– Чем тут гордиться? Силу имеет каждый бугай, – с неудовольствием говорила она. – Разве тебе не хотелось бы, Птичка, стать таким талмуд-хухемом [2], как твой дед?
   Прабабушка не понимала, что меня с одинаковой силой влекли к себе и божественная ученость дедушки Симона, и богатырские мышцы прадедушки Зуси.
   Этот разговор происходил в то время, когда дедушка, как и каждое утро, вышел на террасу молиться. Он накинул на себя ритуальную полосатую мантию, а ко лбу и к обнаженной левой руке приторочил маленькие кожаные кубики со священными текстами. Предполагалось, что священные слова через сердце и мозг впитываются в самую душу молящегося. Стоя в углу лицом к востоку, дедушка мерно раскачивался и однообразным распевом невнятно проборматывал молитвы. Солнце, подымаясь над садом, окружало дедушку сияющим ореолом.
   Прабабушка смотрела на сына с обожанием и со скорбью. Я сидел у изножья ее кровати. Губы прабабушки беззвучно шевелились. Женщинам молиться не положено, и поэтому она произносила слова молитв в уме. Так она мысленно проговорила весь набор утренних молитв, за исключением той, в которой молящийся возносит богу благодарность за то, что он не создал его женщиной.
   А скорбь прабабушки происходила оттого, что никто из ее четырех внуков не молился. Они покорно исполняли малейшие прихоти ее. Но никто из них – ни мой веселый бурный отец, ни кутила Филипп, ни оба гвардейца – не хотел выполнять странные обряды, установленные древним пастушеским племенем в жарких азиатских пустынях.
   – Сын мой, – сказала прабабушка, когда дедушка Симон снял с себя вооружение верующего и упрятал его в бархатный мешочек. – Сын мой, ты ученый человек. Но, мыслится мне, ты иногда забываешь, что ты старший в роде. Твои сыновья распустились. Вспомни, что ты глава семьи.
   Дедушка Симон огладил свою бороду, как всегда в минуту раздумья, и ответил:
   – В Книге Судей сказано: «И обратились деревья к масличному дереву и сказали ему: «Царствуй над нами». И ответила им Маслина: «Не брошу я забот о моем масле, приятном людям и богу, ради того, чтобы надеть на себя корону».
   Сказав это, дедушка поцеловал матери ее сухую руку и с достоинством удалился.
   Прабабушка посмотрела ему вслед с умилением. Потом вздохнула и прошептала:
   – Масло… Знаю я это его масло…
   Некоторое время она сидела молча, откинувшись на подушки. Потом я почувствовал, как ее рука опустилась на мою голову.
   – Какая у тебя круглая головка… – сказала она нежно.
   – Но все-таки постарайся вспомнить, прабабушка, – сказал я настойчиво, – сколько детей сидело в коляске, когда лошади понесли?
   – Нечаев-Мальцев ехал из Дятькова, из своего имения, – сказала прабабушка, мечтательно глядя в потолок. – Он был в генеральской форме. Очень красивой. Он же был кавалергардом и адъютантом принца Ольден-бургского. Он был большой умница. Интеллигентный человек! Он сам строил свои заводы. Не только стекольные. Механические. И железоваренные…
   Я нетерпеливо перебил прабабушку:
   – Ты мне лучше скажи, прабабушка, какой рукой прадедушка Зуся схватился за дуб, а какой за коней? Это же важно! Вспомни! Ну, что тебе стоит?
   – Он любил Зусю, – задумчиво говорила прабабушка. – Он все прощал ему. Все глупости, которые Зуся делал на заводе по своему невежеству, все его поблажки рабочим. После смерти Зуси заводом управляла я.
   Тут прабабушка остановилась. На лице ее появилась лукавая усмешка, и она сказала:
   – Сказать правду, так и при жизни Зуси управляла, собственно говоря, я.
   Она вздохнула.
   – У меня мужской ум, Птичка, а мужской ум для женщины грех.
   Она зажгла свечу и принялась растапливать над ней палочку красного сургуча. Давно уже никто не запечатывал писем сургучом. И тут я впервые увидел прабабушкину печать.
   Она прозрачная, из чистого, как слеза, хрусталя с маленькой граненой головкой. И в головке этой цветы. Да, там, внутри этого остекленевшего родника, цвел, не увядая, прелестный маленький луг из красных, синих и желтых цветов. Когда прабабушка наклоняла печать, казалось, что цветы колышутся, что они всплывают из какой-то холодной и чистой глубины.
   Увидев, с каким восхищением я смотрю на хрустальную печать, прабабушка сказала:
   – А теперь, Птичка, смотри, что получается.
   Она прижала печать к мягкому сургучу, и на нем 336
   оттиснулась по кругу фамилия прабабушки. А в середине круга – начальная буква ее имени – X, – похожая на два скрещенных флага. А в самом низу – лучи встающего солнца.
   Я протянул руку к чудесной печати.
   Но прабабушка покачала головой:
   – Нет, Птичка, не дай бог, ты разобьешь ее. А для меня дороже ничего нет. Это мне подарили рабочие. Мне, а не Зусе. Не огорчайся, Птичка, когда-нибудь печать будет твоя. После моей смерти ее получит самый младший из моих внуков, Давид. А после его смерти – ты. И всегда надо завещать ее самым младшим, чтобы она подольше жила в нашем роду…
   – Так ты опять ничего не узнал про прадедушку Зусю? – спросил Вячик.
   Я больше не мог уклоняться от рассказа. И я храбро соврал:
   – А вот узнал. Он схватил коней правой рукой, а дуб – левой. Потому что иначе он вырвал бы дуб скор-нем. Во какая у него сила в правой руке!
   Ребята обомлели. Володя робко спросил:
   – А борьбой он занимался? Приемы знал?
   – Фига, занимался! Кто с ним пойдет бороться, когда он всех клал на первой секунде.
   – Даже Збышко Цыганевича?
   – Даже Збышко Цыганевича. И Ивана Кащеева. И Заикина.
   – Шик! – восхищенно воскликнул Володя. – А про гимнастику узнавал?
   – Про гимнастику? – Я на мгновение задумался. – Еще бы! Он знаешь как тренировался? Переносил холмы с места на место.
   – Холмы?
   – Да! Там у них куча холмов. Так прадедушка Зуся передвигал их с места на место. Потом, конечно, он их ставил обратно.
   Ребята были подавлены. Вячик сказал несмело:
   – А как насчет манной каши?
   Судьба моих товарищей была в моих руках. Скажи я, что прадедушка ел по утрам манную кашу – всё! Они станут самоотверженно забивать в себя ненавистную кашу. Но я был хорошим товарищем, и я сказал небрежно:
   – Вот еще! Очень нужна ему эта дрянь.
   Володя и Вячик облегченно вздохнули.
   – А что я видел у прабабушки! – сказал я.
   И я им рассказал про хрустальную печать.
   – Ври побольше! Таких вещей не бывает, – заявил Володя.
   Оба они только что ни на секунду не усомнились в правдивости моих бессовестных выдумок о прадедушке Зусе. А сейчас ни за что не хотели поверить чистейшей правде про. хрустальную печать.
   Уже гораздо позже, через много лет, когда я стал взрослым, я не раз убеждался, с какой охотой люди поддаются грубой лжи и как трудно подчас раскрыть им глаза на истинную картину жизни.
   Взбешенный, едва ли не доведенный до слез ослиным упрямством Володи и Вячика, я сказал, что покажу им печать. Я выпрошу ее на время у прабабушки. А если она откажет мне, я украду ее!
   В тот же день, сидя на маленькой скамеечке у ног прабабушки, я сказал:
   – Покажи мне, пожалуйста, еще раз твою хрустальную печать.
   Прабабушка покачала головой:
   – Это не игрушка. Один раз только я выпустила ее из рук. Когда твой дедушка Симон подрос, я передала ему завод и печать. Это была моя ошибка. Твой дед разорил нас. Я не виню его. Есть разные люди. Есть люди дела, а есть люди мысли. К тому же эта женщина… Не хочу о ней дурно говорить… Ну, словом, эта шлюха обобрала его… Ты еще ребенок. Ты сейчас еще не можешь этого понять. Это даже хорошо, Птичка. Если бы ты понимал, я и не рассказала бы тебе этого. Но ты все запомнишь и когда-нибудь поймешь…
   Напрасно взрослые думают, что детям недоступны страсти, терзающие их, – любовь, ревность, честолюбие и даже вожделение. Иногда папа и мама отправлялись с друзьями в ночной ресторан. Случалось, не с кем было меня оставить дома, и меня брали с собой. Считалось, что сальности, которые выкрикивали с эстрады полуголые певички, и весь кабацкий разгул кафешантана мне так же непонятен, как высшая математика. Взрослые ошибались так же, как сейчас прабабушка, рассказывая мне о своем сыне.
   Но в тот момент я не очень интересовался этим рассказом. Хрустальная печать стояла недалеко от меня на маленьком столике у кровати. Я не мог отвести глаз от нее. Прабабушка не смотрела на меня. Взгляд ее был устремлен в потолок. Она думала вслух. Я быстро схватил печать и положил ее в карман. Я прижимал ее рукой, чтобы она случайно не выскользнула. Я чувствовал ее холод и тяжесть. Прабабушка повернулась ко мне. Я испугался. Но она ничего не заметила.
   – Помни, Птичка, – сказала она, – твой дедушка Симон большой человек. Он…
   Прабабушка приблизила губы к моему уху и прошептала:
   – Он почти святой…
   Мне стало стыдно. Мне казалось, что печать впивается мне в руку. Я что-то пробормотал и выбежал из комнаты.
   Взрослые не подозревают, что детям тоже нужны деньги, потому что у них есть свои расходы.
   В самом деле, все дети что-нибудь собирают. Мы, например, собирали марки, старые монеты, абрикосовые косточки и папиросные коробочки. Немалых денег стоили нам пистоны и мороженое. Из абрикосовых косточек мы делали отличные свистки. Для этого надо тереть косточку с обеих сторон на мокром камне, пока на ней не образуются две дырочки. Иголкой мы выковыривали мякоть и впускали в пустую косточку маленький шарик, его можно сделать из дерева или из пробки. Получается превосходный свисток, пронзительный и тревожный, как у городового.
   Деньги нужны также на приобретение хлебного кваса, резины для рогаток, конфет-лимонок, ломтей кокосового ореха в уличных ларьках. Да мало ли еще для чего!
   Утром я прибежал под большой каштан, торжествующе размахивая хрустальной печатью.
   Володя еще издали крикнул:
   – Скорее! Есть работенка!
   Вячик взял печать, небрежно повертел ее. От нее тотчас же пошли оранжевые, зеленые и фиолетовые лучи, точно маленький цветочный луг, заключенный в ее головке, сам испускал это радужное сияние.
   Не знаю, как это случилось, но только Вячик выронил печать. Я поднял ее и к ужасу своему увидел, что от ее хрустальной головки отломился кусочек.
   – Велика важность! – сказал Вячик. – Она даже не заметит. Повернешь другой стороной.
   Я вскоре забыл об этом огорчении, потому что нам срочно надо было приступать к работе. Ее раздобыл Вячик. Он был самым практичным из нас. Это ему принадлежала деловая идея – отлавливать крыс для пани Вожены.
   Отец Вячика, угрюмый хромец с толстыми черными усами, работал на ювелирной фабрике Иосифа Фраже. Время от времени там требовались насекомые – стрекозы, жуки, бабочки, как образцы для брошек и других украшений. Мы получали от пяти до пятнадцати копеек за насекомое в зависимости от его красоты. Однажды мы получили за бабочку Кавалер Махаон целых сорок копеек.
   Мы хорошо освоили технику этой работы. Отловив насекомое, мы умерщвляли его в блюдце с водкой и, просушив, накалывали булавкой в чистый коробок от спичек или папирос. Главная трудность была в добыче водки. Детям не продавали ее. Надо действовать через взрослых.
   Мы кинули жребий. Вышло идти за водкой мне. Деньги выдал мне Вячик. Они всегда у него водились, и он обычно авансировал наши предприятия. Нехотя поплелся я на Тираспольскую улицу в монопольку, как тогда называли казенные винные лавки. Возле монопольки, как всегда, валялось несколько мертвецки пьяных мужиков. Я долго стоял в нерешительности и наконец обратился к пожилой женщине в платочке, скроив жалобную мину:
   – Тетенька, знаете, у сестрички распухли железки, и ей нужно сделать согревающий компресс, так меня послали за водкой.
   Через несколько минут я мчался домой, сжимая в руке шкалик.
   У меня был в саду тайник в дупле старой акации. Я осторожно спустил туда шкалик и прикрыл сверху листьями. Едва я это сделал, как услышал, что меня зовут.
   Дома был переполох: искали хрустальную печать. Прабабушка бушевала:
   – Это не дом! Это кабак! Ноги моей больше здесь не будет!…
   Я опустил руку в карман. Да, она там, холодная, гладкая, прелестная даже на ощупь.
   Мне вдруг показалось, что она становится страшно тяжелой и вот-вот прорвет карман и с грохотом вывалится на пол.
   Я бросал косые воровские взгляды на свою левую штанину, мне чудилось, что хрустальная печать начинает испускать сияние, и лучи ее пробиваются сквозь ткань штанов и заполняют комнату – синие, желтые, розовые, красные.
   Когда ко мне кто-нибудь приближался, я быстро отходил в сторону. Мне казалось, что хрустальная печать живое существо, что вдруг она заговорит из меня своим чистым родниковым голоском.
   Я выскользнул из комнаты и побежал в сад. Там я прошел к моему тайнику, вынул печать из кармана и осторожно опустил ее в дупло. Она тихо звякнула и улеглась. Я облегченно вздохнул. Ночью – решил – я выну ее и положу возле прабабушки.
   Тут чья-то рука легла мне на плечо. Я поднял голову. Это был дедушка Симон.
   – Бог видит каждое твое деяние, он слышит каждое твое слово, он читает каждую твою мысль, – сказал он.
   – Только мою, дедушка? – спросил я дрожа.
   – И мою, и твою, и всех людей на свете.
   – Как же он может знать все про всех?
   – Он может знать все про всех, потому что он повсюду.
   – Как же он может быть повсюду?
   – А воздух повсюду? А небо повсюду? Он как воздух, как небо.
   С этими словами дедушка Симон всунул свою длинную руку в дупло и вытащил оттуда хрустальную печать. А вслед за тем – шкалик, на который он уставился с удивлением.
   Я заплакал.
   – Дедушка, я взял ее на минутку, мальчики не верили, так я хотел им показать…
   – Допустим, – сказал дедушка серьезно.
   Он нахмурился и сказал:
   – Что вы курите, я знаю. Но что вы водку пьете…
   – Дедушка, мы не пьем!
   И я рассказал, зачем нам нужна водка.
   Дедушка покачал головой.
   – То, что живет, пусть живет. Почему нельзя никого убивать? Потому что во всем живущем есть частица бо. га. Спрашивается: а в бабочке? Отвечается: да, и в бабочке, и в цветке, и в облаке, и в самом убийце…
   Дедушка долго говорил мне о боге, о его всеведении и вездесущности. Я чувствовал, что стою перед богом, как голый. Но это не устрашало меня. Сознание, что огромный, могущественный бог среди своих бесчисленных хлопот не упускает из виду и мое малое существо, наполняло меня гордостью. При этом я не мог отделаться и от ощущения, что в этой осведомленности бога и постоянной его слежке за мной есть что-то стеснительное. Но я гнал от себя это ощущение, как греховное.
   Убедившись, что я успокоился, дедушка Симон опустил хрустальную печать и шкалик в карманы сюртука, взял меня за руку, и мы пошли в дом.
   Он шагал, как всегда, твердо, уверенно, высоко подняв голову, а я снизу поглядывал на него с робким обожанием, и мне радостно было ощущать, как тонет моя рука в его большой сильной ладони.
   Войдя в комнату, дедушка вынул из светильника зажженную свечу, легко опустился на колени и заглянул под кровать. Когда он поднялся, в руке у него была хрустальная печать.
   – Симон, ты моложе своих сыновей! – вскричала прабабушка с торжеством. – Твои глаза острее, чем у молодых, твоя спина гибче, чем у девушек. А твоя голова мудрее…
   Она вдруг замолчала. Лицо ее омрачилось. Она увидела, что печать повреждена.
   – Это не больше, чем царапина, – сказал дедушка, – и нужно, чтоб она была.
   – Зачем? – удивилась прабабушка.
   – Могла печать разбиться? Могла. Разбилась она? Нет, не разбилась. Спрашивается: почему? Отвечается: потому что бог этого не допустил. Почему же он этого не допустил? Потому что его воля была оставить печать целой. А чтоб не исчезла память о его милосердии, печать помечена царапиной…
   Я никак не мог выбрать время, чтобы улизнуть из дому. Мне ведь нужно было раздобыть водку взамен той, которую забрал у меня дедушка. Я уже выпросил накануне у мамы деньги якобы на покупку марок.
   С утра меня одели в нарядный костюмчик – серая блуза с широким белым отложным воротником, короткие серые штаны, заправленные в черные чулки. Не только я – все приоделись и во главе с прабабушкой отправились в синагогу.
   Почти все еврейские праздники печальны. Это памятники несчастий – преследований, изгнаний, сожжений на костре. Молитвы – смесь стенаний, угроз и надежд. Но сегодня праздник радости – Симхас-Тора, древний праздник жатвы, единственное уцелевшее воспоминание о легендарной сельской жизни в Палестине. Сегодня потомки древних землепашцев, все эти портные, странствующие приказчики, дантисты, лудильщики, присяжные поверенные, грузчики, менялы, чеботари, аптекари, мясники, попрошайки, часовые мастера, биржевики и биндюжники веселятся, одаряют друг друга цветами. Сегодня, единственный раз в году, женщинам позволено войти на мужскую половину синагоги.
   Мы все – и папа, и мама, и все дядья, и их жены – сидим на почетных скамьях впереди.
   Все ждут торжественного момента.
   И вот два седобородых старца подходят к стене и распахивают золоченые дверцы Ковчега Завета. Бережно вынимают они оттуда большой свиток в бархатном чехле. Это Библия. Она написана от руки на пергаменте. Сейчас ее торжественно пронесут среди народа. И нести ее должен, по обычаю, самый благочестивый, самый добродетельный прихожанин, наиболее почитаемый за святость своей жизни. Затаив дыхание все ждут, на кого падет эта честь.
   И вот мы видим: Священную Книгу несет не кто иной, как мой дедушка Симон.
   Какое это торжество для всех нас! По лицу прабабушки текут слезы гордости и умиления. Я вижу – и отец прикладывает платок к глазам. Дядьки-гвардейцы стоят навытяжку, как по команде «смирно». Даже дядя Филипп непривычно серьезен.
   Люди тянутся к Библии. Наиболее напористым удается поцеловать край ее бархатного чехла, другим – только коснуться его рукой и после этого поцеловать свои пальцы. А некоторые, я вижу, прикасаются губами к одежде дедушки Симона, как к святыне.
   Я очень волновался, что к приходу Володи и Вячика я не успею раздобыть водку. Но когда мы вернулись домой, я с облегчением увидел, что под большим каштаном их еще нет.
   В саду тихо. Небо сияет. В воздухе плавают осенние нити. Вдруг я замер. Прямо передо мной на веточке сирени сидит, трепеща слюдяными радужными крылышками, большая стрекоза. А совсем рядом на спинку скамьи опустилась бабочка с черными полированными крыльями. Я сразу увидел ее: это был великолепный и редкий Адмирал. Первая мысль моя – ринуться в комнату за сачком. Но тут же я вспомнил: «То, что живет, пусть живет…»
   Стрекоза нахально уставилась на меня своими выпуклыми, как у раввина Крепса, глазами, словно говоря: «А что, слабо тебе взять меня?» И Адмирал, словно поджидая меня, застыл, неподвижно простерев свои лаковые крылышки, испещренные белыми крапинками.
   И я понял: это бог посылает мне испытание. Так нет же, пускай Володя и Вячик, если хотят, продолжают свою жизнь убийц. А сам я никогда больше никого не буду убивать.
   Кинув скорбный взгляд на стрекозу и. красавца Адмирала, я побежал в монопольку.
   По дороге я завернул в пассаж на Дерибасовской улице, чтобы полюбоваться большими аквариумами в окнах рыбного магазина. Когда я наконец отвел глаза от золотистых жирных карпов и горбатеньких, отливающих латунью карасей, я увидел дедушку Симона.
   Я не сразу узнал его. В нем появилась какая-то странность. Как будто это он и в то же время не он. Черты лица его все те же. Но они словно бы сместились. Глаза заволоклись серебристым блеском. Поры на лице как будто раздвинулись, и кожа стала словно бы губчатой. Рядом с ним стояли двое. Я знал их. Они иногда заходили к дедушке и вместе с ним уходили, как все полагали, предаваться толкованию священных книг. Один – маленький, юркий старичок Листвойб, с лицом как бы застывшим на пороге смеха. Другой – нестарый еще, дюжий малый, скотобоец Липа Бандеровер, – шея его так могуча, что мешает ему держать голову прямо.
   У всех троих в руках черные зонтики. И тут я увидел, как дедушка Симон нырнул в свой зонтик и вынул оттуда шкалик. Ловким движением сильной ладони он ударил в дно бутылки. Водка мгновенно вспенилась, и пробка вылетела. Дедушка опрокинул бутылку себе в рот и долго, булькая, пил. То же сделали Листвойб и Бандеровер.
   Проходившая мимо пожилая женщина сказала;
   – Что вы делаете, старики! Побойтесь бога!
   Листвойб вежливо засмеялся и сказал:
   – А зачем мне его бояться? Не я у бога на службе, а он у меня.
   Я подбежал к дедушке и дернул его за рукав:
   – Дедушка! Милый дедушка! Идем отсюда! Идем домой!
   Дедушка удивленно посмотрел на меня. Потом он сказал странным качающимся голосом:
   – Что такое человек?
   Листвойб и Бандеровер завопили:
   – Слушайте, евреи! Слушайте!
   Дедушка пошатнулся и сказал:
   – Человек – это лестница. Верхняя его ступенька – о! Он показал на небо.
   Вокруг нас собирались люди. Я потянул дедушку за руку. Но сдвинуть его с места у меня не было сил.
   – А нижняя ступенька – о! – сказал дедушка, показывая на землю.
   – Ц-ц-ц! – восторженно зацокали Листвойб и Бандеровер.
   – Спрашивается: где же я сейчас? – продолжал дедушка. – Отвечается: сейчас я на нижней ступеньке. Но завтра я подымусь на верхнюю, и голова моя достигнет неба.
   Я посмотрел на небо. Оно стояло надо мной, далекое и безмолвное. Только что оно кишело ангелами, колесницами, пророками, арфами, серафимами, душами праведников. Оно было полно суеты и блеска, как Дерибасов-ская в субботу вечером. А сейчас оно вымерло, обезлюдело, вернее, обезбожело.
   Дедушка еще что-то говорил. Но я не слушал. Я понял: дедушка знает, что небо пустое. Зачем же он молится пустоте?
   Вот об этом я и спросил его на следующее утро, когда он кончил молиться.
   Он рассердился и сказал:
   – Ты еще ребенок. Ты еще не можешь понять этого. Вечная отговорка взрослых, когда их ловят на вранье!
   Мне стало горько. Это была первая смерть в моей жизни: смерть бога.
   А в то же время, как это ни странно, я почувствовал и некоторое облегчение: все-таки я избавился от назойливой слежки этого Вездесущего Соглядатая, который беспрерывно подглядывает и подслушивает нас, но, между прочим, и пальцем не шевельнет, чтобы хоть разочек помочь нам.
   Я убежал в сад. Я стыдился своих мучительных детских слез, но не мог удержать их. Я еще не знал тогда, что свобода требует жертв, иногда смерти.
   Через несколько дней мы провожали прабабушку. Она долго не выпускала меня из своих объятий. В конце концов мне стало скучно в этом сухом щемящем кольце старушечьих рук. Я задыхался в плотном облаке камфары и свечного чада. Я вырвался и убежал. Вслед мне неслись сердитые крики старших.
   Но я, не оглядываясь, бежал в сад, сияющий, сказочный, золотой и зеленый, туда, туда, в солнечный сад моего детства.
 
   1966