— Ну и дела как сажа бела! — меж тем уже заканчивал Карл-баас. — А нас счастье не минь, а Педро аминь, а прочие сгинь! Дзинь!
   Толпа захлопала и засвистела, на сцену балаганчика дождём посыпались монетки. Пара-тройка мальчишек из местных бросились было подбирать, что упало поближе, но Фриц был тут как тут — отогнал одних, показал кулак другим и принялся за дело.
   «Еще! — закричали в толпе, — Ещё давай! Ещё!» Пришлось повторить ещё два раза. Кукольник на ходу импровизировал, добавлял в текст соли и стихов, чтоб закрепить успех. Народ в итоге хохотал ещё пуще. Шляпу нагрузили так, что Октавия еле дотащила её обратно.
   — Va bene! — радостно вскричал Карл-баас, когда народ наконец разошёлся и монетки подсчитали. — Вот это совсем другое дело! Надо будет завтра повторить подобное ещё где-нибудь. Ещё два-три таких представления, и можно две недели не работать, Фриц, помоги разобрать балаган. Где тачка? Тачка где?
   Тачку сперли, но теперь даже это не особо расстроило троицу — Один флорин из выручки пришлось потратить на покупку новой тачки, на неё погрузили сундук, трубу и балаганчик, после чего Карл Барба сам повёз её обратно, предоставив Фрицу тащить барабан. Дождь так и не пошёл, и зонтик не понадобился.
   Весь вечер Барба пировал. Он заказал яиц, толчёного гороху, сыру, жареного поросёнка, choesels[47] и большой пирог, потом себе — бутылку красного лувенского, а детям — сладких блинчиков, изюму и rystpap[48], велел подать всё это в комнату наверх и растопить там камин.
   В двенадцать ночи разразилась страшная гроза, молнии сверкали на полнеба, вода потоками катилась по стеклу, по крыше будто камни грохотали. Во всех церквах звонили в колокол, чтобы отвадить молнию. Октавия забилась под кровать, откуда её еле выцарапали и постарались успокоить, прежде чем она успела спрятаться в шкафу. Поддавший кукольник извлёк свой геликон, зачем-то нацепил очки, пробормотал (кому — неясно): «Вот я её сейчас!» — и принялся дудеть, стараясь попадать в такт громовым раскатам. Теперь уже казалось, что корчму трясёт не только снаружи, но и изнутри, никто ничего не понимал, постояльцы повыскакивали из постелей и забегали по коридору.
   А в комнате, где поселился кукольник, горели камин и свечи; мальчик с девочкой, забравшись с головой под одеяло, встречали каждый удар грома восторженными взвизгами, а Карл Барба вторил трубным басом. Время от времени он останавливался перевести дух, делал добрый глоток из бутылки, вытирал платком вспотевший лоб и раз за разом вдохновенно повторял:
   — Это просто праздник какой-то!..
   Он так там и уснул, на сундуках, не сняв трубы и завернувшись в театральный занавес, похожий на волшебника в расшитой звёздами мантии. Фриц и Октавия остались на кровати, а когда гроза ушла, заснули тоже.
   На следующий день встали поздно. Фриц спал плохо, то ли от переедания, то ли от избытка впечатлений. Почему-то всё время снился брат Себастьян, показывающий язык. Уснул он лишь под утро, зато крепчайшим образом. Окна выходили на запад, солнце долго не заглядывало в комнату, а когда заглянуло, это было, в общем, уже ни к чему. Позавтракав остатками вчерашнего пиршества, все трое собрались и двинулись на рынок.
   В этот раз всех кукол решили не брать.
   — Это хорошо, что мы вчера так удачно выступили, — удовлетворённо говорил Карл-баас, толкая тележку и время от времени потирая бока, слегка помятые во сне изгибами трубы. — Теперь по всем кварталам разнесётся слух, si. Может, сегодня ещё больше народу соберётся. Жалко, что нет музыки! Надо будет нанять ещё пару скрипачей и флейтщика, чтоб сделать аккомпанемент. А пока обойдёмся и так.
   — Что будем делать?
   — Будем как вчера. Готовься — будешь собирать палатку.
   Однако «как вчера» не получилось. Во-первых, угол у стены оказался занят — нищие, которым перепало от предыдущего выступления, разнесли весть среди своих, и теперь там обосновалось человек десять в надежде, что им тоже уплатят за аренду места. Во-вторых, бочку облюбовал какой-то молодой оборванный поэт и теперь читал на ней свои стихи. «Крыша над нами — небо; мы не работаем, мы свободны, как птицы…» — донеслась до ушей мальчишки пара строф. Тратиться на них или ругаться Барба счёл излишним, да и пятачок был сыроват после вчерашнего дождя. В итоге все трое отправились искать новую площадку и искали ее целый час. Но когда нашли, уладили все недоразумения с окрестными торговками и установили балаганчик, нагрянула беда.
   Весть о вчерашнем представлении и впрямь, похоже, разошлась по городу. Однако Карл Барба в своих восторгах не учёл одного обстоятельства: известность — штука обоюдоострая и так же хороша, как и опасна. Как только собрался народ и кукольник завёл свой монолог про «падре Педро», край толпы заволновался, расступаясь, и показалась городская стража — шестеро солдат с капитаном. Время было смутное: на севере сражались Альба с Молчаливым, южные окраины, как саранча, опустошали французские банды, в окрестностях центральных городов всерьёз пошаливали гёзы, потому все стражи были с алебардами, в железных шляпах, а командир — ещё и в лёгкой кирасе.
   — Прекратить! — сурово крикнул он. — А ну, прекратить немедля! Что здесь творится?
   По тому, как он выговаривал слова, мгновенно стало ясно, что начальник стражников — испанец. Карл-баас осёкся и опустил марионеточные крестовины; куклы на сцене обмякли. Толпа стала рассасываться по окрестным переулкам. Навстречу ушедшим, однако, спешили другие — посмотреть, чем всё кончится. На площади возникли коловращение и гул. Испанец нахмурился.
   — Нарушение порядка! Клеветать на власть? — хрипло гаркнул он, подходя к балагану. — Ты кто? Где разрешение на действо?
   Карл Барба вылез из-за ширмы.
   — Господин капитан, — примирительно сказал он, снимая шляпу и раскланиваясь. — Я — всего лишь бедный кукольных дел мастер, а в представлении нету ничего крамольного…
   — Ничего крамольного? — Испанец побагровел, — Да я своими ушами слышал, как ты тут поносил мадридское духовенство! Что ещё за история с собаками? Я тебе покажу собак!
   Но я ничего не представлял, синьор капитан, — сказал тот в ответ, — всё разыгрывали куклы. Если хотите, арестуйте кукол.
   В толпе послышались смешки, однако сейчас этот приём сработал против бородатого: начальник стражников, почувствовав, что становится участником уличного представления, совсем рассвирепел.
   — Что? Проклятые менапьенцы! Насмехаться над представителем порядка? Canaille! Эй, — обернулся он, — ребята! Взять его! И этих, — указал он на мальчишку с девочки: — тоже взять!
   Фриц был как во сне. Ему опять показалось, что сбывается его самый страшный кошмар. Страх ворочался в груди, мысли разбегались веером. Если его сейчас арестуют и дознаются — под пыткой или так, — кто он такой, сразу пошлют за ТЕМ священником, и тогда не миновать костра, несмотря на юные года…
   Возможно, кукольнику удалось бы все уладить миром — золото, как известно, открывает все двери, а он как раз увещевал стражников принять «скромный подарок», но тут Фриц окончательно потерял голову, вскрикнул, сорвался с места и бегом метнулся прочь.
   А следом припустила и Октавия.
   Всё смешалось. Толпа загудела и пришла в движение. Корону не любили — это раз, к тому ж испанцу не следовало обзывать кого-то в этом городе «канальщиком», а уж тем паче «шенапьенцем»: такого в Брюгге не прощали — это два. Поняв, что в уговорах нету смысла, бородатый кукольник махнул рукой на балаган, воспользовался суматохой и тоже рванул вдоль набережной за детьми — это, если доводить счёт до красивых чисел, было три. Альгвазилы бросились наперехват: «Расступись! Расступись!» — один споткнулся, и народ раздался в стороны, чтобы никого не ранило упавшей алебардой. Тачку и сундук опрокинули. Последний стражник, пробегая, рубанул актёрский балаган — дощечки треснули, ткань смялась — и помчался вслед за остальными. Погоня превратилась в свалку.
   Мальчишка мчался, не разбирая дороги, ныряя под прилавки и сшибая лотки. Услышал сзади тоненькое: «Фриц! Фриц!» — обернулся, увидал Октавию: чепчик с неё слетел, рыжие кудряшки вились по ветру, башмачки стучали, словно колотушка. Он задержался: «Руку! Давай руку»
   Схватилась, побежали рядом. Сзади — брань и топот. Кое-кто пытался поймать их, но мальчишка, маленький и юркий, как мышонок, всякий раз нырял под руку или уворачивался. Некоторые, наоборот, — нарочно заступали преследователям дорогу, опрокидывали бочки, горшки и корзины. Переполох поднялся невообразимый. Одна торговка передвинула свою тележку с зеленью и зазвала рукой: «Сюда, ребятки!» — и они свернули в переулок. Пробежали его насквозь, выскочили на набережную Прачек и рванули дальше меж корыт, лоханей и развешанного выстиранного, хлопающего на ветру белья. Чья-то рука ухватила мальчишку за рубаху: «Эй, малец! Куда?» — Фриц лягнул его, не глядя, упал и вместе с ним покатился по мостовой. Руку девочки пришлось выпустить. В какой-то миг они снесли рогулину с верёвкой, мокрые простыни рухнули сверху и накрыли обоих. Пока позади чертыхались и ёрзали в поисках выхода, Фриц уже выбрался и огляделся.
   Путь впереди был перекрыт. Одним глазом он видел, как Октавия с визгом отбивается от какой-то грудастой крикливой тётки, у которой они, оказывается, опрокинули корыто, а другим — как сзади, криками и кулаками расчищая себе путь, несётся кукольник. Барба был страшен: без шляпы, волосы — гнездом, глаза наружу, рот на боку; в руках он держал зонт, а бороду запихал за пазуху. Горожане, завидев его, уступали дорогу, а при виде стражников и вовсе бежали по домам. Фриц подскочил к прачке: «Не трогай её!» — укусил за руку. Тётка закричала, девчонка вырвалась, запрыгнула на кое-как сколоченный помост и, путаясь в юбке и теряя башмаки, побежала дальше.
   А сзади дрались уже по-настоящему. Потеряв надежду высмотреть в толпе бородача, Фриц оттолкнул гладильщицу так, что та села в лохань с грязной водой, и вслед за девочкой забрался на прилавок, опасаясь упустить Октавию из виду. На два мгновения закачал руками, балансируя в мыльной луже, и тут произошли ещё два или три события, которые решили дело.
   Стражники подоспели к месту схватки, но в это время мокрый ком измятых простыней стал с бранью подниматься. Когда ж преследователи сбили его пинком, то налетели на лохань, где всё сидела давешняя тётка с толстым задом, обежать какую не было возможности, остановиться — тоже, и алебардисты, чертыхаясь, повалились друг на дружку. Завидев стражу, гладильщица заголосила пуще. Капитан витиевато выругался, огляделся, вспрыгнул на помост… и шаткое сооружение встало на дыбы. В сущности, это были просто две доски, возложенные на грубо сколоченные козлы числом три штуки. Когда на них запрыгнул тяжеленный стражник, крайняя подпорка треснула, и доски уподобились весам, на чашку коих бросили ядро. Фриц, оказавшийся на середине, только и успел увидеть, как Октавия на том конце помоста взмыла в воздух, как циркачка, и с отчаянным девчачьим и-и-и! влетела головой вперёд в огромную лохань, где разводили синьку.
   Все отшатнулись.
   А испанский капитан, не удержавшись, как топор повалился в канал, угодив точнёхонько меж двух vonboot'ов.
   И вмиг пошёл ко дну.
   Всем сразу стало не до погони. Шум поднялся такой, что с окрестных крыш сорвались голуби. Народ гомонил и толкался, люди высовывались из окон, спрашивали друг у дружки, что случилось. По воде плыли пузыри и мыльные разводы. Кто-то прыгнул вслед за капитаном — доставать, два стражника, которые умели плавать, сбросили сапоги и каски и тоже нырнули. С баржи кинули верёвку, и вскоре нахлебавшийся воды испанец, кашляя и задыхаясь, показался на поверхности. Он был без каски, лицо побелело, глаза закатились. Его положили на поребрик и стали откачивать, но Фриц этого уже не видел. Протолкавшись до лохани, где ревела и барахталась девчонка, он попытался вытащить её, но только сам перемазался. Тут рядом, как из-под земли, возник Карл Барба, увидел торчащие из синьки детские ножки в полосатых чулках и переменился в лице.
   — Dio miol!! — вскричал он, бросил зонт, запустил руки в лохань и в одно мгновение вытащил оттуда девочку. С неё текло, кудряшки слиплись, под густыми синими разводами было не различить лица.
   — Как тебя угораздило?!!
   — Не сейчас, господин Карл, не сейчас! — замахал руками Фриц, подпрыгивая на месте. — Бежимте! Бежимте отсюда!
   — Scuzi? А! Да-да, ты прав… — Казалось, кукольник ещё пребывал в ошеломлении. — Следуй за мной!
   — Куда мы идём?
   — В гостиницу!
   Теперь их уже никто не преследовал. Придерживая девочку под мышкой, как котенка, Карл-баас быстрым шагом шёл по самым тёмным переулкам, Фриц едва за ним поспевал. Октавия уже не плакала, только всхлипывала и размазывала слёзы. Идти она всё равно бы не смогла: один её башмак упал в канал, другой остался плавать в злополучной лохани.
   Лишь в гостинице они слегка пришли в себя. По счастью, был тот промежуток времени между обедом и ужином, когда все предпочитают заниматься собственными делами или спать, а не глазеть по сторонам, поэтому их появление прошло незамеченным. Вести девочку в баню кукольник поостерёгся — народ с площади мог их узнать — и потому затребовал бадью и мыло прямо в комнату. Несмотря на бурные протесты, Октавию раздели и долго оттирали мылом и мочалкой.
   Синему платью синька повредить не могла. Пятна на коже тоже обещали вскоре сойти. А вот в остальном…
   — Ой, — невольно сказал Фриц, когда голова девчонки вынырнула из-под полотенца. — Твои волосы…
   — Что? — перепугалась та, схватившись за голову. — Что с моими волосами? Да скажи же!
   — Они голубые!
   Некоторое время царила тишина. Карл Барба отступил на шаг к склонил голову набок.
   — Гм, — сказал он, прочищая горло, и поправил очки, — Действительно, необычный цвет для волос. Я бы даже сказал — весьма необычный.
   Октавия вытянула в сторону одну прядку волос, другую, скосила глаза туда-сюда и залилась слезами.
   — Как же… как же я теперь?.. И-ии…
   Фриц и Карл Барба переглянулись и замялись. — Ну, не знаю, — неуверенно сказал бородач. — Наверное, со временем краска должна сойти. Но у нас нет времени! Нам надо срочно уходить из города или, по крайней мере, переселиться в другую гостиницу, подальше отсюда. Бельё, чулки и башмаки мы тебе добудем новые, но с волосами надо что-то делать — так ты слишком приметна. Можно попробовать их обстричь…
   Не дав ему договорить и не переставая реветь, Октавия зажала ушки ладонями и затрясла головой так, что капли полетели во все стороны.
   — Хорошо, хорошо. — Кукольник выставил вперёд ладони. — Успокойся: мы не будем их стричь. На полотенце — вытрись как следует и переоденься.
   — Во что-о-о?..
   — Возьми пока мою рубаху в сундуке… Фриц, отвернись! Рогса Madonna, что делать, что делать?!
   — Может, все-таки останемся здесь? — робко предложил Фридрих.
   — Chissa se domani! — сердито сказал Карл Барба и тут же повторил: — Кто знает, что случится завтра! По счастью, я сегодня не называл своего имени, но в этом городе полно бродяг, которые за полфлорина мать родную продадут, не говоря уже о нас. И если кто-нибудь из них прознал, где мы остановились… — Он прервался и топнул ногой. — Ах, жаль кукол! Как же кукол жаль! Хорошо ещё, что я не взял сегодня с собой всех… Но всё равно! Коль надо, можно обойтись и без Тартальи, и без Панталоне. Но Пьеро! Но Арлекин!..
   И тут в дверь постучали. Все трое замерли, кто где стоял.
   Стук повторился. Октавия с писком прыгнула в кровать и зарылась под одеяло.
   — Я ищу господина кукольника, — благожелательно сказал за дверью голос молодого человека, почему-то показавшийся Фрицу знакомым. — Кукольника с бородой. Да не молчите же, я знаю, что вы здесь: я шёл за вами от самой площади. Если б я хотел вас выдать, я б уже сделал это двести раз.
   Кукольник прочистил горло.
   — Что вам угодно? — наконец спросил он.
   — Слава богу, вы там! — облегчённо вздохнули за дверью. — Я вам не враг. Я видел, как вы убегали от испанцев. Я правда хочу вам помочь.
   Ответа не последовало. Карл Барба напряжённо размышлял.
   — Так вы впустите меня? Иначе я ухожу, и тогда выпутывайтесь сами.
   — Avanti… — наконец решился бородач. — То есть — тьфу — я хочу сказать: входите.
   Фриц откинул щеколду, и в комнату проник какой-то худой парень — совсем подросток в серой, протёртой на локтях ученической хламиде. Острый нос, чахоточные скулы, серые колючие глаза. Неровно подстриженные чёрные волосы торчали во все стороны. За спиной у него был мешок с чем-то, видимо тяжёлым, а по форме — угловатым.
   — Здравствуйте, господин кукольник, — сказал молодой человек, ногою закрывая дверь. — Меня зовут Йост. — Он огляделся, — Я надеюсь, вам всем удалось убежать? А где малышка?
   — Постойте, постойте… да я же вас знаю! — с удивлением сказал Карл Барба, глядя на него через очки. — Ну, да, конечно! Вы читали стихи на рыночной площади. Кстати, весьма неплохие стихи, господин вагант.
   Теперь и Фриц распознал в нежданном госте сегодняшнего студента на бочонке.
   — Польщён. — Парнишка шаркнул ножкой и раскланялся. Сбросил с плеч мешок. — Мне тоже понравилось ваше представление. Но к делу. Я принёс ваш сундучок…
   — Мои куклы! — подпрыгнул кукольник. — Вы принесли моих кукол! Юноша, вы — мой спаситель! Как мне вас отблагодарить?
   — Примите это как плату за спектакль, — сказал студент, уклоняясь от объятий. — И поменьше разбрасывайтесь такими обещаниями. К сожалению, мне не удалось спасти навес и инструменты. Впрочем, я, кажется, запомнил того парня, который унёс вашу трубу… Вы, видимо, приезжий, господин кукольных дел мастер? У вас нездешний выговор.
   — Я родом из Неаполя.
   — О, Сицилия! Снимаю шляпу. Я встречал сицилианцев — отважные ребята. Однако это странно, когда подданные короны так не любят испанцев.
   Карл-баас в ответ на это только сухо поклонился.
   — Фландрия тоже — испанские владения, — сказал он.
   — Ш-шш — Парень прижал палец к губам. — В этом городе опасно говорить такие речи. А после того, как чуть не утонул этот испанец, вам опасно даже оставаться здесь. Но выбраться из города без письменного разрешения испанских чиновников теперь нельзя. Я поговорю с нужными людьми, они помогут. А пока…
   Тут он умолк, завидев, как зашевелилось одеяло на кровати, — это Октавия рискнула выглянуть наружу. Некоторое время поэт и девочка смотрели друг на друга, затем тонкие губы Йоста тронула улыбка.
   — Прелестное дитя, — сказал он, — могу я узнать ваше имя?
   Она опустила глаза.
   — Меня… зовут… Октавия, — тихо сказала она.
   — Вам очень идёт этот цвет.
   Девочка сколько-то сдерживалась, но потом природа взяла верх — носик её сморщился, и она опять заплакала.
 
   От взгляда на железо перехватывает дух, когда пядь за пядью меч являет миру узкое отточенное жало. Нет в мире человека, кто не испытал бы сильных чувств при этом зрелище, и безразлично, страх это, отчаяние или восторг. Когда клинок оставляет ножны, раздаётся слабый звук — это не скрежет и не шелест, а нечто совершенно не от мира сего. Это песня смертоносного металла, металла, отнимающего жизнь, она как тихое предупреждение змеи, венцом которому — холодный чистый звон, и вслед за тем — бросок, укус и смерть. Для скольких тысяч человек этот звук стал последним, что они услышали в этой жизни?..
   Но трофейный клинок выходил абсолютно бесшумно. У этого меча не было языка.
   «Меч мой, меч, мой серый друг, мой гибельный собрат, моя печаль и радость; твоя любовь чиста и холодна, я убиваем ею в сумерках весны и счастлив, принимая эту смерть…»
   Лис плясал на гравировке.
   Мануэль Гонсалес сидел неподвижно на скамье у окна, один в пустующей купальне, положив меч на колени и наполовину вытащив его из ножен, смотрел на искристую серую сталь в ожидании вечера. В последнее время это стало для него сродни ритуалу. Он всегда старался уединиться в такие минуты, чтоб никто не видел этого меча, да и собственного его лица тоже, чтоб никто не отнял даже видимость принадлежащего ему сокровища. Это было как молитва, это было как влечение к женщине, это было как бутыль изысканного вина, это было нечто настолько глубоко интимное, что временами Мануэль испытывал смятение, стыд, неловкость, словно мальчик после рукоблудия. И так же, как тот глупый мальчик, он не мог удержаться, чтобы в следующий вечер вновь не остаться с этим мечом один на один.
   Это было ужасно. Это было прекрасно. Это разрывало его душу на части. Это было…
   Это было совершенно невыносимо.
   За окошком захрустел гравий, Гонсалес вздрогнул, тряхнул головой и поспешно спрятал меч обратно в ножны. На мгновение сердце затопила горечь сожаления — ему опять помешали, но, с другой стороны, завтра обещал быть новый день и новый вечер.
   Дверь распахнулась, и на пороге возник Родригес.
   — Мануэль! — окликнул он, жуя табак. — Ману… А, вот ты где! Так я и думал, что найду тебя тут. Опять бдишь над своим мечом? Глядя на тебя, можно подумать, что ты готовишься к посвящению в рыцари. Шучу, шучу, хе-хе. В последнее время тебя не узнать.
   — Чего надо? — хмуро бросил маленький солдат.
   — Десятник сказал, чтоб ты шёл с палачом и со святым отцом к той ведьме. Они собираются начать допрос.
   — А почему я?
   Родригес пожал плечами, отступил от входа, выплюнул тягучую табачную струю и вновь пожал плечами:
   Послушай, hoinbre, в последнее время ты задаёшь какие-то нелепые вопросы. Вообще-то, ты на службе. Чего ты уставился на меня, как подсолнух? Скоро всё равно твоя очередь стеречь у дверей — Эрнан и Санчес отстояли и уже задрыхли, а мне… тоже дела… в общем, есть одно дело там… ага.
   — Какие это, интересно, у тебя дела?
   — De nada, — буркнул Родригес, отводя глаза. — Послушай, Мануэль, ты всё равно ведь просто так сидишь. Да и чего мне делать там, при них, со своим протазаном? А у тебя всё же меч.
   Губы маленького испанца тронула улыбка.
   — Ты боишься, Родригес, — сказал он. — Боишься этой ведьмочки. Я прав?
   Глаза Родригеса забегали.
   — Ты бы следил за своим языком, — проворчал он.
   — Ты боишься, — продолжал подначивать Мануэль. — Трусишь, как заяц.
   — Canarios! — Родригес встопорщил усы. — Замолкни, сопляк! Я никого не боюсь, и ты не хуже других это знаешь. Я служил в святой эрмандаде, когда ты ещё ходил под стол! Мы с Санчесом протопали пешком от Мадрида до Антверпена, я был в тридцати городах и видел такое, что тебе и не снилось. Кто ты такой, чтобы ругать меня такими словами? Кто, а? Жестянщик, переводчик, tinta alma[49]! Тьфу!
   Он выплюнул жвачку ему под ноги и умолк.
   Некоторое время оба, тяжело дыша, молча буравили друг друга взглядами. Мануэль с трудом сдерживался, чтоб не наброситься на друга. Меч на поясе, казалось, тоже чувствовал его раздражение; рукоять так и просилась в руку. Однако, хоть в душе и бушевало пламя, разумом Мануэль сознавал, что ссора была совершенно беспричинной. «Что это на меня нашло?» — подумал Гонсалес. Усилием воли он подавил вспышку гнева и заставил себя успокоиться и пойти на попятный.
   — Ладно, Альфонсо, — медленно проговорил он, так медленно, что за это время можно было сосчитать до десяти. — Ладно. Извини. Скажи мне только одно: это наш командир приказывает, чтобы я сопровождал их к этой девке, или этого хочешь именно ТЫ?
   Родригес выдохнул и опустился на скамью, не глядя на собеседника.
   — Ты стал таким проницательным, hombre, — с горечью сказал он. — У тебя, наверное, глаз вырос на затылке. Врать не буду. Я не понимаю отчего, но мне не по себе от одной мысли, что её будут допрашивать. Всё время кажется, что она возьмёт и как скажет что-нибудь такое, от чего нам всем гореть потом в огне. Valgame Dios! Я видел ведьм, сотраdre, видел всяких, можешь мне поверить, — от девчонок до старух. И ты их видел. Она на них похожа, как считаешь? Скажи, похожа или нет?
   — Палач разберётся.
   — Палач с кем хочешь разберётся… А что потом? — Он обратил к Гонсалесу лицо, и того поразила его необычная бледность. Усы Родригеса перекосились и теперь напоминали стрелки на часах (без четверти четыре). — Вот что я тебе скажу, hombre: эта девка так похожа на ведьму, что я стал сомневаться, были ли ведьмами те, до неё. И в то же время, она какая-то… не такая.
   Как ни был Мануэль разгорячён и зол, он ощутил, как спину его тронул холодок.
   — Это ты так думаешь из-за ребёнка? — Он сказал это и тотчас поймал себя на мысли, что все, решительно все в их маленьком отряде в последнее время избегают обсуждать любые обстоятельства беременности девушки.
   Родригес помотал головой:
   — Я не знаю, откуда ребёнок. Только я твёрдо знаю, что она — не простая женщина. Это пахнет или чудом, или ересью. Стеречь её — это одно, допрашивать — совсем другое. А я ещё не успел покаяться во всех своих грехах.
   — И поэтому решил послать туда меня, — подвёл итог Гонсалес. — Ладно, старая лиса, я подменю тебя, если ты этого хочешь.
   — Да не в этом дело, — отмахнулся Родригес. — Просто… ну что ты мог наделать в своей жизни, ты, мальчишка? Ты и не жил ещё. А мы с Алехандро… Ты сказал, что я боюсь. Нет, Мануэль, я не боюсь. И я пойду, но в свой черёд. Но помяни мои слова: сожгут её, отправят в тюрьму или отпустят, мы всё равно не будем спать спокойно. У тебя есть водка?
   — Есть. А что?
   — Глотни для храбрости. И мне тоже дай глотнуть, а то у меня вся кончилась.
   Фляжка перешла из рук в руки. Родригес присосался к горлышку и запрокинул голову.
   — Ты всё-таки боишься, — глядя куда-то поверх его головы, сказал Мануэль. От водки запершило в глотке, язык едва ворочался, слова произносились словно сами по себе. Он почему-то чувствовал, что должен это сказать. Холод снова накатил и начал подниматься вверх, к затылку. Заболели глаза. — Ты боишься, как бы мы случайно не отправили на костёр новую Марию,
   Родригес поперхнулся и закашлялся: водка пошла у него носом. Он вытаращил глаза, разинул рот и замер, глядя на Гонсалеса.
   — А если это так, — безжалостно продолжал развивать свою мысль Мануэль, — если это так, то через сколько-то там месяцев родится… тот, кто у неё родится. И наступит светопреставление. Ты ведь об этом думаешь, а? Об этом, старый cabron? — Он криво усмехнулся. — Конечно, об этом! Иначе для чего тебе так спешно потребовалось каяться в грехах?
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента