— Будьте так великодушны, ваше преподобие, вы обяжете меня навеки, — отвечал кавалер, — и заклинаю вас не питать ко мне зла за мою глупость, которой вы были свидетелем.
   — У меня на это нет оснований, капитан Уайлдрейк, — сказал доктор, — мне кажется, я от этого только выиграл.
   — Тогда, доктор, я тоже прощаю вам и прошу вас из христианского милосердия предоставить мне возможность хоть чем-нибудь услужить королю: я живу теперь только этой надеждой и умру от разочарования, если она не сбудется.
   Во время этого разговора Карл по своему обыкновению очень любезно попрощался с Эверардом, который стоял с непокрытой головой все время, пока король разговаривал с ним.
   — Мне незачем просить вас больше ко мне не ревновать, — сказал король, — ибо, я полагаю, вы не думаете о возможности брака между мною и Алисоп; такой брак был бы недостоин ее. Если же говорить о других намерениях, то самый бессовестный волокита не стал бы питать их в отношении такого возвышенного создания; и право же, я был уверен в ее достоинствах и без этого последнего неоспоримого доказательства ее чистосердечной преданности мне.
   Я помню, как она отвечала на некоторые пустые любезности, и мог убедиться в благородстве ее характера. Мистер Эверард, я вижу, что ее счастье зависит от вас, и знаю, что вы будете заботливо охранять его. Поверьте, мы воспользуемся нашим влиянием, чтобы убрать все препятствия на пути к вашему общему счастью. Прощайте, сэр! Если мы с вами не можем быть добрыми друзьями, давайте по крайней мере сохраним те чувства, которые питаем друг к другу сейчас, и в будущем не допустим в наших отношениях ни жестокости, ни вражды.
   В тоне Карла было что-то очень трогательное; в его положении беглеца в королевстве, принадлежавшем ему по праву наследования, было что-то такое, что живо отозвалось в сердце Эверарда, хотя это чувство и противоречило требованиям политики, которую он считал своим долгом поддерживать во время смуты, раздиравшей его отечество. Он стоял, как мы сказали, с непокрытой головой, всем своим видом выражая глубочайшее почтение, какое только может вызывать король у человека, не принадлежащего к числу его приверженцев. Он поклонился так низко, что губы его почти коснулись руки Карла, но не поцеловал ее.
   — Для вашего спасения, сэр, — сказал он, — я пожертвовал бы жизнью. Больше…
   Он запнулся, и король подхватил его фразу с того места, где он ее прервал:
   — Больше сделать вы не можете, не поступаясь своей честью, но того, что вы сказали, уже достаточно. Вам не пристало отдавать долг уважения моей протянутой руке как руке монарха, но вы не помешаете мне пожать вашу руку как другу, если позволите мне назвать вас так.., или по крайней мере как доброжелателю — в этом я уверен.
   Великодушное сердце Эверарда было тронуто. Он взял руку короля и прижал ее к губам.
   — О, если бы настали лучшие времена!.. — сказал он.
   — Не давайте никаких обязательств, дорогой Эверард, — сердечно ответил добрый принц, тоже взволнованный. — Мы не способны рассуждать, когда чувства наши в смятении. Я не вербую сторонников так, чтобы это шло им во вред, и не хочу увлекать за собой в своем падении тех, кто настолько человечен, что жалеет меня в моем нынешнем положении.
   Если настанут лучшие времена, мы опять встретимся и, надеюсь, к нашему взаимному удовольствию. Если же нет, то, как сказал бы ваш будущий тесть, — благосклонная улыбка осветила его лицо; она прекрасно гармонировала € его блестящими глазами, — если же нет, значит, хорошо, что мы расстаемся.
   Эверард удалился с глубоким поклоном; он едва сдерживал противоречивые чувства, теснившиеся в его груди; среди них сильнее всею был отклик на великодушие Карла, который, рискуя собой, рассеял туман, казалось, окутавший надежды двух влюбленных; к этому примешивалось острое сознание того, какие опасности подстерегают Карла. Полковник вернулся в городок в сопровождении своего помощника Уайлдрейка, который беспрестанно оборачивался назад, проливая слезы, всплескивая руками и с мольбой поднимая их к небесам, — Эверарду пришлось напомнить ему, что если эти изъявления чувств будут кем-нибудь замечены, они могут вызвать подозрения.
   Великодушие короля в последней части этой замечательной сцены не ускользнуло от внимания Алисы; у нее сразу прошла досада на прежнее поведение Карла, и подозрения, которые он заронил в ней, рассеялись; в ее сердце пробудилась вера в природную доброту короля; кроме почтения к его высокому сану, внушенного с детства и составлявшего как бы часть ее религии, она почувствовала теперь и уважение к его личности. С восторгом она убедилась в том, что в глубине души он добродетелен, а его распущенность объясняется дурным воспитанием, или, скорее, отсутствием воспитания, а также низкими советами подобострастных льстецов. Она не могла знать, или, может быть, не подумала в тот момент, что, если не вырвать сорняки с корнем, они вырастут и заглушат в почве произраставшие в ней здоровые побеги. Как потом наставительно сообщил ей доктор Рочклиф, обещав, по своему обыкновению, при случае, когда она ему напомнит, точно объяснить эти слова: Virtus rectorem ducemque desirat; vitia sine magistro discuntur. note 68.
   Теперь такие разъяснения были бы неуместны.
   Король и Алиса поверили в искренность друг друга каким-то внутренним чувством, которое в деликатных обстоятельствах более содействует взаимопониманию, чем слова. Сдержанность и притворство исчезли. С мужественной прямотой и в то же время с королевской снисходительностью он предложил ей на обратном пути опереться на его руку вместо руки доктора Рочклифа, и Алиса приняла его поддержку с почтительной скромностью, но без тени недоверия или страха. Казалось, за последние полчаса они вполне поняли друг друга, и каждый был убежден в чистоте и искренности намерений другого.
   Тем временем доктор Рочклиф отстал на несколько шагов, он был не так легок и подвижен, как Алиса (она вдобавок опиралась на руку короля), и только с большим трудом и усилиями мог бы идти в ногу с Карлом, который, как мы уже заметили, был тогда одним из лучших ходоков Англии и иногда, как это случается с великими людьми, забывал, что другие не могут с ним состязаться.
   — Дорогая Алиса, — сказал король таким тоном, каким мог бы говорить брат, — мне очень нравится ваш Эверард — я бы, ей-богу, хотел, чтобы он принадлежал к нашему лагерю. Но раз это невозможно, я уверен, что он окажется великодушным противником.
   — Осмелюсь заметить, государь, — скромно, но твердо сказала Алиса, — мой кузен никогда не станет личным врагом вашего величества. Это такой человек, что на каждое слово его можно положиться больше, чем на чьи-нибудь громогласные и торжественные клятвы. Он совершенно не способен злоупотреблять великодушным и добровольно оказанным доверием вашего величества.
   — Клянусь честью, я верю этому, Алиса, — ответил король. — Но, черт возьми, милая девушка, оставьте сейчас в покое его величество, ведь от этого зависит моя безопасность, как я недавно говорил вашему брату… Называйте меня хоть сэром, ведь так можно обращаться и к королю, и к пэру, и просто .к дворянину… Или пусть я опять стану неотесанным Луи Кернегаем.
   Алиса опустила глаза и покачала головой.
   — Воля ваша, государь, это невозможно.
   — Как? Луи был дерзкий малый.., глупый, самонадеянный мальчишка.., и вы его не выносите? Ну что ж, может быть вы и правы… Но подождем доктора Рочклифа… — сказал он, деликатно стремясь уверить Алису, что не собирается вступать с ней в разговор, который мог бы навести ее на тягостные мысли. Они помолчали, и Алиса снова почувствовала облегчение и благодарность.
   — Доктор, — сказал король, — я не могу убедить нашего прекрасного друга, мисс Алису, что в разговоре со мной она из осторожности должна воздержаться от титулов: ведь оправдать мои титулы пока нечего.
   — Это укор земле и Фортуне, — ответил богослов, переведя дух, — что нынешнее положение вашей священной особы не позволяет воздавать вам почести, подобающие вам с самого рождения. Если господь благословит усилия ваших верных подданных, я надеюсь, что эти почести будут воздаваться вам по вашему наследственному праву общим голосом всех трех королевств.
   — Верно, доктор, — сказал король, — но в ожидании этого не можете ли вы объяснить мисс Алисе два стиха из Горация, которые я ноту в своей тупой голове уже несколько лет, и только сейчас они пришлись как раз кстати. Как говорят мои практичные подданные шотландцы: «Если вы будете хранить у себя вещь в течение семи лет, в конце концов для нее найдется применение»… Telephus.., да, кажется так:
 
   Telephus et Peleus, cum pauper et exul uterque
   Projicit ampullas et sesquipedalia verba.
 
   [В горьком изгнанье, в нужде и Телеф и Пелей перестали
   Шумный поток изливать слов семимильных а фраз,]
 
   — Я объясню эти стихи мисс Алисе в другой раз, она мне напомнит, — сказал доктор, — или, лучше, — добавил он, сообразив, что его обычный в таких случаях уклончивый ответ неуместен, когда приказание исходит от государя, — я приведу скромный отрывок из моего собственного перевода этой поэмы:
 
   В изгнанье уходя, владыки и герои
   Груз семимильных фраз не тащат за собой.
 
   — Великолепный перевод, доктор, — сказал Карл, — я чувствую всю его силу; особенно хорошо переданы слова sesquipedalia verba — семимильные сапоги…то есть слова… Это напоминает мне, как и половина всего того, что я видел на свете, «Contes de Commere L'Oye» note 69.
   Тем временем они дошли до замка. Когда король пошел в свою комнату, чтобы приготовиться к завтраку, в голове его мелькнула мысль:
   «Уилмот, Вильерс и Киллигру посмеялись бы надо мной, если бы услышали о сражении, в котором я не одержал победы ни над мужчиной, ни над женщиной. Ну и ладно, черт побери, пусть их смеются сколько хотят! Что-то в моем сердце говорит мне, что хоть раз в жизни я поступил правильно».
   Этот и следующий день прошли спокойно; король с нетерпением ждал известия о том, что где-нибудь на побережье для него приготовлено судно. До сих пор ничего еще не было устроено, но он узнал, что неутомимый Альберт Ли, подвергаясь большим опасностям, объезжает все города и селения побережья, чтобы с помощью друзей монархии и сообщников доктора Рочклифа найти возможность переправить короля за границу.

Глава XXIX

   Прочь руки, ты, бесстыдный негодяй!
«Два веронца»

   На некоторое время все наше внимание привлекли главные герои нашей драмы. Теперь пора обратиться и к другим действующим лицам.
   Итак, мы должны сообщить читателю, что комиссары, изгнанные из рая, которым был для них Вудсток, правда, не архангелом, а, как они полагали, духами совсем другого рода, все еще не окончательно отбросили мысль там поживиться и поэтому держались неподалеку. Они, правда, уехали из городка под тем предлогом, что жилье там было неудобное.
   Но более существенная причина заключалась в том, что они все еще сердились на Эверарда, как на виновника их неудачи, и не желали оставаться в замке, где он мог наблюдать за ними, хотя, прощаясь с Маркемом, выразили ему глубокое почтение. Однако они доехали только до Оксфорда, где и остались, как вороны, привыкшие наблюдать за охотой, сидя на дереве или на скале, и смотреть, как свежуют оленя, в надежде, что на их долю достанутся внутренности.
   Тем временем они выгодно использовали свои разнообразные способности в городе, и особенно в университете, в ожидании момента, когда сбудутся их надежды и они будут вызваны в Уиндзор, или же Вудсток снова отдадут в их полное распоряжение.
   Блетсон, от нечего делать, навязывал свое общество ненавидевшим его ученым и благочестивым священникам и богословам, раздражал их атеистическими речами и вовлекал в споры на весьма скандальные темы. Десборо, один из самых грубых невежд того времени, заставил назначить себя главой одного колледжа и, не теряя времени, рубил деревья и воровал серебряную посуду. Что до Гаррисона, то он читал проповеди в церкви святой Марии в полной парадной форме, в кожаной куртке и сапогах со шпорами, как будто собирался ехать на поле битвы в Армагеддон. И трудно сказать, чем Оксфорд, этот оплот науки, религии и монархизма, как его назвал Кларендон, был оскорблен глубже: грабежом Десборо, холодным скептицизмом Блетсона или неистовым фанатизмом поборника Пятой монархии.
   Солдаты время от времени ходили из Оксфорда в Вудсток и обратно на смену караула или под каким-нибудь другим предлогом и, вероятно, поддерживали связь с Верным Томкинсом; он жил в городке Вудстоке, но часто посещал замок, и поэтому комиссары получали надежные донесения о том, что там происходило.
   И в самом деле, по-видимому, этот Томкинс какими-то тайными способами если не полностью, то отчасти завоевал доверие почти всех обитателей городка и замка. Все с ним совещались, все секретничали; люди с деньгами старались задобрить его подарками; люди без денег щедро давали обещания.
   Когда он появлялся в Вудстоке, всегда как бы случайно, и проходил через зал, баронет каждый раз предлагал ему рапиру и, после более или менее упорного сопротивления противника, неизменно оказывался победителем; поэтому, восторжествовав над ним столько раз, достойный сэр Генри почти простил ему грехи — бунтарство и пуританизм. Когда потом медленные и размеренные шаги мистера Томкинса слышались по коридорам, ведущим в галерею, доктор Рочклиф встречал его в каком-нибудь пустом помещении — правда, богослов никогда не приглашал его в свой кабинет, — и между ними завязывались долгие беседы, по-видимому представлявшие большой интерес для обеих сторон.
   Слуги принимали индепендента так же приветливо, как хозяева. Джослайн всегда встречал его с самой сердечной искренностью, немедленно доставал для него пирог и бутылку вина, и начиналось угощение.
   Нужно заметить, что средств для этого стало гораздо больше с того времени, как прибыл доктор Рочклиф, который в качестве доверенного лица многих роялистов имел в своем распоряжении значительные суммы денег. Возможно, Верный Томкинс тоже получал немалую долю из этих запасов.
   Иной раз, когда он снисходил, по его выражению, к слабостям плоти, на которые у него якобы были особые права, — в сущности, он имел в виду не что иное, как свое пристрастие к крепким напиткам, — он воодушевлялся и распускал язык, хотя в обычное время говорил весьма сдержанно и прилично. То он со сладострастием старого озорника рассказывал о своих прежних подвигах вроде кражи оленей, грабежа фруктовых садов, пьяных выходок и отчаянных скандалов, в которых участвовал в молодости, то пел вакхические песни и любовные куплеты, то повествовал о таких приключениях, что Фиби Мейфлауэр приходилось покидать компанию; крик его достигал даже глухих ушей тетушки Джелликот, так что бедная старушка тоже принуждена была уходить из кладовой, где они пьянствовали.
   Среди таких буйных разглагольствований Томкинс два или три раза неожиданно ударялся в религиозные темы и говорил непонятно, но с большим воодушевлением и весьма красноречиво о блаженных святых, выделяющихся среди всех остальных людей, — о настоящих святых, как он их характеризовал, — о людях, которые взяли приступом духовную сокровищницу неба и овладели лучшими ее драгоценностями. Обо всех остальных сектах он отзывался с крайним презрением и считал, что они только ссорятся, по его выражению, как свиньи у корыта из-за шелухи и желудей; под этими оскорбительными словами он подразумевал и принятые обряды и таинства, и открытые богослужения существующих христианских церквей, и заповеди, или, вернее, запреты, предписанные всем без исключения христианам. Его поверенным в таких случаях чаще всего оказывался Джослайн; он ничего не понимал в его рассуждениях, слушал рассеянно и обычно старался вернуть его к грубому веселью или к старым воспоминаниям о былых похождениях до гражданской войны; он не хотел и не старался разбираться во взглядах этих подозрительных святых, но очень ценил покровительство, которым Вудсток мог пользоваться благодаря Томкинсу, и доверял честности этого человека, потому что тот свободно высказывал свои мысли, считал, что эль и водка, за неимением лучших напитков, составляют главное в жизни, и пил за здоровье короля или кого угодно, когда бы ему ни предложили, лишь бы кубок был полон до краев.
   Эта необычная доктрина, принятая в секте, иногда называемой «Семьей любви», но чаще сектой рантеров, note 70 стала пользоваться некоторым успехом в те времена, когда существовало множество религиозных учений и люди доводили враждующие ереси до полного и самого неблагочестивого неистовства. Эти фанатичные апологеты кощунственной доктрины должны были хранить ее в тайне из страха перед последствиями, которые могли бы наступить, если бы она провозглашалась открыто; мистер Томкинс, по его словам, достиг духовной свободы, но тщательно скрывал ее от всех тех, кого мог прогневить, если бы признался в ней публично. Это было нетрудно, ибо символ веры его секты допускал, даже более того, предписывал, чтобы, в случае надобности, ее последователи выполняли устав или подчинялись проповедникам любой господствующей религии.
   На этом основании Томкинс выдавал себя доктору Рочклифу за ревностного приверженца англиканской церкви, хотя и служащего под знаменами врагов в качестве шпиона в их лагере; а так как он несколько раз доставлял доктору точные и ценные сведения, он легко внушил этому рьяному заговорщику доверие к своим донесениям.
   Хотя Рочклиф в других отношениях и полагался на Томкинса, он все-таки боялся, что частое присутствие этого человека, которого, вероятно, нельзя было удалить из замка, не возбуждая подозрений, может стать опасным для короля; поэтому он советовал Карлу по возможности не попадаться Томкинсу на глаза, а если уж нельзя будет избежать случайной встречи, обязательно выдавать себя за Луи Кернегая. Джозеф Томкинс, по словам Рочклифа, был, разумеется, Честный Джо, но доктор считал, что честность — лошадь, которую не нужно слишком перегружать, то есть не следует вводить своего ближнего во искушение.
   Томкинс, казалось, ничего не имел против того, что ему оказывали лишь ограниченное доверие, или, может быть, он хотел сделать вид, что совсем не замечает этого постороннего человека. Когда раз или два, по неизбежной случайности, Томкинс встретился с Кернегаем, Джослайн, малый очень неглупый, смекнул, что он, кажется, проявил к этому обстоятельству не такой интерес, какого можно было ожидать от человека, по природе пытливого и любознательного.
   «Он ничего не спрашивает про незнакомого юношу, — подумал Джослайн, — не дай бог, он что-нибудь подозревает или уже знает!»
   Но его сомнения рассеялись, когда во время следующего разговора Джозеф Томкинс упомянул о побеге короля через Бристоль как о совершенно достоверном событии и назвал даже корабль, на котором, по его словам, отплыл Карл, и имя капитана; казалось, он был совершенно убежден в надежности этих сведений, и Джослайн решил, что Томкинс ничего не подозревает.
   И все же, несмотря на такую уверенность и дружеские отношения с Томкинсом, преданный егерь решил вести за своим приятелем тщательное наблюдение и был готов в случае надобности поднять тревогу.
   Правда, он признавал, что его так называемый друг, несмотря на свои пьяные и восторженные разглагольствования, может быть и заслуженно пользовался доверием доктора Рочклифа, но все же был настоящий пройдоха; верх и подкладка его плаща были разного цвета; он мог соблазниться высокой наградой, и, в надежде на прощение своих прошлых неблаговидных поступков, не прочь был еще раз вывернуть свой плащ наизнанку… Вот почему Джослайн не переставал вести пристальное, хоть и незаметное наблюдение за Верным Томкинсом.
   Как мы уже говорили, скромного секретаря хорошо принимали и в городке Вудстоке, и в замке, и даже Джослайн Джолиф старался скрыть свои подозрения, встречая его со щедрым и сердечным гостеприимством. Были, однако, два человека, которые по совершенно различным причинам враждебно относились к Томкинсу, так радушно принятому повсюду.
   Один из них был Ниимайя Холдинаф: он с негодованием вспоминал о грубом вторжении индепендента на его кафедру, и в частных беседах всегда говорил о нем как о лживом миссионере, в которого сатана вложил дух обольщения; однажды он произнес торжественную проповедь на тему о лжепророке, у которого из уст выскакивают лягушки. Речь эта имела большой успех у мэра и среди городских богачей, которые сочли, что их проповедник нанес жестокий удар самой основе учения индепендентов.
   С другой стороны, приверженцы тайного духа утверждали, что Джозеф Томкинс взял успешный и победоносный реванш в проповеди, произнесенной вечером того же дня, где он доказал, убедив многих ремесленников, что текст из пророка Иеремии: «Пророки прорекают ложь, а священники господствуют при посредстве их», прямо относится к пресвитерианской системе управления церковью. Холдинаф сообщил о поведении своего противника преподобному мистеру Эдуардсу, чтобы тот включил Томкинса в следующее издание Gangrasna как зачумленного еретика, а Томкинс указал на пастора своему начальнику Десборо как на человека, с которого можно взыскать крупный штраф за оскорбление тайного духа, и при этом уверял, что хотя проповедник с виду и кажется бедным, можно поставить к нему на постой нескольких кавалеристов, пока он не заплатит штрафа, — тогда жены всех богатых лавочников опустошат кассы своих мужей, чтобы добыть нечестивые деньги и с их помощью выручить священника; в этом отношении они держатся того же мнения, что и Лаван, судя по его словам: «Вы отняли у меня богов моих, а что еще есть у меня?» Конечно, отношения между спорящими сторонами не могли быть сердечными, если религиозные разногласия приняли такой мирской оборот.
   Но Джо Томкинса гораздо сильнее огорчала неприязнь другой особы, которой он хотел понравиться гораздо больше, чем Ниимайе Холдинафу. Это была не кто иная, как хорошенькая Фиби Мейфлауэр, — он очень стремился обратить ее в свою веру еще со времени той речи о Шекспире, которую он произнес, когда впервые увидел девушку в замке. Однако он, кажется, был намерен заниматься этим серьезным делом втайне и в особенности скрывать эти попытки от своего приятеля Джослайна, чтобы тот, чего доброго, не приревновал Фиби к нему. Но напрасно он осаждал стойкую девицу то стихами из «Песни песней», то цитатами из «Аркадии» Грина, то выразительными отрывками из «Венеры и Адониса», а иной раз и еще более непонятными рассуждениями из популярной книги, озаглавленной «Лучшие произведения Аристотеля». Никакие ухаживания, духовные или мирские, отвлеченные или материальные, Фиби Мейфлауэр не принимала всерьез.
   Во-первых, Фиби любила Джослайна Джолифа, а во-вторых, если она была предубеждена против Джозефа Томкинса как против бунтовщика-пуританина еще когда увидела его впервые, то нисколько не примирилась с ним с тех пор, как у нее появились основания считать его лицемерным развратником.
   По этим двум причинам она его ненавидела, терпеть не могла разговаривать с ним и всегда старалась от него улизнуть, а если уж ей приходилось остаться, слушала его только потому, что знала, как много ему известно, и боялась, оскорбив его, поставить под угрозу безопасность семьи, которой она служила с самого детства и которой была безраздельно предана.
   По тем же причинам она остерегалась показывать свою неприязнь к Томкинсу при Джослайне Джолифе, потому что воинственный нрав егеря-солдата мог привести к ссоре, и тогда couteau de chasse note 71 и дубинка ее дружка вступили бы в неравный спор с длинной шпагой и пистолетами, которые всегда носил при себе его опасный соперник. Но трудно ослепить ревность, когда у нее есть причины сомневаться, и, может быть, пристальное наблюдение Джослайна за своим приятелем было вызвано не только заботой об охране короля, но и смутным подозрением, что Томкинс не прочь незаконно поохотиться в его собственном прекрасном поместье.