Скороденко В

Сомерсет Моэм


   В.Скороденко
   Сомерсет Моэм
   Первая книга Уильяма Сомерсета Моэма (1874-1965), роман "Лиза из Ламбета", увидела свет в 1897 г.; последняя прижизненная публикация, автобиографические заметки "Взгляд в прошлое", печаталась осенью 1962 г. на страницах лондонской "Санди экспресс". Шестьдесят пять лет, их разделяющие, - время литературной деятельности маститого английского автора: прозаика, драматурга, эссеиста, литературного критика.
   Литературная биография писателя, как он сам признавал, сложилась удачно. "Лиза из Ламбета", воссоздавшая быт и нравы лондонских трущоб конца прошлого века - Моэму часто приходилось там бывать, когда он изучал медицину при больнице св. Фомы, - большого успеха не имела. Однако же и ревнители "чистоты нравов", устроившие остервенелый разнос книгам Т. Харди "Тэсс из рода д'Эрбервиллей" (1891) и "Джуд Незаметный" (1896), как-то обошли вниманием роман Моэма; может быть, потому, что шельмование "Джуда", имевшее место незадолго до появления "Лизы", разрядило их критический запал. Как бы там ни было, книга Моэма получила даже несколько благожелательных отзывов, и это укрепило начинающего автора в решении предпочесть литературную карьеру медицинской. Он долго пробивал свои пьесы, но, раз попав на сцену, они имели у публики стабильный успех, и, хотя сейчас их известность - в отличие от его романов и рассказов - изрядно померкла, в то время они принесли автору достаточно денег, чтобы вести независимый образ жизни.
   Читатель, конечно, заметит, что в книгах Моэма нередко заходит разговор о деньгах. Иной раз этого требует сюжет, как, например, в романе "Острие бритвы" (1944), в других случаях разговор возникает применительно к собственному творчеству писателя. Моэм не скрывал того факта, что пишет не ради денег, а для того, чтобы избавиться от преследующих его воображение замыслов, характеров, типов, но при этом отнюдь не возражает, если творчество обеспечивает ему, помимо прочего, еще и возможность писать то, что он хочет, и быть самому себе хозяином. Законное, с точки зрения здравого смысла, желание художника многими критиками воспринималось как убедительное свидетельство пресловутого моэмовского "цинизма", миф о котором сумел пережить писателя-долгожителя. Между тем речь может идти уж никак не о корыстолюбии, но о жизненном опыте человека, который изведал бедность в юности и достаточно насмотрелся картин униженности, нищеты и бесправия, чтобы понять: бедность в ореоле святости и кроткого смирения - выдумка, нищета не украшает, а растлевает и толкает на преступления.
   Вот почему Моэм рассматривал писательство и как способ заработать на жизнь, как ремесло и труд, не менее, но и не более почетные и достойные, чем прочие честные ремесла и работы: "У художника нет никаких оснований относиться к другим людям свысока. Он дурак, если воображает, что его знания чем-то важнее, и кретин, если не умеет подойти к каждому человеку как к равному". Можно представить, как это и другие подобные высказывания в книге "Подводя итоги" (1938), позднее прозвучавшие и в таких сочинениях эссеистско-автобиографического плана, как "Записная книжка писателя" (1949) и "Точки зрения" (1958), могли взбесить самодовольных "жрецов изящного", кичащихся своей принадлежностью к числу избранных и посвященных. С их точки зрения, "цинизм" - еще мягко сказано о коллеге по творческому цеху, который позволяет себе утверждать: "...умение правильно охарактеризовать картину ничуть не выше умения разобраться в том, отчего заглох мотор".
   Будущий писатель родился в семье служащего британского посольства в Париже, рано потерял родителей и воспитывался у дяди, викария в городке Уитстебл на юго-западе Англии; там Моэм окончил среднюю школу. Об этих годах его жизни читатель может составить представление по двум романам, переведенным на русский язык, - "Бремя страстей человеческих" (1915) и "Пироги и пиво, или Скелет в шкафу" (1929). В первом воссозданы переживания ранимого увечного мальчика, одинокого среди грубоватых здоровых сверстников и в доме родственников-пуритан. Во втором выведен самодовольный подросток, юный сноб, зараженный предрассудками среднебуржуазной среды, от которых он не без труда избавляется. Много позже, в предисловии к "Записной книжке", Моэм, говоря о себе в третьем лице, упомянет "бунт против образа мыслей и обычаев той среды, в которой он вырос" {Вопросы литературы. 1966. Э 4. С. 139. - Вся подборка материалов из Моэма, опубликованных в этом номере, переведена Е. Гусевой.}. Демократизм его, таким образом, качество благоприобретенное, плод наблюдений, самовоспитания и выработки непредвзятого взгляда на вещи, что лишний раз опровергает легенду о "цинизме" писателя.
   Демократизм сослужил ему хорошую службу и в чисто литературной сфере: благополучная литературная биография немыслима без взаимопонимания между автором и читателем, их непрерывающегося благожелательного контакта. Уважительное отношение Моэма к труду и ремеслам следствием своим имело столь же уважительный подход к потенциальному читателю, каковым мог быть ремесленник или рабочий. Писатель неизменно выступал против нарочитой усложненности формы, заведомой неясности выражения мысли, особенно в тех случаях, когда непонятность "...рядится в одежды аристократизма. Автор затуманивает свою мысль, чтобы сделать ее недоступной для толпы" ("Подводя итоги"). "Я отказываюсь верить, - там же прокламирует Моэм, - что красота это достояние единиц, и склонен думать, что искусство, имеющее смысл только для людей, прошедших специальную подготовку, столь же незначительно, как те единицы, которым оно что-то говорит. Подлинно великим и значительным искусством могут наслаждаться все. Искусство касты - это просто игрушка". Это принципиальное положение эстетики Моэма стоило ему симпатий рафинированной элиты, но зато завоевало широкого читателя. Он ведь не только наставлял: "Стиль книги должен быть достаточно прост, чтобы любой сколько-нибудь образованный человек мог читать ее с легкостью..." ("Десять романистов и их романы", 1948) {Там же. С. 150.} - он всю жизнь воплощал эти рекомендации в собственном творчестве.
   Моэма легко читать, но за этой легкостью кроются кропотливая работа над стилем, высокий профессионализм, культура мысли и слова. Легковесность проблематики, облегченность художественных решений тут решительно ни при чем, однако упреки в том и другом и по сей день высказываются по его адресу. В какой-то мере это объясняется тем, что Моэм писал лишь о том, что знал досконально, поэтому некоторые существенные области жизни, к которым он не имел прямого касательства и которые не мог наблюдать воочию, выпали из круга непосредственного изображения в его книгах - война, революционные движения эпохи, жизнь трудящихся классов, "коридоры власти". Он вообще полагал, что писателю не дело заниматься политикой, поскольку-де это пагубно сказывается на творчестве. Имеется в виду, конечно, не политический роман как явление художественного письма, а попытки представить политические идеи в прозаическом обрамлении: иллюстративность литературе и вправду противопоказана. Но пути, какими "политика", история, время проникают в ткань художественного произведения и в нем запечатлеваются, воистину неисповедимы. История литературы свидетельствует: если писатель подходит к жизни вдумчиво, ответственно и честно, он так или иначе отобразит в своих книгах политические реалии эпохи и даст им оценку.
   Литературный дебют Моэма выпал на последние годы правления королевы Виктории, когда Британская империя была в зените могущества. Скончался писатель, когда империя фактически прекратила свое существование. Если подходить к им написанному с формальными мерками, остается признать, что в романах и рассказах Моэма нет суждений по экономическим и политическим аспектам. Но формальный подход тем и плох, что формален.
   За века своего существования Британская империя выработала особую форму общественного сознания, окончательно сложившуюся в викторианскую эпоху. Эта форма представляла собой сложный, покоящийся на иерархическом принципе комплекс норм поведения, нравственных ориентиров, социально-политических ценностей и психологических установок; его неотъемлемыми слагаемыми были концепция британского офицера и джентльмена и непреступаемость грани между "белым человеком", "сахибом", и "туземцем". Короче, то был традиционный британский снобизм, обогащенный опытом многовекового колониального господства.
   Не приходится поэтому удивляться, что нравственная и эстетическая критика мира буржуа почти во всех произведениях Моэма выливается, как правило, в очень тонкое, едко-ироническое развенчание снобизма, опирающееся на тщательный отбор характерных словечек, жестов, черт внешнего облика и психологических реакций персонажа. Эстетствующий сноб Элрой Кир ("Пироги и пиво"), помощник губернатора Гонконга Чарлз Таунсенд и его жена Дороти ("Узорный покров", 1925), американец Эллиот Темплтон, потрясающая в своей гротескной убедительности квинтэссенция снобизма ("Острие бритвы"), - образы первого ряда, но писатель не упускает случая выявить и припечатать социальный феномен на уровне персонажей второго, третьего, десятого плана, и каждый раз ему хватает для "моментального" портрета пары фраз, неожиданного сравнения, одного-двух штрихов или единственной детали. Так, снобизм снедаемой честолюбием жены скромного адвоката передан одним предложением: "За двадцать пять лет миссис Гарстин ни разу не пригласила в гости человека просто потому, что он ей нравился" ("Узорный покров").
   Верный традициям английской литературы, искушенной в художественном анализе снобизма, - традициям Свифта и Джейн Остен, Диккенса и Теккерея, Джордж Элиот и Т. Харди, - Моэм язвит своей иронией не человека вообще, но лишь извращение его природы под влиянием нормативных требований социальных условностей. И если он всегда готов пенять человека, сделав скидку на естественные слабости и несовершенства рода людского, то на культ условностей и жрецов этого культа его терпимость не распространяется. При всей неоднозначности характера Эллиота Темплтона, которого автор наделяет важнейшими, с его точки зрения, добродетелями - щедростью, добротой и милосердием, - персонаж этот в глазах читателя непередаваемо комичен, порою же просто жалок, ибо снобизм как modus vivendi превращает его жизнь в бессмысленную погоню за миражем.
   В лучшем случае, свидетельствуют сюжеты произведений Моэма, снобистское миропонимание оборачивается трагикомедией (как в рассказах "Нечто человеческое" или "Ровно дюжина"), которая, однако, может завершиться самой плачевной развязкой (новелла "В львиной шкуре"). В условиях же колониальной действительности строгое соблюдение нравственных и социальных прописей кода "белого человека" или, напротив, их нарушение служит источником жизненных трагедий, загубленных судеб и репутаций, надругательства над человеческим достоинством, подлостей и преступлений, создает нравственный климат, не только допускающий, но потворствующий забвению общечеловеческой морали при внешнем соблюдении принятого социального "протокола".
   Этот климат, кстати, определяет конфликт в романе "Узорный покров" легкость, с какой неискушенная героиня, влюбившись в образцового "сахиба" Чарли Таунсенда, изменяет мужу, и жестокость отрезвления, наступающего, когда ее живое чувство грубо пресекается во имя буквы приличий: "...когда ты требуешь, чтобы со мною развелась жена, к которой я очень привязан, и чтобы я погубил свою карьеру, женившись на тебе, ты требуешь очень многого".
   На взгляд Моэма, абсолютизация любой мнимости, порождающая нетерпимость, и всякие, пусть самые искренние, вошедшие в плоть и кровь формы фанатизма, включая религиозный, противны человеческой натуре, суть насилие над человеком. Жизнь, не устает напоминать писатель, рано или поздно их сокрушает, избирая своим орудием самого человека, и расплата бывает жестокой, как в случае с преподобным Дэвидсоном из хрестоматийной новеллы "Дождь".
   Между кодексом "офицера и джентльмена" и подлинной нравственностью, между догмой и живой жизнью в книгах Моэма обнаруживается такое же расхождение, как между колониалистскими мифами и реальностью: "...до сих пор Китти слышала только, что китайцы - народ вырождающийся, грязный, отвратительный. И вот - словно приподнялся на минуту уголок занавеса, и ей открылся мир, полный красок и значения, какой и во сне не снился" ("Узорный покров").
   На поверку получается, что Моэм сказал свое слово об "имперском" общественном сознании соотечественников, причем сделал это в свойственной ему внешне нейтральной манере, когда не автор своими подсказками и пояснениями, а сам художественный материал, соответствующим образом организованный сюжет и персонажи, раскрывающиеся преимущественно извне, ведут читателя к определенному моральному выводу о воспроизведенном куске жизни.
   Теми же средствами в "Острие бритвы" подводит Моэм к оценке другого социального мифа, бытующего уже по ту сторону Атлантики, - мифа о великом американском процветании. Непомерный снобизм Эллиота Темплтона сопрягается на протяжении книги с безудержным прагматизмом его американских знакомых и родичей, причем между тем и другим не возникает никакого противоречия, что само по себе достаточно красноречиво. Однако, словно этого все-таки недостаточно, Моэм устами персонажей множит и множит славословия американским капиталам и захватывающим, глобальным перспективам, которые они сулят Америке. Рискуя утомить читателя, приведем все же некоторые образчики.
   "Генри Мэтюрин... говорил, что мы вступаем в такую пору, рядом с которой все достижения прошлого - ничто. Он сказал, что возможности развития у нас беспредельные, и он убежден, что к тысяча девятьсот тридцатому году мы будем самой богатой и самой великой страной во всем мире". "Сейчас мы самая великая, самая могущественная нация в мире. Мы движемся вперед огромными скачками. У нас есть решительно все. Твой долг - вносить свой вклад в развитие родины..." "Грэй в двадцать пять лет зарабатывает пятьдесят тысяч в год, а это еще только начало. Ресурсы Америки неисчерпаемы. То, что мы сейчас наблюдаем, - не бум, а естественное развитие великой страны". "Генри Мэтюрин... написал Эллиоту, что к рискованным спекуляциям относится, как и раньше, отрицательно, но сейчас это не риск, это подтверждение его веры в неисчерпаемые возможности родной страны. Его оптимизм зиждется на здравом смысле. Ничто не может приостановить бурное развитие Америки". "Деньги - это власть, влияние, общественный вес. И вполне естественно и очевидно, что обязанность мужчины - их наживать".
   Диалектический закон перехода количества в качество "срабатывает" у Моэма безошибочно. Как только эти однообразные каждения складываются в собирательный образ радужной "американской мечты", сухое сообщение о панике на нью-йоркской бирже 23 октября 1929 г., положившей начало Великой депрессии, мгновенно отрезвляет читателя, заставив осознать реальную цену мифа, а через это постигнуть бездуховность общества, в котором миф становится стержнем и стимулом существования, высшим нравственным достоянием.
   Так в рамках одного романа Моэм подводит читателя к выводу о бесплодности и нежизнеспособности двух великих национальных иллюзий, косвенно подкрепляя этот вывод позицией главных действующих лиц: рассказчика-англичанина, профессионального писателя, который впервые фигурирует здесь под настоящей фамилией автора, как мистер Моэм, и молодого американца Лоуренса (Ларри) Даррела. Оба они сознательно ставят себя вне системы нормативных ценностей, олицетворенных этими национальными мифами. Первый - потому что опыт долгой жизни излечил его от всяких иллюзий, второй - в результате душевной травмы, перенесенной на фронте первой мировой войны.
   Вот и эта политическая реалия истории нынешнего столетия находит отражение в творчестве Моэма, и трактовка ее в романе однозначна и бескомпромиссна. Из скупых фрагментов фронтовых воспоминаний Ларри, рассыпанных по тексту, она предстает как тупое взаимоистребление, самой своей бессмысленностью обнажающее и начальную ложь миропорядка, который ее допустил. В психологической реакции на войну моэмовского героя нетрудно различить то, что объединяет его с литературными ипостасями "потерянного поколения" книг Ремарка, Хемингуэя, Олдингтона. Однако роман Моэма писался уже в разгар второй мировой войны, и, хотя замысел "Острия бритвы", по сообщению писателя, сложился задолго до этого, а в 1921 году был опубликован рассказ "Падение Эдварда Барнарда", представляющий собою как бы конспект будущего романа, дистанция времени не могла не сказаться на этой книге. В 1920-е годы война 1914-1918 годов многими воспринималась как чудовищная, но все же единичная катастрофа, которая больше не повторится. На фоне событий 1940-х годов она просматривалась уже как закономерность. Вероятно, поэтому для героя Моэма не она была причиной для тотального отказа от тогдашней системы ценностей, она стала скорее поводом, а еще вернее - катализатором, проявившим заложенную в цивилизации неспособность дать ответ на основополагающие вопросы бытия: о смысле жизни, о Боге, об истоках зла и природе добра, о предназначении человека в мире.
   По натуре Моэм был человеком сугубо партикулярным, однако и ему доводилось соприкасаться с делами войны и мира. Речь идет не об участии в боевых операциях, а о том, что принято именовать "тайной войной". Первый раз это было в конце 1910-х годов. Моэм согласился тогда выполнить для британской разведки деликатную миссию, о которой поведал впоследствии в автобиографических записках и в сборнике "Эшенден, или Британский агент" (1928). Он был послан в ряд европейских стран для тайных переговоров с целью не допустить их выхода из войны. С той же целью и еще с заданием помочь Временному правительству удержаться у власти он прибыл в Россию после Февральской революции. Не без изрядной доли самоиронии он уже стариком писал о том, что миссия сия была неблагодарной и заведомо обреченной, а сам он никудышным "миссионером".
   Тем не менее и этот опыт, судя по всему, пригодился ему как писателю, обогатив знанием "тайной войны" во всей ее отнюдь не романтической, жестокой, а то и отталкивающей наготе.
   И не только это. Поездка в Россию и то, что увидел там этот проницательный наблюдатель, думается, могли укрепить его в некоторых соображениях, к которым он пришел еще у себя на родине и которыми позже поделился в книге "Подводя итоги": "Трудно примириться с тем, что у людей нет работы; что самая работа так уныла; что они, а с ними их жены и дети, живут впроголодь и впереди их не ждет ничего, кроме нищеты. Если помочь этому может только революция, тогда пусть будет революция, и поскорее". Тем более маловероятным представляется, чтобы "русский" опыт и провал миссии в Петрограде не внесли своей лепты в признание Моэмом неизбежности и необратимости революционных преобразований общества: "Я не сомневаюсь, что пролетариат, все яснее сознавая свои права, в конце концов захватит власть в одной стране за другой, и я не перестаю дивиться, почему нынешние правящие классы, чем упорствовать в напрасной борьбе с этой неодолимой силой, не используют всякую возможность подготовить массы к выполнению предстоящих им задач, так чтобы, когда нынешних правителей отстранят от дел, их постигла бы менее жестокая участь, чем в России". Моэму никак не откажешь в трезвом понимании исторических процессов независимо от того, устраивали они его или нет.
   Наследие Моэма неравнозначно, а созданное им отмечено известной сдержанностью, остраненностью и рационализмом в передаче биения жизни. Может быть, лучше своих критиков понимал это и сказал об этом он сам: "...в произведениях моих нет и не может быть той теплоты, широкой человечности и душевной ясности, которые мы находим лишь у самых великих писателей" ("Подводя итоги"). Но в его лучших книгах, выдержавших испытание временем и обеспечивших ему место в ряду классиков английской литературы XX века, ставятся большие, общечеловеческого и общефилософского плана, проблемы. Ответы Моэма бывали подчас непоследовательными, спорными, а то и неприемлемыми, но в любом случае привлекательна художническая честность автора в подходе к решению этих проблем - вплоть до откровенного признания, что он и сам не знает ответа, а если и предлагает собственную точку зрения, то просит не считать ее истиной. Да и существуют ли исчерпывающие ответы на некоторые волновавшие Моэма и, следовательно, его персонажей вопросы? Литература по крайней мере и по сей день едва ли скажет тут последнее, решающее слово.
   Скажем, вопрос вопросов - "что такое вообще жизнь, и есть ли в ней какой-то смысл" ("Острие бритвы") - преследовал Моэма на протяжении всего творческого пути. В период "Лизы из Ламбета", то есть юношеского увлечения вульгарным дарвинизмом и спенсерианством (исполненный бесподобного сарказма портрет мрачного молодого детерминиста дан в XXI главе "Итогов"), ответ, как и следовало ожидать, был примитивно однозначен: человек живет, чтобы участвовать в непрекращающейся борьбе за существование. В "Бремени страстей человеческих" взгляды автора меняются, приближаясь к философии Мопассана в романе "Жизнь": смысл жизни - в ней самой. Иное решение предложено в романе "Луна и грош" (1919): оправдание человека - в плодах его деятельности, необходимых человечеству; наивысшая форма деятельности - сотворение прекрасного, Красоты с большой буквы. "Узорный покров" привносит в эту формулу свою поправку:
   "Мне представляется, что на мир, в котором мы живем, можно смотреть без отвращения только потому, что есть красота, которую человек время от времени создает из хаоса... И больше всего красоты заключено в прекрасно прожитой жизни. Это - самое высокое произведение искусства".
   Но и этот ответ пересматривается в "Острие бритвы", о чем еще пойдет речь. Здесь же интересно остановиться на высказывании писателя в LXXI главе "Итогов": "Ни цели, ни смысла в жизни нет". Оно возникает в определенном контексте, а именно: перед этим Моэм с истинно вольтеровской въедливостью и неопровержимой логикой сводит и дополнительно обосновывает доводы разума, отвергающие божественное бытие и индивидуальное бессмертие. При этом он показывает, что для сознания, лишившегося опоры христианской идеи и не обретшего положительного начала в иной философской системе, жизнь действительно предстает утратившей смысл и назначение. Можно напомнить, что такое "промежуточное" состояние сознания бывало ведомо не одному Моэму, но и тем, кого он называл самыми великими писателями. "Истина была то, что жизнь есть бессмыслица", - читаем в "Исповеди" Льва Толстого {Толстой Л. Н. Собр. соч.: В 22 т. Т. 16. М.: Художественная литература, 1983. С. 117.}. И мыслители находили выход из этого состояния.
   Моэм находит вечные ценности, способные придать смысл жизни отдельного смертного человека, в Красоте и Добре. С рядом оговорок он утверждает в "Итогах" приоритет нравственной и эстетической сторон жизни перед всеми остальными (что уже делал в своих романах). В мировой литературе, как и философии, это не ново, но Моэм и не претендует на открытия в этой области. Эмпирик и скептик, он приходит к вечным истинам на собственном опыте, предпочитая ничего не принимать на веру. Точно так же и его персонажи сами постигают справедливость трюизмов и прописных истин, и нужно отдать Моэму должное: он умел раскрыть примечательно индивидуальные, невообразимые, прямо-таки невероятные обличья, которые способно принимать общеизвестное на ярмарке житейской суеты.
   Не новы и выводы, к которым приходит Моэм, предпринимая художественное исследование взаимосвязи между прекрасным и нравственным, с одной стороны, и их соотнесенности с жизнью - с другой. В "Итогах" эти выводы представлены в афористической законченности. "Культура... должна служить жизни. Цель ее не красота, а добро". "Ценность искусства - не красота, а правильные поступки". "О произведении искусства нужно судить по его плодам, и если они нехороши, значит, оно лишено всякой ценности". Но это уже осмысление и обобщение творческого опыта, своего и чужого. В художественных же произведениях - а Моэм значителен в первую очередь как художник - важна самобытность метода его художественного мышления, то, как именно он, У. Сомерсет Моэм, на своем материале и во всеоружии собственного стиля приходит к открытию известных истин о человеке и искусстве. В разных романах это происходит по-разному.
   "Луна и грош" - роман о судьбе художника. Замысел книги подсказан биографией знаменитого французского живописца Поля Гогена, и в критике нередки попытки упрекать Моэма за искажение правды образа и отход от фактов. На эти упреки, высказывающиеся, кстати, и в связи с романом "Пироги и пиво", где усматривается искажение облика Томаса Харди и некоторых его современников, лучше всего ответить словами самого Моэма из предисловия к "Записной книжке": "Я никогда не считал, что могу написать что-то из ничего, я всегда нуждался в каком-нибудь реальном факте или характере в качестве исходной точки, но затем мое воображение, моя выдумка, чувство драматизма неизменно превращали все это в нечто принадлежащее мне" {Вопросы литературы. 1966. Э 4. С. 139.}. Чарлз Стрикленд, преуспевающий биржевик, бросивший работу, семью и родину, чтобы, исковеркав несколько судеб, стать живописцем, создать гениальные полотна, оцененные уже после его смерти, и погибнуть на Таити в нищете и безвестности, несомненно, принадлежит Моэму, и только ему.
   В трактовке Моэма Стрикленд-художник неизмеримо значительнее со всех точек зрения, чем Стрикленд-человек. Смысл его жизни, как оправдание жизни всякого художника, писателя, актера и т. д., в том и состоит, что плоды его трудов становятся необходимы людям, пусть сам он об этом и не задумывается, - мысль, которую автор разовьет в позднее написанных романах о творческих судьбах - "Пирогах и пиве" и "Театре" (1937). Поэтому, не прощая человека, Моэм возвеличивает дело жизни творца, однако не дает читателю забыть о главном: служение только Красоте освобождает художника от многого, облегчает самораскрытие гения - и приводит человека в нравственный тупик, как привело его героя. В финале спор между прекрасным и нравственным решается в пользу морали.