длинные одежды даже во время двухчасового полуденного сна. Мочатся и испражняются они за пределами деревни, но подозреваю, что и тогда они не снимают своих балахонов. Похоже, они никогда не моются. Казалось бы, это повлечет за собой некоторые проблемы (попросту говоря, от них начнет пованивать), но у этих дикарей нет никакого запаха, за исключением легкого, сладковатого запаха челмы.
   – Ты когда-нибудь раздеваешься? – спросил я как-то Альфу (вопрос был неделикатен, но любопытство пересилило).
   – Нет, – ответил Ал и отправился куда-то сидеть в полном облачении и ничего не делать.
   У них нет имен. Сначала это показалось мне невероятным, но теперь я уверен.
   – Мы все, что было и что будет, – сказал самый маленький бикура, которого я считаю женщиной и мысленно называю Эппи. – Мы Трижды Двадцать и Десять.
   Я порылся в архиве комлога и получил подтверждение тому, в чем в общем-то не сомневался: среди шестнадцати тысяч известных человеческих сообществ нет ни одного, где бы полностью отсутствовали личные имена. Даже в ульях Лузуса индивидуумы откликаются на категорию их класса, за которой следует простой код.
   Я сообщаю им свое имя, а они тупо смотрят на меня. «Отец Поль Дюре, Отец Поль Дюре», – твердит переводное устройство комлога, но они даже не пытаются повторить.
   Каждый день перед закатом они все вместе куда-то исчезают, а в полдень два часа спят. Помимо этого они почти ничего не делают совместно. Даже в том, как они размещаются по жилищам, нет никакой системы. Сегодня Ал спит в одном доме с Бетти, завтра с Гамом, на третий день – с Зельдой или Петом. Никакого порядка или расписания, видимо, не существует. Раз в три дня все семьдесят отправляются в лес за съестными припасами и приносят ягоды, коренья и кору челмы, плоды и вообще все, что годится в пищу. Я был уверен, что они вегетарианцы, пока не увидел Дела с маленькой тушкой древопримата. Должно быть, детеныш свалился с высокого дерева. Очевидно, Трижды Двадцать и Десять не испытывают отвращения к мясу как таковому, они просто слишком глупы и ленивы, чтобы охотиться.
   Когда бикура испытывают жажду, они ходят к ручью, который каскадами спадает в Разлом метрах в трехстах от деревни. Хотя это довольно неудобно, у них нет ни бурдюков, ни горшков, ни кувшинов. Я держу свои запасы воды в десятигаллоновых пластмассовых контейнерах, но обитатели деревни не обращают на это внимания. При всем моем уважении к этим людям я не исключаю, что за несколько поколений они так и не додумались, что воду можно держать под рукой.
   – Кто построил дома? – спрашиваю я (у них нет слова для обозначения деревни).
   – Трижды Двадцать и Десять, – отвечает Виль. Я отличаю его от других по сломанному пальцу, который неправильно сросся. У каждого из них есть по меньшей мере одна такая отличительная черта, хотя иногда мне кажется, что проще отличать друг от друга ворон, чем этих людей.
   – Когда они построили их? – продолжаю я, хотя мне давно следовало бы уяснить, что на все вопросы, которые начинаются со слова «когда», ответа не последует.
   Не последовало его и сейчас.
   Каждый вечер они спускаются в Разлом. Спускаются вниз по лианам. На третий вечер я попытался понаблюдать за этим исходом, но у самого обрыва меня остановили шестеро бикура и, действуя не грубо, но настойчиво, отвели назад в хижину. Это было первое активное действие бикура, которое мне довелось увидеть, и первое, содержащее намек на агрессивность. Опасаясь выходить, я еще некоторое время просидел в хижине.
   На следующий вечер, когда они уходили, я спокойно направился к себе домой и даже не выглядывал наружу. Однако я заранее установил у края обрыва треногу с имидж-камерой. Таймер сработал идеально. Голопленка запечатлела, как бикура хватаются за лианы и ловко – точно маленькие древоприматы, обитающие в челмовых лесах, – спускаются вниз. Затем они исчезли под скальным карнизом.
   – Что вы делаете по вечерам, когда спускаетесь вниз со скалы? – спросил я Ала на следующий день.
   Туземец посмотрел на меня с ангельской улыбкой, от которой меня уже тошнит.
   – Ты принадлежишь крестоформу, – сказал он так, словно это был ответ на все вопросы.
   – Вы молитесь, когда спускаетесь со скалы? – спросил я.
   Никакого ответа.
   Я подумал минуту.
   – Я тоже следую кресту, – сказал я, зная, что это будет переведено как «принадлежу крестоформу». (Я уже мог обходиться без переводного устройства, но эта беседа была чрезвычайно важна, и я постарался исключить всякую случайность.) – Значит ли это, что я должен присоединиться к вам, когда вы спускаетесь со скалы?
   На какую-то секунду мне показалось, что Ал думает. На лбу у него появились морщинки. Я осознал, что впервые вижу, как один из Трижды Двадцати и Десяти нахмурился. Затем он сказал:
   – Ты не можешь. Ты принадлежишь крестоформу, но ты не из Трижды Двадцати и Десяти.
   Видимо, чтобы прийти к этому выводу, ему потребовалось напрячь все свои нейроны и синапсы.
   – А что бы вы сделали, если бы я спустился со скалы? – спросил я, не ожидая ответа. Гипотетические вопросы почти всегда оставались без ответа, как, впрочем, и многие другие.
   На этот раз он ответил. На непотревоженном лице снова сияла ангельская улыбка, когда Альфа негромко произнес:
   – Если ты попытаешься спуститься со скалы, мы положим тебя на траву, возьмем острые камни, перережем тебе горло и будем ждать, пока вытечет вся твоя кровь и твое сердце перестанет биться.
   Я ничего не сказал. Интересно, слышит ли он сейчас биение моего сердца? Что ж, по крайней мере мне не нужно теперь беспокоиться, что меня принимают за Бога.
   Молчание затянулось. Наконец Ал добавил еще одну фразу, о которой я размышляю до сих пор.
   – А если ты сделаешь это снова, – сказал он, – мы снова убьем тебя.
   Некоторое время мы молча смотрели друг на друга, причем каждый из нас, без сомнения, был уверен, что его собеседник – полный идиот.

 
   День 104-й
   Чем больше я узнаю, тем больше все запутывается.
   С первого дня жизни в деревне меня смущало отсутствие детей. Я нахожу немало упоминаний об этом в своих ежедневных отчетах, которые наговариваю на комлог, но в тех чисто личных и весьма сумбурных записях, что именуются дневником, на сей счет ничего нет. Видимо, подсознательно я боюсь этой темы.
   На мои частые (и, надо сказать, довольно неуклюжие) попытки проникнуть в эту тайну Трижды Двадцать и Десять реагировали в своей обычной манере. Они блаженно улыбались и несли в ответ такую околесицу, рядом с которой бормотание последнего деревенского дурачка в Сети показалось бы образчиком мудрости и красноречия. Чаще же не отвечали вовсе.
   Однажды я остановился перед бикура, которого про себя звал Делом, и стал ждать. Когда наконец он соизволил заметить мое присутствие, я спросил:
   – Почему у вас нет детей?
   – Мы Трижды Двадцать и Десять, – сказал он негромко.
   – Где ваши дети?
   Никакого ответа. И никаких попыток увильнуть от ответа. Лишь пустой взгляд.
   Я перевел дыхание.
   – Кто из вас самый молодой?
   Дел, казалось, задумался, пытаясь разрешить эту проблему. Он явно был в тупике. Быть может, подумал я, бикура полностью потеряли ощущение времени, и подобный вопрос для них вообще не имеет смысла. Однако, помолчав с минуту, Дел указал на Ала (тот, усевшись на солнцепеке, работал на ткацком станке) и сказал:
   – Это последний из возвратившихся.
   – Из возвратившихся? – спросил я. – Но откуда он возвратился?
   Дел посмотрел на меня ничего не выражающим взглядом, в котором не было раздражения.
   – Ты принадлежишь крестоформу, – сказал он. – Ты должен знать путь креста.
   Я понимающе кивнул. К тому времени я уже достаточно изучил их и знал, что дальше разговор пойдет по порочному кругу. За какую же ниточку ухватиться, чтобы распутать этот клубок?
   – Значит, Ал, – и я указал на него, – последний из родившихся. Из вернувшихся. Но другие… вернутся?
   Я не был уверен, что сам понял свой вопрос. Как можно спрашивать о рождении, когда твой собеседник не знает слова «ребенок» и не имеет понятия о времени? Но сейчас, похоже, Дел меня понял. Он кивнул.
   Ободренный, я спросил: