Измена была налицо. Но Бельский избежал наказания по причинам, о которых можно судить лишь предположительно. Удельный князь был близкой родней царя по мужской линии, а, кроме того, его мать была двоюродной сестрой государя. Иван Бельский получил боярский чин после падения Адашева, менее чем за год до опалы. Иван IV добивался покорности от Боярской думы и желал поставить во главе ее своего родственника, молодого боярина, который был бы вполне ему послушен.
   Примечательно, что за Бельского не заступился никто из старших бояр, считавших себя униженными. Главный поручитель по опальном был князь Семен Микулинский, никогда не входивший в ближайшее окружение царя и записанный в списке думы по Дворовой тетради девятнадцатым. Другие поручители — князь Иван Троекуров, Юрий Кашин и Михаил Репнин — были записаны в конце того же списка. Поручители князь Федор Оболенский и Владимир Морозов стали боярами скорее всего уже после ареста Бельского или незадолго до его ареста.
   Вывод очевиден. Самые влиятельные силы в думе остались в стороне от конфликта между царем и его родней. Более того, старшие бояре надеялись извлечь выгоду из придворной ссоры и пересидеть новоиспеченного главу думы.
   Кроме малозначительных бояр, за Бельского поручились свыше сотни княжат и детей боярских из состава Государева двора. В случае побега опального за рубеж поручители должны были выплатить 10 000 рублей и ответить своей головой, иначе говоря, жизнью.
   Под давлением думы и духовенства власти прекратили расследование. Это позволило князю Вишневецкому беспрепятственно покинуть Москву. Вслед за тем он бежал за литовский рубеж.
   Единственными сообщниками Бельского были объявлены трое незнатных дворян, занятых в подготовке его побега. Всех их примерно наказали. Бельскому вернули удел и пост главы думы. Ливонская война продолжалась и требовала огромных расходов. Новое правительство должно было позаботиться о пополнении фонда государственных земель, чтобы обеспечить поместьями обедневших дворян и дворянских «новиков», приспевших в службу. Захарьины не осмелились посягать на монастырские земли, но они не забыли о проектах землемерия — уравнения в землях, то есть об изъятии в казну излишков земли у богатых землевладельцев и передаче их оскудевшим служилым людям.
   Сподвижники царя имели все основания рассчитывать на то, что меры такого рода обеспечат им популярность среди дворян.
   Столкнувшись с неповиновением знати, Иван IV пришел к мысли, что ему не одолеть «непослушников», пока те владеют огромными земельными богатствами. Полемизируя с Курбским, царь объявил, что намерен ограничить княжеское землевладение по примеру деда и отца. По его указанию руководители приказов приступили к разработке Уложения о княжеских вотчинах, получившего силу закона после утверждения в думе 15 января 1562 г. Новое Уложение категорически воспрещало княжатам продавать и менять старинные родовые земли. Выморочные княжеские владения, которые доставались прежде монастырям, теперь объявлены были исключительной собственностью казны. Братья и племянники умершего князя-вотчинника могли наследовать его земли лишь с разрешения царя. У вдов и дочерей «великие вотчины» отбирались с известной компенсацией. Правительство заявило о своем решении пересмотреть все сделки на княжеские вотчины, имевшие место после смерти Василия III и до момента введения в жизнь Уложения о службе 1556 г. Все княжеские вотчины, перешедшие в руки «иногородцев», подлежали теперь отчуждению в казну с известной компенсацией либо безвозмездно. Приговор четко очертил круг семей, на которые распространялось действие нового земельного закона. В этот круг входили некоторые удельные фамилии (например, Воротынские) и вся суздальская знать (князья Суздальские-Шуйские, Ярославские, Ростовские и Стародубские). Ограничения не распространялись, однако, на крупнейших удельных владык (князей Старицких, Глинских, Бельских, Мстиславских), из чего следует, что земельная политика начала 60-х годов не приобрела последовательного антиудельного характера.
   Княжеская аристократия отнеслась к новым земельным законам резко враждебно.
   Курбский обвинил Грозного в истреблении суздальской знати и разграблении ее богатств и недвижимых имуществ. Его гневные жалобы с очевидностью показали, сколь глубоко меры против княжеско-вотчинного землевладения задели интересы родовой знати. Бояре громко жаловались на нарушение старинных привилегий думы.
   Новое земельное Уложение не затрагивало интересов руководителей думы в лице Бельских и Мстиславских. В ином положении оказались трое наследников Воротынского удела, не связанных родством с династией. При разделе княжества лучшую треть получил старший из наследников — князь Владимир. После смерти Владимира выморочная треть перешла в руки его вдовы, но на нее претендовали также двое младших братьев Воротынских — Михаил и Александр.
   Удельное княжество Воротынских было их наследственной родовой вотчиной. Их владения включали крепости Одоев, Новосиль, Перемышль. Удельная армия, по словам Курбского, насчитывала несколько тысяч воинов.
   Согласно официальной версии, князь Михаил «погрубил» государю. Видимо, он требовал возврата выморочной доли удельного княжества. Это отразилось на его карьере. «Порода» и воинские заслуги давали Михаилу право на присвоение боярского чина. Он так и не получил его, но уже при Адашеве ему был пожалован почетный титул «слуги». На Александра Воротынского Иван IV держал «гнев великой» со времени своей свадьбы в 1561 г. Тем не менее в 1562 г. младший из братьев Воротынских стал боярином.
   Имя Воротынских было названо в Уложении 1562 г. После издания нового закона Воротынские потеряли всякую надежду на возвращение им главных городов княжества.
   Прошло немногим более полувека с тех пор, как Воротынские покинули Литву и стали служить Москве. Литовские власти нимало не сомневались, что Воротынские пострадали из-за того, что их владения располагались на литовском рубеже и двое братьев готовились бежать из России. 15 сентября 1562 г. Грозный наложил опалу на братьев Воротынских «за их изменные дела». Слугу Михаила отправили в тюрьму на Белоозеро. Его брата посадили «в тын» на посаде в Галиче.
   Дума и духовенство пытались заступиться за Воротынских, но добились помилования лишь для младшего из братьев. За Бельского вступились немногие младшие бояре, за Александра Воротынского — все руководство думы: Иван Бельский, Иван Мстиславский, князь Андрей Ногтев-Суздальский, трое князей Оболенских, а также Алексей Басманов. Бояре и дети боярские из состава Государева двора поручились за Воротынского наибольшей суммой в 15 000 рублей.
   В апреле 1563 г. ходатайство митрополита способствовало тому, что князь Александр Воротынский получил свободу. Опальный с трудом пережил катастрофу.
   Через год-два после освобождения он ушел в Троице-Сергиев монастырь и там умер.
   Одновременно с удельными владыками гонениям подверглись «великие бояре», которые были подлинными вершителями дел при Адашеве. Власти объявили опалу бывшему ближнему боярину князю Дмитрию Курлятеву, главному покровителю Сильвестра.
   Официальная летопись нарочито туманно повествует о неких «великих изменных делах» Курлятева, но не разъясняет, в чем они состояли. Помимо летописи о деле Курлятева упоминает также опись царского архива XVI в. После суда над Сильвестром Курлятев уехал на воеводство в Смоленск, откуда прислал царю грамоту. Эта грамота попала в архив и была описана следующим образом: «Да тут же грамота княж Дмитреева Курлятева, что ее прислал государь, а писал князь Дмитрий, что поехал не тою дорогою, да и списочек воевод смоленских». На первый взгляд оправдательная грамота воеводы Курлятева не имела большого значения. Но в глазах царя она обладала каким-то особым смыслом, ибо он передал документ в архив, служивший хранилищем самых важных государственных бумаг. Загадочные документы по делу Курлятева ставят перед исследователем ряд вопросов.
   Почему смоленский воевода стал оправдываться перед царем, что поехал не той дорогой? Куда он мог заехать из крепости, стоявшей на самой литовской границе?
   Само собой напрашивается предположение, что Курлятев предпринял попытку уйти из Смоленска в Литву, но был задержан и старался доказать царю, будто заблудился в дороге. То, что он «заблудился» со всем своим двором и вооруженной свитой, вызвало особое подозрение у властей и послужило уликой против опального. Недаром царь приложил к «делу» Курлятева список смоленских воевод, «в котором году сколько с ними было людей», и велел хранить его вместе с отпиской боярина.
   Становится понятным и тот факт, что Курлятев, посланный в Смоленск на год, в действительности пробыл там очень недолго и до истечения срока был смещен с воеводства. Ненавистного царю «великого боярина» вместе с сыном постригли в монахи и отослали «под начало» в отдаленный монастырь на Коневец на Ладожском озере.
   Царь не мог без раздражения вспоминать само имя Курлятева. В письме к Курбскому он писал: «А Курлятев был почему меня лутче? Ево дочерем всякое узорочье покупай — благословно и здорово; а моим дочерем — проклято да заупокой». Может быть, боярин пострадал за неосторожные слова по поводу своих и царских дочерей? Едва ли. Скорее, причина заключалась в другом. По обычаю люди подносили подарки ближним по случаю рождения детей в семье. Придворные не скупились на подарки дочерям всесильного вельможи Курлятева, стараясь снискать его благосклонность. В то же время царевны вместо подарков удостаивались заупокойной службы. Все они умерли во младенчестве. Грозный был уверен, что его жена и дочери приняли смерть из-за того, что их «сча-ровали» и прокляли лихие люди.
   В конце концов самодержец выместил гнев на всей семье Курлятевых. Жена Курлятева и ее дочери были насильственно пострижены и отвезены в глухую Челмогорскую пустошь в окрестностях Каргополя. Курбский назвал расправу с Курлятевым и его малолетними детьми «неслыханным беззаконием».
   Отстранение от власти наиболее влиятельных лиц фактически привело к образованию боярской оппозиции. Лишенная возможности противодействовать произволу царя, аристократия все чаще обращала взоры в сторону Польско-Литовского государства, где шляхетские вольности были ограждены законами. Магнаты в Польше обладали могуществом, а королевская власть была выборной. Король не мог занять трон без согласия вельмож.
   Сведения, поступавшие из России, вдохновляли военную партию в Польше. В тронной речи перед польским сеймом Сигизмунд говорил, что стоит войску польскому вступить в пределы Московии, как многие бояре и благородные воеводы, притесненные тиранством изверга, добровольно пристанут к его королевской милости и перейдут в его подданство со всеми своими владениями.
   Российская аристократия рассчитывала на помощь западных соседей. Но еще в большей мере ей приходилось полагаться на внутренние силы. Опалы ожесточали знать. Единственным выходом для нее была замена монарха. В качестве преемника царя все чаще называли его двоюродного брата князя Владимира Старицкого.
   В течение многих лет главными соперниками Старицких при дворе были Захарьины. С удалением из столицы Сильвестра князь Владимир лишился самого влиятельного доброхота при дворе брата. Приход к власти Захарьиных знаменовал полное поражение Старицких. Захарьины были заклятыми врагами удельного князя.
   Княгиня Евфросинья Старицкая была готова возобновить интригу, неудачно кончившуюся во время династического кризиса 1553 г. Но ее происки мало что значили сами по себе. Трон Грозного зашатался вследствие внутреннего политического кризиса. Ситуацию усугубило то обстоятельство, что оппозиция рассчитывала получить военную помощь извне. Несмотря на старания недовольных, им не удалось избежать огласки и суда. Во время полоцкого похода в конце 1562 г. на сторону литовцев перешел знатный дворянин Борис Хлызнев-Колычев. Изменник «побеже ис полков воеводских з дороги в Полтеск и сказа полочаном царев и великого князя ход к Полотску с великим воинством и многим нарядом». Перебежчик выдал неприятелю важные сведения о планах русского командования.
   Беглец был ближним человеком у князя Владимира Андреевича, а потому его измена бросила тень на князя. Царь решил учредить надзор за семьей брата. Сразу после падения Полоцка в Старицу к Евфросинье Старицкой выехал с «речами» Федор Басманов-Плещеев, новый фаворит царя, пользовавшийся его исключительным доверием. Когда 3 марта 1563 г. князь Владимир выехал из Лук в Старицу, его сопровождал царский пристав Иван Очин, родня Басмановых. Внешне еще ничто не омрачало отношений между Грозным и его братом. В марте 1563 г. Грозный по пути в Москву остановился в Старице и «жаловал» Старицких, «у них пировал». Затем в конце мая он уехал в Александровскую слободу и пробыл там почти два месяца.
   Именно в этот период власти получили донос, положивший начало розыску об измене царского брата. Доносчик Савлук Иванов служил дьяком у Старицких и за какие-то провинности был посажен ими в тюрьму.
   Из темницы Савлук ухитрился переслать царю «память», в которой сообщал, будто Старицкие чинят государю «многие неправды» и держат его, дьяка, «скована в тюрьме», боясь разоблачения. Иван велел немедленно же освободить Савлука из удельной тюрьмы. Доставленный в Александровскую слободу, дьяк сказал на Старицких какие-то «неисправления и неправды». «По его слову, — сообщает летопись, — многие о том сыски были и те их неисправления сысканы».
   Розыск об измене Старицких тянулся все лето. С начала июня и до 17 июля царь безвыездно находился в Александровской слободе. Иностранным послам в Москве объявили, будто государь с боярами уехал в село «на потеху». В действительности царь был занят совсем не шуточными делами. В связи с начавшимся розыском в Слободу прибыли митрополит и руководство Боярской думы — бояре князья Иван Бельский, Иван Мстиславский, Иван Пронский, давний враг Старицких Данила Романович Юрьев-Захарьин и дьяк А. Щелкалов. Следствие вступило в решающую фазу.
   Вина князя Владимира оказалась столь значительной, что царь отдал приказ о конфискации Старицкого княжества и предании суду удельного владыки. Судьбу царской родни должно было решать высшее духовенство. (Боярская дума в суде формально не участвовала. Царь не желал делать бояр судьями в своем споре с братом. К тому же в думе было слишком много приверженцев Старицких.) На соборе царь в присутствии князя Владимира огласил пункты обвинения. Митрополит и епископы признали их основательными, но приложили все усилия к тому, чтобы прекратить раздор в царской семье и положить конец расследованию.
   Конфликт был улажен чисто семейными средствами. Царь презирал брата за «дурость» и слабоволие и проявил к нему снисхождение. Он полностью простил его, вернул удельное княжество, но при этом окружил людьми, в верности которых не сомневался. Свою тетку — энергичную и честолюбивую княгиню Евфросинью — Иван не любил и побаивался. В отношении ее он дал волю родственному озлоблению.
   Евфросинье пришлось разом ответить за все. Нестарой еще женщине, полной сил, приказали надеть монашеский куколь. Удельная княгиня приняла имя старицы Евдокии и стала жить в Воскресенском Горицком монастыре, основанном ею самой неподалеку от Кириллова. Опальной монахине позволили сохранить при себе не только прислугу, но и ближних боярынь-советниц. Последовавшие за ней слуги получили несколько тысяч четвертей земли в окрестностях монастыря. Воскресенская обитель не была для Евфросиньи тюрьмой. Изредка ей позволяли ездить на богомолье в соседние обители. Под монастырской крышей старица собрала искусных вышивальщиц.
   Изготовленные в ее мастерской вышивки отличались высокими художественными достоинствами.
   Проступки удельных князей давали царю удобный повод ликвидировать последний крупный удел на Руси. Но Грозный не использовал эту возможность. Сколь бы опасными ни казались династические претензии князя Владимира, он был слишком бездеятелен и недальновиден, чтобы завоевать широкую популярность среди дворянства, а среди знати у него было довольно много недоброжелателей, главными из которых оставались князья Суздальские-Шуйские. (Они были повинны в смерти князя Андрея Старицкого и расхищении его имущества.) Сравнительно мягкое наказание удельных князей объяснялось, возможно, тем, что царя все больше тревожил нараставший конфликт с многочисленной суздальской знатью. Очевидно, царь не желал окончательно лишиться поддержки своих ближайших родственников в тот момент, когда положение династии стало неустойчивым. С ведома царя официальная летопись поместила краткий и нарочито туманный отчет о суде над старицким удельным князем и о выдвинутых против него обвинениях. Из этого отчета следовало, что в 1563 г. князь Владимир и его мать были изобличены в неких «неисправлениях и неправдах». Со временем Грозный сам приоткрыл завесу секретности, окружавшую первый процесс Старицких. «А князю Владимиру, — писал он, — почему было быти на государстве? От четвертого удельного родился. Что его достоинство к государству, которое его поколенье, разве вашие (бояр) измены к нему, да его дурости?.. Яз такие досады стерпети не мог, за себя есми стал».
   Иван высказал свои обиды много позже. Могло показаться, что после суда царь поспешил предать забвению досадную ссору в собственной семье. Но на самом деле это было не так.

Царь-летописец

   Простив брата, Грозный позаботился о том, чтобы подготовить почву для расправы с ним в случае возникновения нового кризиса. Он обратился к старым летописям и позаботился о том, чтобы включить в них подробный отчет о первом заговоре Старицких в годы правления Адашева.
   Чтобы вполне оценить его начинание, надо иметь в виду, что в Русском государстве официальной летописи придавалось совершенно особое значение. Московские государи ссылались на летописи в своих спорах с вольным Новгородом, дипломаты черпали из них аргументы во время переговоров с иностранными дворами. Затеянная Грозным летописная работа преследовала не литературные, а политические цели.
   Два последних тома Лицевой летописи — так называемый Синодальный список и Царственная книга — были посвящены времени правления Грозного. Неудивительно, что именно эти тома и подверглись исправлению.
   Обе летописи написаны на французской бумаге. Наблюдения за водяными знаками (филигранями) позволили известному палеографу Н.П. Лихачеву установить, что во Франции такая бумага производилась в промежуток между серединой XVI в. и 1600 г.
   Попытки уточнить датировки Н.П. Лихачева вызвали длительный спор. По мнению С.О.Шмидта, водные знаки Царственной книги характерны для конца 70-х — первой половины 80-х гг. На основании альбомов Н. П. Лихачева, Хивуда, Брике и О. Валле-и-Субира автор этих строк собрал данные, свидетельствующие о более раннем происхождении бумаги исследуемых сводов. Обсудив свои выводы с известным специалистом по филиграням А.А. Амосовым, я в 1976 г. опубликовал их. Через несколько лет Амосов пересмотрел свое мнение и пришел к заключению, что бумага соответствующих листов Царственной книги была произведена во второй половине 70-х гг., а следовательно, приписки в тексте летописи не могли быть сделаны ранее указанного времени.
   В настоящее время ни одна датировка приписок не стала общепризнанной. А.А. Зимин аргументировал вывод, что приписка к тексту Царственной книги была сделана между 1569 и 1570 гг. Другой известный исследователь Б. Клосс полагает, что Царственная книга появилась в первой половине 70-х гг., а приписки о боярском мятеже — самое позднее осенью 1575 г.
   Наиболее подробная аргументация принадлежит, бесспорно, А.А. Амосову. Но в его построениях филиграни приобретают самодовлеющее значение. Приведем в качестве примера новое прочтение филиграни «Двойная лилия», условно названной «Гоздава», из Лицевого свода. Верхняя часть этого знака схожа с французской геральдической лилией, но бумага с этим знаком грубовата, с соринками. Качество бумаги служит А.А. Амосову отправным пунктом для цепи гипотез. Грубая выделка бумаги, рассуждает исследователь, характерна для нелучшей бракованной французской бумаги, для польской, реже германской бумаги. Не совсем понятно, почему автор останавливается на польском варианте.
   За первым рядом гипотез воздвигается второй. Сочетание западных форм с польскими качественными приметами знака «Гоздава», пишет исследователь, было не только возможно, но и вполне закономерно на одном-единственном этапе взаимоотношений Польши и Франции: «…мы разумеем кратковременное пребывание на польском престоле Генриха Анжуйского, французского принца из дома Валу а». Сорт бумаги зависел от бумажной мельницы, но никак не от системы международных отношений в Европе. Лилию в водяном знаке употребляли при изготовлении бумаги многие бумажные мельницы.
   Гипотеза о польском происхождении бумаги Лицевого свода не доказана, но она служит фундаментом для новых умозаключений. «Для Генриха Анжуйского перенос родовой эмблемы на новую (польскую) почву был бы вполне естественным действием… В этом плане мотив двойной лилии (в водяном знаке! — Р.С.) мог вызвать, например, ассоциации о двух коронах Валуа». Под пером А.А. Амосова водяной знак — скромное творение мастера бумажной мельницы невесть какой страны — превращается в объект большой политики, предмет манипуляции коронованной особы, заинтересованной в ассоциациях.
   Осторожные предположения уступают место категорическим формулировкам: «Итак, даже краткий анализ позволяет со всей уверенностью утверждать, что знак двойной лилии в Лицевом своде следует датировать 1573-1574 гг.». В России такая бумага из Польши могла появиться в 1574 г., но Генрих Анжуйский уже бежал во Францию.
   «Не потому ли Грозный и решил ускорить работы по составлению московской версии всемирной истории?» Этот вопрос ставит читателя в тупик. Какое отношение может иметь бегство короля Генриха к ускорению (гипотетическому) летописных работ в Москве?
   Определив два комплекта бумаги «с общим отчасти» (!) набором сюжетов филигранен (бумага пошла на изготовление Лицевого свода и Слободской Псалтири), А.А. Амосов выстроил целую пирамиду гипотез о нормах и последовательности расхода бумаги и заключил, что составителям Лицевого свода в декабре 1576 г. осталось выполнить не менее 40-45 % задуманного труда. Приведенные даты и цифры подкупают своей точностью. Но они уводят читателя в область фантазий, так как не опираются на факты.
   Данные о бумаге памятника следует учитывать в любом текстологическом исследовании. Но ставить филиграни во главу угла нет резона. Схемы А.А. Амосова доказывают это с полной очевидностью.
   Интерпретация водяных знаков привлекает своей точностью, но эта точность относительна. Бумага была слишком непрочным материалом, а записи на ней теряли значение со сменой поколений. Понятно, что архивы XVI в. сохранили ничтожную часть произведенной тогда бумаги. Сама технология производства бумаги обусловила быструю смену водяных знаков, наличие бесконечного множества вариантов. Все это мешает выстроить сколь-нибудь полный и достоверный ряд, который бы объединил филиграни и сорта бумаги мануфактурного производства за длительный период.
   Скудные сведения о водяных знаках, накопленные наукой, допускают различную интерпретацию и дают возможность датировать бумагу лишь приблизительно, в пределах десятилетия.
   Хронологические рамки, установленные на основании примерной датировки филигранен, требуют тщательной критической проверки, опирающейся на анализ содержания летописи в первую очередь.
   По предположению Н.П. Лихачева, бумага была закуплена русскими властями во Франции около 1575 г. и ее использовали при составлении посольских книг 1570-1571 и 1575-1579 гг. Остатки бумаги после 1580 г. употреблены были на последние тома Лицевого свода. Предложенная схема вызвала весьма основательную критику (Д.Н. Алыпиц). Царская казна затратила большую сумму денег, закупив дорогую бумагу за рубежом.
   Во Франции на такой бумаге писал король. Немыслимо представить, чтобы подобного рода закупка имела в виду нужды текущего делопроизводства Посольского приказа.
   Более вероятно предположение, что бумагу приобрели во Франции для нужд династии.
   Парадная летопись, излагавшая официальную историю начала царствования Ивана IV, была богато иллюстрирована и явно предназначалась для государя и членов его семьи. Иван IV не только читал ее, но и правил. В 1568 г. летописи были затребованы из земского Посольского приказа в опричнину, что привело к полному прекращению летописных работ. Остатки бумаги, на которой ранее писали летопись, остались в стенах Посольского приказа, и, когда шансы на возобновление летописи исчезли, приказ использовал бумагу для составления беловых посольских книг за 1570-1571-й и позднее за 1575-1579 гг. Представить, чтобы черновики посольских книг переписывали набело с запозданием в пять — десять лет, невозможно. Беловики готовили с таким расчетом, чтобы представить их царю или думе по первому требованию.