Девчонка навалилась на стол, подперла кулачком щеку, приготовившись слушать, и улыбнулась Сережке. Эта-то улыбка его и взорвала.
   — Например, циклотрон!! — бешено заорал он, уже не владея собой. — Для бомбардировки атомного ядра!! Начинай уж лучше строить себе циклотрон, псиша ты несчастная! А покамест катись отсюда к батьке лысому, и чтоб ноги твоей здесь больше не было!
   — А ты, пожалуйста, не кричи на меня! — обиженно завопила турбостроительница, на всякий случай отъезжая от стола вместе со своим табуретом. — От психа слышу!
   — А я тебе говорю — выкатывайся! Ходит тут, язва, людей от работы отрывает!
   — Ах, какие красивые выраже-е-ения… — иронически протянула девчонка и упрямо тряхнула косами. — Не уйду! Я хочу говорить с Попандопулом!
   — Если ты сейчас же отсюдова не ушьешься, — с тихой яростью прошипел Сережка, — то я тебе сейчас такого всыплю попандопула, что ты год будешь помнить…
   Фанерная перегородка, разделявшая две лаборатории — энергетическую и авиамодельную, — не доходила даже до потолка. Как назло, в тот памятный вечер в авиамодельной тоже засиделось несколько энтузиастов, готовивших что-то к июльским состязаниям в Коктебеле. Когда девчонка, испугавшись Сережкиной угрозы, вскочила и с грохотом опрокинула табурет, в перегородку постучали молотком и ломающийся басок крикнул:
   — Эй вы, энергетики! Нельзя ли не так энергично? Что вам здесь — Лига Наций, что ли?
   — У них семейная сцена, — пояснил второй голос. — Энергию девать некуда…
   Вмешательство авиации только подлило масла в огонь.
   — Вас только тут и не хватало, коккинаки недоделанные! — заорал Сережка, обернувшись к перегородке. Турбостроительница, стоя посреди лаборатории, заразительно рассмеялась, закидывая голову; Сережка, приняв смех на свой счет, вылетел из-за стола с намеренней дать вредной девчонке по шее — будь что будет! — но ту как ветром сдуло, только мелькнули в двери рыжеватые косы и синяя плиссированная юбка.
   Выждав за дверью несколько секунд, девчонка крикнула громким голосом:
   — Жду на улице! — Это была обычная школьная формула вызова на драку. — Погоди, выйдешь только — я так тебя отделаю! — И вихрем понеслась по гулкому коридору, топая как жеребенок.
   Ошеломленный неслыханной наглостью, Сережка стоял, буквально разинув рот. За перегородкой тихонько посмеивались, потом первый голос пробасил ободряюще:
   — Слышь, энергетик… не дрейфь, мы тебя проводим!
   Решив не связываться, Сережка мысленно послал в нехорошее место всех авиамоделистов, с особым чувством присовокупив к ним плиссированную турбостроительницу, и со вздохом уселся перематывать испорченную катушку…

 
   Вся эта неприятная история вспомнилась ему сейчас, как только он увидел знакомый профиль. Так вот оно что… значит, это и была племянница знаменитого майора!
   Сережка искренне пожалел беднягу, вынужденного постоянно терпеть такую язву у себя дома, а потом ему стало жаль самого себя. Мало того что второгодник, еще и сиди теперь в одном классе с этой… а все этот чертов грекос со своим конкурсом!
   — О ком это ты размечтался? — шепнул Лихтенфельд, толкнув его локтем. — О Николаевой, да? А что такого ты про нее слышал? Не знаю, мне говорили, что она ничего…
   Сережка посмотрел на него рассеянно и возмутился. В самом деле, какого черта он о ней думает? Нашел о ком думать — о какой-то язве-турбостроительнице! Да ну ее в болото, в самом деле. Не стоит она того, чтобы из-за нее расстраиваться. Подумаешь, велика беда — в одном классе! Не обязан же он здороваться с ней за ручку. Не будет ее замечать, и дело с концом. Просто постарается не сталкиваться…
   Столкнуться им пришлось очень скоро.
   На этот раз Сережкина судьба избрала своим орудием Сашку Лихтенфельда. Помимо легкомыслия Сашка обладал еще и тем недостатком, что всех вокруг себя считал такими же легкомысленными. Поведение Дежнева в тот день, когда он рассказал ему про Николаеву, заставило его заподозрить, что тут что-то неладно. Не были ли они знакомы раньше и уж не поссорились ли из-за какого-нибудь пустяка? А сердце у Сашки Лихтенфельда было доброе, и он очень любил мирить поссорившихся и вообще улаживать всякие недоразумения. Поразмыслив, он не нашел ничего лучшего, как подойти однажды на переменке к Земцевой, когда та была одна, и сообщить ей, что его друг Дежнев, физик и вообще замечательный парень, очень хочет познакомиться когда-нибудь с ее матерью.
   Сам Сережка, естественно, ничего об этом не знал; однажды, на второй неделе после начала занятий, обе подружки подошли к нему во время большой переменки, и черненькая сказала с приветливой улыбкой:
   — Слушай, Дежнев! Лихтенфельд мне говорил, что ты хочешь познакомиться с мамой?
   Сережка опешил. Он никогда не высказывал Сашке подобного желания, и сейчас первой его реакцией было заподозрить в этом очередной подвох со стороны рыжей шалавы, которая стояла тут же с независимым видом, утрамбовывая песок носком туфли.
   — Ничего подобного! — грубо отрезал он, едва не добавив: «На кой мне с ней знакомиться». Удержался он от этого не столько из вежливости, сколько из уважения к ученому званию Земцевой-старшей (наука была единственной областью человеческой деятельности, в которой он с натяжкой признавал женское равноправие). Увидев, что черненькая почувствовала себя неловко после такого ответа, он пробурчал:
   — То есть, может, я и хотел бы с ней познакомиться, факт, но только Сашке я об этом не говорил. Прибредилось ему, что ли, заразе… А она ведь наверняка человек занятой — твоя мать?
   — Да, маме вообще приходится работать очень много, — кивнула Земцева, — но если у тебя какой-нибудь важный вопрос, то ты всегда можешь зайти как-нибудь в выходной, утром. К маме часто приходят на консультацию.
   — Да нет, ничего такого важного у меня нет… чего я буду человека от дела отрывать, — проворчал Сережка. — Если когда понадобится…
   — Да, конечно, — приветливо сказала Земцева. — Если понадобится, то, пожалуйста, не стесняйся, мама будет рада…
   В этот момент кто-то с крыльца заорал, что класрук девятого «А» ищет Людмилу Земцеву, и та убежала, на прощанье еще раз улыбнувшись Сережке. Он надеялся, что следом за ней уберется и рыжая шалава, — в мыслях он уже и не называл иначе Майорову племянницу, — но Николаева уставилась на него, морща нос и, видимо, что-то соображая.
   — А я ведь тебя знаю! — заявила она таким довольным тоном, словно в этом заключалось невесть какое счастье. — Ведь это ты хотел меня тогда вздуть в энергетической, правда?
   — До сих пор жалею, что не вздул, — мрачно ответил Сережка. — Ты как, турбину свою еще не построила?
   Она засмеялась, и Сережка подумал с огорчением, что вот смех у нее хороший, не придерешься, — открытый и на редкость заразительный.
   — Нет, что ты! Знаешь, я потом все думала: чего это он на меня вдруг так взъелся? Может быть, думаю, я какую-нибудь глупость ему сказала, потому что у меня это часто — возьмешь и скажешь, а потом сама и думаешь — ох и ду-ура! Правда. Ну вот, и я тогда спросила у Дядисаши — он тогда еще был дома, — можно ли самой построить в кружке такую турбину, как у Капицы, ну, может, чуть похуже…
   — Что ж он тебе ответил, твой дядька? — иронически спросил Сережка.
   — Не дядька, а Дядясаша. Он ответил, что это бред и что в моем возрасте можно бы таких вопросов не задавать. Правда, так и сказал!
   — Это еще мягко сказано. Ему, верно, образование не позволило выразиться.
   — …а мне в ДТС так понравилось, прямо ужас! — продолжала тарахтеть рыженькая шалава. — Всякие машины, так все интересно — ой, я страшно люблю машины! — и потом так приятно пахнет, каким-то лаком или эмалью, да? Ну вот, я тогда на другой день еще хотела пойти к самому Попандопулу, а потом испугалась — там, думаю, этот помощник, ну его, еще поймает и отлупит в самом деле, так я пошла к авиамоделистам. Помнишь, как ты их тогда назвал? Недоделанные коккинаки? — Она опять рассмеялась, закидывая голову. — Да, так вот — пришла я к этим коккинакам, и они меня тоже поперли. Ты представляешь, что они меня спросили? Считаешь, говорят, хорошо? А я говорю: что я, считать сюда пришла? Они сразу и поперли.
   — Правильно сделали. Ну, я пошел.
   — Погоди! — Рыженькая доверительно понизила голос. — Это правда, что про тебя рассказывает Лихтенфельд?
   — А что он рассказывает? — насторожился Сережка.
   — Он рассказывает, — таинственно зашептала она, — что ты нарочно остался на второй год, отказался держать экзамены. Говорит, завуч к тебе три раза на дом приезжал, уговаривал, и директор тоже.
   — Ясно, факт, и завуч приезжал, и директор, и завгороно, и нарком просвещения. Интересно, с какой это радости Сашка так разбрехался, зараза, морду ему набить, что ли…
   — Не нужно, он хороший. Правда! И еще знаешь, что он говорит? Он говорит, что самое главное — это почему ты отказался держать экзамены. Он говорит, что ты отказался потому, что строил рекордную модель паровоза…
   — Электровоз я строил, — брюзгливо поморщился Сережка, — какой там паровоз… стал бы я возиться с паровиком.
   — Ну, неважно, не все ли равно! Он говорит, что ты сознательно пожертвовал учебным годом, чтобы побить рекорд. Знаешь, Дежнев, по-моему, это героизм. Правда!
   — Кой черт героизм, просто дурость, — возразил внутренне польщенный Сережка. — И потом, я ж тебе говорю, ни от каких экзаменов я не отказывался — кто бы мне позволил отказываться… и рекорда я никакого не побил, третье место взял.
   — Ну-у-у, как жалко!
   Она заглянула ему в лицо с искренне соболезнующим выражением, как смотрят на человека, наступившего на осколок бутылки или схлопотавшего «плохо» по математике. Сережку это немного обидело.
   — Что ж, третье место — это не так уж и плохо, — буркнул он. — Конкурс-то был республиканский, это тебе не жук на палочке…
   — Вообще да, — подхватила Николаева, — я как раз только что об этом подумала! Конечно, это совсем не плохой показатель. Ничего, следующий раз ты уж выйдешь на первое место.
   — Вот разве что ты мне поможешь, — насмешливо кивнул он.
   — Я с удовольствием, Дежнев, только я ничего не умею. Ты мне покажешь? — Простодушная шалава явно приняла это всерьез. — Послушай, а почему у тебя такая фамилия? Тот, который открыл что-то на Севере, — он не твой родственник?
   — Елки-палки, так это двести лет назад было!
   — Ну, мог быть предок, — высказала она предположение. — Только почему тогда тебя называют Дежнев? Географ говорил, что правильно говорить «мыс Дежнёва». Дежнёв! — это даже еще красивее, если ударение на последнем. Вообще мне нравится твоя фамилия. А моя — нет. Ох, ужас, терпеть ее не могу!
   — Чего там, фамилия как фамилия…
   — Да-а, знаешь сколько кругом этих Николаевых!
   — Ну и что с того. Слышь, а ты там больше ни в каких кружках не работала?
   — Нет. Хотя да — в одном! Когда меня выгнали от коккинаков, то я пошла и назло всем записалась в балетный…
   — Во, самое для тебя занятие — дрыгать ногами. То-то, я вижу, они у тебя здорово длинные.
   — Правда? — обрадовалась шалава, выставляя ножку. — А я из-за этого в лагере заняла первое место по прыжкам в длину. Я была на Кавминводах. А ты куда ездил?
   — Никуда, тут был. С ребятами на Архиерейские пруды ходил купаться. Ну, я пошел — звонок.
   — Ой, уже? Погоди, нам же вместе, вот чудак! Идем. Архиерейские пруды? — задумчиво переспросила она, шагая рядом с ним и подпрыгивая, чтобы попасть в ногу. — Я никогда не была. Где это? Хорошо там?
   — Да это в Казенном лесу… ничего, купаться можно — есть места, где по шейку, а есть здорово глыбоко. Раков там мильон, я по полсотни каждый день домой приносил — весь двор ел.
   — Раков я люблю, — вздохнула она, — только варить их мне жалко, я бы никогда не могла…
   — Эх ты, — снисходительно покосился на нее Сережка. — Ты что ж, до сих пор там дрыгаешь?
   — Где дрыгаю? А-а, в балетном… нет, что ты. Я тогда скоро ушла, надоело. Сейчас я думаю записаться в геологический.
   — Знаешь, ты просто того. — Сережка выразительно постучал себя по лбу. — Я таких еще не видал, честное слово!
   — Я тоже не встречала таких, как ты, — сказала Николаева, — только ты издеваешься, а я говорю серьезно. Слушай, Дежнев, ты хоть и собирался тогда меня вздуть, но это ничего, я тебе прощаю. Будем дружить, хорошо?
   В эту минуту они подошли к самым дверям класса, и обычная давка разделила их, избавив Сережку от необходимости ответить.
   Ошеломленный, он направился к парте и сел, ероша волосы. «Я тебе прощаю» — и таким это милостивым тоном, скажите на милость! И это после всего того! Он покраснел, вспомнив, как после злополучного происшествия в лаборатории по всей ДТС долго разгуливала сплетня, пущенная, очевидно, авиамоделистами: будто к Дежневу в энергетическую раз вечером пришла одна девчонка, устроила дикий скандал и наклепала ему по морде. А теперь — дружить она захотела, ах шалава…
   Как ни странно, его отношение к Николаевой сильно изменилось после этого разговора. Казалось бы, никаких оснований к этому не было, потому что окружающих его людей он оценивал прежде всего по их уму, а уж как раз в этом она показала себя с самой неприглядной стороны, — шутка сказать, спутать электровоз с паровозом, это же нужно быть просто курицей — заявить такую вещь.
   Нет, умом она определенно не блистала. Но было в ее манерах что-то настолько подкупающее, что Сережка, злясь на самого себя, стал находить все больше и больше удовольствия в разговорах с ней, всегда нетехнических и очень, в общем, бестолковых. О чем они болтали? Трудно даже сказать; болтала всегда она, рассказывая то прочитанную книгу, то приключившийся с ней случай — с ней вечно что-то случалось, — то фантазируя о будущем. Сережка больше молчал, посмеиваясь, и наблюдал за постоянной сменой выражений на ее потешной круглой рожице. Слушать ее было приятно, и еще приятнее было смотреть. Шалавой он про себя больше ее не называл.
   А потом он увидел ее плачущей — на другой день после того, как было объявлено о вводе наших войск в Западную Украину и Белоруссию. В тот памятный понедельник Николаева, не постучав, вошла в класс после звонка, с припухшими красными глазами, — и даже свирепый математик, взглянув на нее, не сделал обычного замечания и молча уткнулся в журнал. С пол-урока она просидела за своей партой тихо и безучастно, — Сережка видел, как Земцева несколько раз принималась шептать ей что-то на ухо, поглаживая ее по руке, и математик снова сделал вид, что ничего не замечает, — а потом вдруг упала лицом в ладони и отчаянно разрыдалась на весь класс. Поднялся переполох, дежурный бегал за водой, девчонки требовали вызвать «скорую помощь». Впрочем, скоро ее успокоили.
   Сережка смотрел на все это со своей «Камчатки» и испытывал странное чувство. С одной стороны, он ясно видел во всем этом лишнее проявление обычной девчачьей глупости, — мало ли что у нее дядька военный, никакой войны пока нет, и нечего заранее лить слезы, этак половина класса должна реветь в голос, — ведь в случав чего из каждой семьи кто-то уйдет на фронт. Так рассуждал его обычный трезвый мужской рассудок. А другая его часть — новая и мало еще знакомая, та самая, что в последнее время заставляла его тратить перемены на болтовню с не разбирающейся в технике девчонкой, — эта незнакомая еще часть Сережкиной души подсказывала ему, что сейчас нужно было бы не рассуждать, должна ли Николаева плакать или не должна, а просто подойти и утешить ее, чтобы она не плакала. Подойти, провести ладонью по пушистым каштановым волосам и сказать что-нибудь такое, от чего у нее сразу высохли бы слезы…
   Разумеется, он не подошел и не положил руку ей на голову. Поймав себя на этом желании, он покраснел. Докатился, нечего сказать! Вот так и связывайся с девчонками — пропадешь, обабишься в два счета, и охнуть не успеешь…


6


   Итак, новый учебный год начался для нее приобретением новых друзей. Прежде всего — Дежнев, приобретение самое ценное и самое интересное. Впрочем, о ценности его Таня пока не думала. Она думала лишь, что Дежнев очень симпатичный, что с ним почему-то весело — хотя сам он больше молчит, вот чудак! — и что с ним как-то особенно хорошо себя чувствуешь. Обо всем этом она думала довольно часто, чаще всего по вечерам, засыпая; может быть, даже чуточку чаще, чем следовало бы.
   И еще один новый друг появился у Тани в девятом классе — Ира Лисиченко, или, как она ее называла, Аришка. Они были одноклассницы и в прошлом году, но как-то не интересовались друг другом. Таня знала только, что у Лисиченко чудесный голос, и немножко завидовала ей по этому поводу, а Ира знала, что у Николаевой какой-то знаменитый родственник и «посредственно» по поведению, но не завидовала ни тому, ни другому.
   В начале этого года Лисиченко, услышав, что Таня купила по случаю юбилейное издание Пушкина, попросила одолжить ей на несколько дней том с черновиками и вариантами и сама зашла за книгой. Потом она пригласила Таню к себе. Тане у Лисиченок так понравилось, что она стала забегать к Аришке почти каждую неделю, иногда вместе с Людмилой. Скоро у них вошло в привычку готовить домашние задания втроем, а дальнейшему сближению способствовали и некоторые особые обстоятельства.
   Две неделя спустя после Таниного дня рождения у нее случилось еще одно важное событие — переезд на новую квартиру. О новой квартире майор хлопотал уже давно; его все больше стесняла необходимость жить в одной комнате с племянницей, которая довольно быстро превращалась из ребенка в подростка и грозилась вообще превратиться во взрослую девушку. Он написал заявление с просьбой обменять его комнату на две «хотя бы меньших по суммарной площади» и стал регулярно, раз в месяц, наведываться в приемную начальника гарнизонной КЭЧ. То ли у него не хватало сноровки в этих делах, то ли действительно так трудно было удовлетворить его просьбу, но только ему всякий раз рассеянно-сочувствующим тоном говорили, что не он один в таком положении, и предлагали продолжать наведываться. Так и тянулось это дело почти год. А в последних числах сентября (трудно сказать, что тут помогло — счастливый случай или высокая награда) к Тане явился сияющий комендант и предложил немедленно перебираться этажом ниже, где только что освободилась двухкомнатная квартира одного многосемейного командира, переведенного в другой округ.
   Отдельная квартира из двух комнат — это была действительно удача. К тому же она оказалась по соседству — на одной площадке, дверь в дверь с квартирой матери-командирши. Комнаты были хорошие, светлые, но отчаянно неуютные из-за разношерстной казенной мебели; Таня, которая привыкала к насиженному месту как кошка, чувствовала себя просто ужасно. Единственное, что ее радовало в новой квартире, была люстра — великолепная хрустальная люстра, которую прежние жильцы не взяли с собой, так как она тоже была казенной. Если сильно прищуриться и поводить головой из стороны в сторону, вокруг хрустальных подвесок начинали играть снопы разноцветных лучей. Но ведь не станешь целый вечер щуриться на люстру и вертеть головой! А все остальное вокруг было слишком непривычным и неуютным, включая и новую домработницу, которую Таня, откровенно говоря, просто боялась. Пожилая и, по-видимому, в чем-то обиженная жизнью особа, эта Марья Гавриловна с первого же дня повела себя так, как если бы Таня была ее личным врагом, виновником всех ее бед. Правильнее всего было бы ее уволить, но Таня не знала, как это делается; к тому же Люся, человек куда более опытный и рассудительный, говорила, что это вообще далеко не так просто.
   Оставался единственный выход: не бывать дома в те часы, когда там хозяйничает Марья Гавриловна. Таня так и делала. Вернувшись из школы, она спешно и боязливо съедала свой обед (с тех пор как ушла Раечка, она вообще забыла, что значит вкусно поесть у себя дома) и убегала, сказав, что идет к подруге делать уроки.
   До сих пор самым надежным убежищем от всех неприятностей была квартира Земцевых, но сейчас, как нарочно, и там все пошло вверх дном. К Галине Николаевне приехала погостить дальняя родственница из Ленинграда с тремя детьми противного дошкольного возраста, которые в первый же день уничтожили Людмилин гербарий и залили чернилами ее письменный столик. Не то что готовить уроки — просто посидеть и поболтать стало невозможно в чинной «профессорской» квартире, где теперь каждую минуту что-то рушилось и разбивалось.
   Гонимые обстоятельствами, подруги начали все чаще появляться у Ариши Лисиченко. Принимали их всегда как своих. Они втроем готовили уроки, а потом просто болтали — о школьных делах, о фильмах, о прочитанных книгах.
   Что особенно привлекало Таню в этом доме, так это та атмосфера семейственности, которой она сама была совершенно лишена и которая отсутствовала и у Земцевых. Это чувствовалось сразу, как только она попадала к Лисиченкам. У них было как-то особенно, по-домашнему уютно. Жили они тесно, в одной комнате, и у Аришки не было даже своего места для занятий; книги она держала на высокой бамбуковой этажерочке, затиснутой в угол за кроватью, а уроки готовила за обеденным столом, вместе о братом-третьеклассником. Была у нее еще и сестричка, чудесная толстая девчонка пяти с половиной лет, с которой Таня очень любила возиться. И все они ухитрялись жить в двадцатиметровой комнате на редкость мирно и не мешая друг другу.
   Аришкина мама все время возилась тут же по хозяйству, но делала это совершенно бесшумно и тоже уютно, а когда по вечерам возвращался с работы Петр Гордеич (он работал на оптическом заводе, кем-то вроде мастера — Таня в этом не особенно разбиралась), то в комнате становилось еще веселее. Впрочем, Таня и Людмила после его прихода обычно исчезали. После восьми им можно было безбоязненно возвращаться по домам, так как Марья Гавриловна к этому времени уходила, а юные ленинградцы укладывались спать.
   Тане становилось до слез грустно, когда, вернувшись от Аришки, она входила в свою необжитую квартиру и, видела эту гнусную канцелярскую мебель, на которой, казалось, не хватало лишь жестяных инвентарных номерков. Дело было, конечно, не в качестве мебели; Аришкина была ничуть не лучше, но там даже старая клеенка со стертыми от частого мытья узорами, даже треснувшая гнутая спинка венского стула, аккуратно обмотанная шпагатом, — там все это было обжитым, семейным…
   Впрочем, Таня была слишком жизнерадостным существом, чтобы долго задерживаться на этих переживаниях. У Лисиченок, например, не было такой отличной хрустальной люстры. Она забиралась с ногами в уголок дивана и, морща нос, щурилась на люстру до тех пор, пока не начинали болеть глаза. Или просто сидела и думала о чем-нибудь приятном. Например — о Дежневе.

 
   В этот вечер они засиделись с уроками дольше обычного. В половине восьмого пришел Петр Гордеич, поздоровался в своей обычно добродушно-хитроватой манере и отправился в сенцы — фыркать и стучать рукомойником.
   — Люська, хватит тебе над нами издеваться, — решительно заявила Таня, принимаясь заталкивать в портфель книги. — Ты дождешься, что Полина Сергеевна не станет пускать нас на порог.
   — Что ты, Танечка, — отозвалась Аришкина мама, — занимайтесь спокойно, кто вас гонит.
   — А мы уже кончили, мамуля. Сейчас уберу это и накрою на стол. Девочки, оставайтесь обедать, а?
   — Ой, нет, Ира, — сказала Людмила, — нам уже пора. Меня еще просили пораньше сегодня прийти, спроси вот у Татьяны…
   — Правда, ее просили, — без энтузиазма подтвердила Таня. — Но я думаю, Люсенька, минут пять мы еще можем посидеть…
   — Господи, вечно у вас какие-то дела, — сказала Аришка, убирая со стола тетради. — Все равно, Люда, ты уже опоздала — ну чего убегаешь?
   В комнату вернулся Петр Гордеич, в расстегнутой рубахе и с мокрыми от умыванья волосами. Услышав последние слова дочери, он хитро посмотрел на вставших из-за стола подруг.
   — То, дочка, ясное дело — чего они убегают, — сказал он сокрушенным тоном. — Оттого убегают, что у батьки твоего голова сивая. Полюша, а Полюша, — обернулся он к жене. — А расскажи ты им, чи бегали от меня девчата годков тому пятнадцать, га?
   — Ладно тебе, расхвастался! — шутливо прикрикнула на него Полина Сергеевна. — Проси вон лучше, чтобы обедать оставались. Людочка, Таня, куда вам торопиться и в самом деле? Пообедали бы с нами хоть раз, я борщ какой сегодня сварила…
   Таня нерешительно вздохнула, подумав о еде, ожидающей ее дома. Наверное, опять эти ужасные котлеты из рыбы. А разогревать их придется на примусе, и уж конечно примус окажется пустым и нужно будет самой наполнять его из тяжелющего ржавого бидона. Конечно, если бы не Люся…
   — Серьезно, Полина Сергеевна, — убеждающе начала та, — мы бы с большим удовольствием у вас пообедали и благодарим за приглашение, но сегодня как раз…
   — Вот сегодня как раз вы и останетесь, — перебил ее Петр Гордеич, грозя пальцем, — бо когда старшие просят за стол, то молодым отнекиваться не положено. — Он устрашающе подмигнул и забрал оба портфеля. — А теперь, дочка, подай им чистый рушничок, нехай руки помоют и за стол…
   Положительно эта семья обладала способностью помещаться на любом пространстве. Маленькая Галька умостилась на отцовских коленях, а все остальные отлично расселись за столом, где, казалось, и четверым будет тесно.
   Напротив Тани сидел единственный из Лисиченок, не вызывающий в ней симпатии, — одиннадцатилетний Анатолий. Впрочем, даже соседство мальчишки не могло отравить ей удовольствие от домашнего борща. Она съела целую большую тарелку, с восхитительной горбушкой свежего ржаного хлеба.