* * *
   Павел Иванович Новицкий. Снова возвращаюсь к старой записной книжке. 1961 год. «Изумительно красивый, крупный, броский старик. Ему 71 год, и он – самый юный человек в училище. Ярко-белая прядь густых волос резко разделена надвое и падает на мощный лоб. Когда-то имел совершенно мексиканскую внешность – я видел фотографию, где они с другом, художником Диего де Ривера, стоят, как родные братья. Но и сегодня кое-что осталось. Черные, блестящие, съедающие собеседника глаза. Яростная, гневная, грохочущая басом речь. Ненависть к фальши, показухе, комплиментам и сантиментам. В углу рта – язвительная полуулыбка, которую ему смолоду не простили многие из его коллег-литераторов (например, Тренев). Пристрастен и тенденциозен в науке, искусстве и в жизни. Послужной список его – свидетельство блестящего таланта. Годы революции и белого террора – в Крымском университете и в Крымском подполье. Один из чудом уцелевших подпольщиков. Его спас от расстрела красавец усач (условно именованный им как „эдакий Ноздрев“), устроивший ему рискованный побег из тюрьмы, а себе за это – плаху. Новицкий призван Наркомпросом в Москву. Он – директор знаменитого ВХУТЕМАСа, зав. ТеаНаркомпроса у Луначарского. Дружен с Чичериным. Активно работает в художественном совете „того“ МХАТа и близко дружит с Н. П. Хмелевым, чему свидетельства – многие письма и фотографии у него дома. Потом – замдиректора Литературного института, ближайший товарищ Бориса Щукина по жизни и по худсовету Вахтанговского театра. Ныне – профессор, преподает русскую литературу. Ни одна мысль не исходит от него надменно или уравновешенно. Все, что он говорит, не говорится, а вулканически вырывается из него, азартно и бурно. Он моложе всех нас, потому что переполнен порывом воздействия на людей, ему необходимы люди, и он страстно, по-двадцатилетнему, спешит поделиться всем, чем богат его опыт, его мозг… и он ненавидит „позорное благоразумие“ и „обыденщину“. Ему дорого всякое обновление в жизни, в литературе, он гордится прекрасными новостями в политике и в искусстве, будто своими личными достижениями. Ему, в конце концов, много пришлось хлебнуть лиха – и за улыбочку у рта, и по причине затянувшегося азарта 20-х годов, и за излишнюю резкость собственного мнения. Мейерхольдовцы, как он мне с хохотом рассказывал, в пору открытых схваток (далеких, впрочем, от административных выводов) за его статьи и „мхатовство“ позиции носили по улицам бутафорский гроб с надписью „Павел Новицкий“. К сожалению, его и сегодня трудно склонить к снисхождению и пересмотру „старой программы“. Зато как горячо он проповедует любовь к новой литературе! Раньше всех других распознает и тормошит нас, пожилых и инертных: ищите, читайте, не теряйте времени – Сэлинджер, Фолкнер, Ремарк, Ю. Казаков, Вознесенский, Яшин, Тендряков, Николаева, Солоухин, Евтушенко… Выставка Фалька, фильм Хуциева, симфония Шостаковича… Но это, впрочем, будет позже.
   А с чего все началось? Он вперевалочку, грузно вошел в комнату, втащил на стол массивный желтой кожи портфель и сел перед нами. Одет с иголочки, чисто и красиво. Заявил:
   – Первое. Вы, как новые ученики, должны ответить на мою анкету. Запишите вопросы… Второе. Начнем с поэзии. Великую поэзию России характеризуют семь классических имен. Это великие и оригинальные поэты: Державин, Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Тютчев, Блок и Маяковский. Поговорим о них. Третье. Каждый из вас должен выбрать себе тему для семинарского доклада. В этом докладе можно будет увидеть личность студента или ее отсутствие.
   В заключение Павел Иванович короткими фразами рассказал о жизни Державина Гавриила Романовича. Он прочел, глядя перед собой и покачивая вправо-влево белую шевелюру… не прочел, а простонал и сердцем, и душой:
 
Поймали птичку – голосисту!
И ну – сжимать ее рукой!
Пищит бедняжка – нету свис-ту!
А ей твердят: пой, птичка. Пой.
 
   резко запел звонок в коридоре. Новицкий словно бы «слизнул» огромный портфель и выплыл из классной комнаты.
   У нас на курсе был культ Новицкого. Даже самые забулдыжные невежды сидели в струне на его лекции. Он грохотал стихи, покачиваясь и зловеще тряся седым кулаком. Его тоже легко было копировать. И мы копировали его манеру – почтительно и любовно. Он читал лекции, не глядя на нас, словно предоставляя нам свободу выбора – слушать или не слушать. Не здоровался и не прощался с курсом, очень не любил условностей. Появлялся с портфелем и читал, покачиваясь, глядя в сторону и вниз. И внезапно – там, где ему недоставало собеседника, – он всаживал свой черный глаз, как пулю. И почему-то именно в меня (потом разобрались – так почти в каждого). В самое глазное дно – ни сдвинуться, ни вздохнуть… И уже страдаешь, хуже воспринимаешь мысль о том, что философские, трагические мотивы у Пушкина звучат еще важнее, сильнее, чем звонкое «хрестоматийное», счастливое пушкинское озорство.
   Мы влюблялись-изумлялись: вот каковы были Державин и Тютчев, Толстой и Достоевский, Чехов и Маяковский… Тот новый для меня Маяковский, тайны щедрости, ошибок, заносов и любви которого расшифровал Павел Новицкий. За его лекциями никогда не стоял «педагог», то есть контроль, проверка исполнения, оценка знаний. Он тревожил и теребил в нас гражданскую ответственность, любовь к Прекрасному.
   Мне крайне повезло – он обратил на меня свое высокое внимание. Он почтил меня личной заинтересованностью. Я носил ему свои стихи. Он их безжалостно браковал, но кое-что отбирал для журнала, им же организованного. На третьем курсе он сделал меня главным редактором «Роста», и я стал бывать у него дома, где удостоился ласковой опеки его изумительно красивой жены – бывшей Лисистраты у Немировича-Данченко, Лидии Степановны. Я потонул в его стеллажах, наслаждался историями его встреч, историей театра и страны, биографиями художников, режиссеров, Хмелева и Щукина. Его ругательные или вдруг хвалебные отзывы о моих актерских работах, о стихах или о «Казахстанском дневнике» – целая школа неоценимого достоинства. Еще меня поражала его память. Он помнил, кажется, всех и все, что видел, и лаконично формулировал до подробностей. Но я его все равно побаивался. А перестал бояться однажды на четвертом курсе, когда он потащил меня подышать воздухом в Сокольники и там под лучами весеннего солнышка неожиданно разоткровенничался – о своей судьбе, о своих странностях, о взгляде исподлобья и улыбочке в углу рта… Он стал мне сразу близким, дорогим по-родственному, я почему-то за него стал бояться (он ведь очень немолод и все чаще болеет). А когда проводил его домой, то Лидия Степановна шепнула мне тайно на прощанье: «Вы не оставляйте его. Он никогда не скажет, но ему обязательно нужно видеть возле себя молодежь, своих учеников, понимаете?…» Я это понимал.
   Из Куйбышева я писал Новицкому, но сегодня, разбирая свой архив, с горьким стыдом обнаружил, что трижды не удосужился ответить на его чудесные послания. Я ведь жил трудно, жаловаться не хотелось, а в будущее верил твердо. Вот в будущем, мол, и поговорим. Мы поговорили с учителем, но огорчительно мало. И виноват в этом я один. Последние встречи касались его посещений Театра на Таганке. Он искренне радовался за Москву, что здесь родилось такое свежее, нужное театральное слово, он не торопился корить за недостатки: новому делу полезнее поощрение и пряник. Последняя встреча произошла в день 80-летия Павла Новицкого. у него дома, на ул. Кирова, дом 21, вход со двора. Там же; где когда-то было общежитие ВХУТЕМАСа. Несмотря на прежние заслуги и высокие посты, он пальцем о палец не ударил для личного благоустройства. До последних дней своих прожил в коммунальной квартире, и книги, журналы, картины никак не могли с этим мириться. А он мирился и теснился. От празднования своего юбилея наотрез отказался, хотя к этому понуждали его и училище, и Министерство культуры СССР, и Союз писателей, и такие знаменитые ученики, как Кукрыниксы, Урусевский, писатели, артисты… Он позволил приехать к себе домой узкому собранию людей. Распили торжественно шампанское. Пили «хванчкару», которую десятки лет присылал ему Акакий Хорава из Тбилиси. Он хотел видеть у себя Захаву, Синельникову, Беленького, Ульянова, Катина-Ярцева…
   Когда встречаются щукинцы прежних поколений, они начинают перечень лучших воспоминаний с имен Новицкого и Симолина…
   На вечере в училище, посвященном первой годовщине со дня смерти Павла Ивановича, замечательно гордо и строго глядело на всех прикрепленное к занавесу лицо яркого и яростного человека с улыбкой у рта. Я ничего не мог сказать. Я поцеловал Лидию Степановну и прочел Маяковского, обращение к потомку:
 
Не листай страницы. Воскреси!
Сердце мне вложи.
Кровищу – до последних жил…
 
   Занавес. Спасибо дому на улице Вахтангова.

После диплома

   Слава богу, человек получил диплом. Там сказано: «Актер театра и кино такой-то…» Значит, что осталось позади? Время школьной «вольности святой».
   …Авось мой опыт сгодится кому-то из новых поколений. От ударов судьбы нет иммунитета: увы, об этом надо помнить ежедневно, театр не оплачивает отпусков по болезни самолюбия. А легкомысленному актерскому племени так охота бывает отдохнуть – особенно после трудов и «побед».
   …Я переехал на Волгу в возрасте 21 года, имея на руках следующее: 1) пару чемоданов для первого обзаведения; 2) договоренность с главрежем о роли Часовникова в «Океане» А. Штейна; 3) свежий титул молодожена, юная супруга которого оставалась в Москве заканчивать техническое образование у метро «Сокол»; 4) мечты и надежды – с некоторым оттенком иждивенчества (волжская труппа, мол, непременно прослезится при виде такого подвига москвича с таким дипломом и т. д.) и 5) два пустых блокнота – вести дневник непременных успехов… То есть не диплом, а уже «апломб с отличием»…
   Первые впечатления. Город огромен и самобытен. Волга изумительно хороша, и набережная, на которой мне сняли комнату, – также. Театр игрушечно красив, возвышается классическим архитектурным «пряником» XIX века над рекой, на холме, на площади Чапаева, дом № I. У театра вековые традиции, чувствуется «порода». Меня приняли на «вы», по имени-отчеству, почтительно и сухо. О том, каковы актерские их страсти – закулисные мордаста, а также о том, как напряженно и по-разному в труппе ожидали моего первого шага, узнал значительно позже. У каждого своя жизнь, свой быт, а главное, не один-два дипломных спектакля за год в нежных, любящих, парниковых садах училища, а восемь скоростных пулеметных «очередей» в сезон. Петр Монастырский твердо пообещал роль, и это пока выполняется.
   «Океан» Штейна произвел хорошее впечатление и как пьеса, и как спектакль Н. П. Охлопкова в Московском театре им. Маяковского. На премьере «Океана» я испытал восторг, зависть и влюбленность в роль Кости Часовникова. Ее чудесно, упрямо, заикаясь и размахивая руками, сыграл у Охлопкова молодой Александр Лазарев. Это было еще весной. Теперь осень. Роль обдумана, любима, раздуваю ноздри и паруса. Теперь попробую разложить по нотам «музыку» первого сезона… Во вступительной части мне жмут руки и, повторяю, величают по имени-отчеству. Размах Волги, театра и города щекочет самолюбие, радует глаз. Звучит сольная тема тромбона, оркестр исполняет уверенное «тутти». Вдалеке мерещатся медные трубы. Первая скрипка ведет параллельную нежную тему разлуки. Все хорошо.
   Первые репетиции «Океана». Выясняется: а) они позволяют себе с места идти в карьер и уже в застольных репетициях, не пробуя и не сомневаясь в себе, громко «играют» образы; испугался их готовности, их штампов и отчаянного темпа; б) главные роли поручены главным артистам, ибо пьеса хороша и ставится к открытию XXII съезда партии; в) Монастырский очень грамотный режиссер, увлечен идеей, умеет работать и серьезно и весело; г) я автоматически отодвинут на второй план, ибо один из корифеев театра, Михаил Лазарев (тоже ведь Лазарев!) – первый Часовников. Правда, возраст его вдвое превышает возраст персонажа. Однако я испытываю к нему уважение – за талант и в драматических ролях, и в комическом колхозном фарсе «Марюта ищет жениха». Мой «соперник» интеллигентен, очень меня опекает, а чуть позднее, как директор студии при театре, вовлечет в педагогическую работу. Мне неловко признаваться самому себе, но он ни темпераментом, ни наивностью не напоминает нашего «общего Костю». Режиссер дает мне репетировать, читать с листа за столом текст. Вокруг бушуют голосовые страсти. Я в беспокойстве подчиняюсь атмосфере аврала. Текст врубаю зычно, без смысла, хорохорюсь, теряю самоконтроль. Режиссерские указания не умею переводить на привычный мне язык. Еще более деревенею нутром, еще зычнее рокочет мой непроверенный баритон.
   Строчки из дневника:
   «15 сентября, пятница. Репетировал Часовникова. Зажавшись от присутствия лишних актеров и студийцев в день первого своего выхода из-за стола в мизансцены (руки чужие, ноги тяжелые), начал сцену с отцом «на связках», как говорит Монастырский. Тут только он занялся мною, направил внимание на существо задачи. Дальше стало получше, но зажим почти не покидает. Очень это непривычно: чувствуешь себя голым, покинутым, почти сиротой. И роль чего-то скуксилась, весь этот сыр-бор пьесы кажется мизерным поиском. Обедать повел меня с собой сам Г. Л. Год в этом театре, два в Краснодаре, до того – в Свердловске… Герой-кочевник, любимец публики. По дороге в столовую, не дожидаясь моих вздохов, заявил ругательно и смачно: «Деточка, не обольщайтесь этим гадюшником. Им же все до фени. Кому здесь нужны люди искусства, милый мой?! Это же гордая провинция – здесь гонят сроки, здесь травят людей, а работать, извините за выражение, „творить“ – ищите дураков в других местах». Опечалил он меня. Потом к нам подсел Толя Ч., приветливый и добрый крепыш в очках. И они вдвоем, между первым и вторым блюдом, съели последнюю веру мою в святое местное искусство. О ком я еще не слышал правды, кто мне еще понравился на сцене?… И хохоча, и не трудясь над словами, они крест-накрест зачеркнули, раздели, посрамили уважаемую труппу – до последнего старичка ветерана. Юмор притягателен, и я даже стал поддакивать.
   Вечерами я изучаю театр, смотрю спектакли. Сразу выделил для себя Николая Засухина. Это артист. И это видно всегда – и на сцене, где он всегда неожидан, и в жизни, где он скромен, молчалив, но очень по-доброму внимателен. Безусловно, интересен знаменитый Георгий Шебуев, народный артист и величина всероссийского масштаба. Старая школа внятного сценического языка. Значительность каждого жеста и поворота головы. А в закулисных буднях – бесконечные анекдоты и воспоминания – также с оттенком анекдота. Еще нравятся комик Пономарев (толстый и хитроватый дядя с одышкой – очень достоверен в ролях), и Зоя Чекмасова, старуха красавица с холеными чертами рук, лица и сценического поведения. Из молодых актрис – обе героини театра, как «западная» Нина Засухина (любимица Мансуровой), так и «русская» Светлана Боголюбова, очень искренняя в «Барабанщице» А. Салынского.
   Гуляю вдоль Волги, обучаюсь вести хозяйство, преодолеваю бесконечные трудности быта легко и мимоходом, ибо все мысли – о театре. Вдруг кто-то заболел, и меня срочно, в полчаса ввели в эпизодическую роль некоего лирического лейтенанта Юрия в спектакль «Осторожно, листопад!» С. Михалкова. С Юрия начинается пьеса, затем он исчезает, погибает, и его три часа подряд поминают прочие герои. Молодец Юрий, что быстро освободил меня от роли. Репетиции «Океана» проходят в темпе шторма. Уже обсуждали макет. Уже была примерка костюмов. Я вот-вот раскрепощусь. Жалко, что режиссер совсем ничего мне не говорит, только разрешает пройти ту или иную сцену вслед за Лазаревым. Все бегом, все в спешке, будто есть что-то более важное, чем сделать хороший спектакль. Слишком запомнился охлоп-ковский вариант, никак не подкупает игра моих новых товарищей. Неживое, патетическое искусство. Очень просто вслух и наизусть пересказать то, что на бумаге. Очень просто сыграть новые роли старыми, испробованными штампами. Кажется, беседуют, спорят персонажи – все как надо. А слышится и в глазах написано: «Господи, скорей бы это доиграть и – по делам, по нуждам…»
   Цитирую дневник:
   «20 сентября. Проливной глупый дождь. Дядя Костя, шофер, грузовик, погрузка – и казенный матрац отдан моей хозяйке, тете Тоне. Через двадцать минут – опять в театре. Вызван к Монастырю: «Ну-с, В. Б., с Часовниковым мы поторопились!» Очень бодро говорит, смеется сквозь очки, скалит добродушно сверкающие зубы, потирает руки… Десять минут я слушал, не дыша. Говорилось о том, что я не уложусь в ритмы работы, не разожмусь, не сыграю. Надо начать с легкого, с небольшого – так нас учит опыт. После моих лепетаний (на мотив первого курса и беседы с Этушем)… «Ну хорошо, я не отказываюсь от обещаний. Часовникова вы будете делать и дальше и сыграете его. Даже если будет на „тройку“ – я вас выпущу, договорились?» Ласково оскорбил, потом хмуро польстил: я ему, оказывается, импонирую своей школой, своими данными, культурой речи, манерой работать и т. д. Предлагает сыграть простака Бориса в современной пьесе «Рядом – человек!». Пьесу написал «свой автор» Владимир Молько, а ставит в параллель с «Океаном» Яков Киржнер, второй после главного режиссер Куйбышевского драматического театра им. Горького…»
   … На «вступительную часть» ушло еле-еле полмесяца. Парниковый москвич познал вкус профессиональной горечи, запах кулис, тщету ранних надежд, наждачное касание производства о гладкое тело. За две недели сыгран ввод в старую пьесу, пройдена и потеряна роль-мечта в новой пьесе, изучен репертуар, получена новая роль. Стремглав проявлены характеры актеров, многократно прослушана перекрестная Хула Ядовна – этого на «того», а того – на «этого». Но и тот и этот – друзья: не стесняясь, при мне же, ласкают друг друга теплым словом, и уже можно фантазировать, как они оба судят обо мне за глаза. Звучит запев первой части, победная тема тромбона завалилась в преисподнюю, нарастает гул ударных, флейты и саксофон справляют деловую воркотню, а грустную мелодию первой скрипки уже подхватила вся стая смычковых: «Разлука ты, разлука, родная сторона…»
   «Встречаю на лестнице режиссера Киржнера. Он улыбается: „Как дела, милый?“ – „Да так себе. Петр Львович говорит, чтобы я посидел у вас в зале и присматривался…“ – „Э, черта ему с два! Пусть сам к себе присматривается, а мы с вами будем работать и копать. Устраивает?“
   Пьеса на строительную тему, корявая, но не бездарная. Наконец я столкнулся с Засухиным. Стеснение прошло быстро – уж очень близкий, открытый человек. Обстановка у Киржнера свойская, из «корифеев» почти никого нет, много молодых, много студийцев. С первого же вечера (репетиции идут параллельно спектаклям) я начал острить и пробовать своего чудака Бориса по-училищному, без оглядок на чей-то прищур. Оказалось, не разучился. Цепляемся с партнерами друг за друга, рождаются новые краски, режиссер поощряет и помогает… Свой первый спектакль «Рядом человек!» я запомнил двояко. С одной стороны, на фоне тоски по «Океану» и снисходительности к пьесе Молько, а с другой стороны – поздравления, восклицания и хорошие лица в кулисах, – и я их всех смешу исполнением… Засухин меня подбадривает, мы уже не раз бродили и с ним, и с его милой Ниной по набережной, они первые, кто расспросил меня о Москве, о театрах, об учебе и о жене. Я веду обширную переписку и даже получил ответы от Б. Захавы и П. Новицкого.
   Из письма Бориса Евгеньевича Захавы:
   «…Ваше письмо меня очень обрадовало… Вы живете хорошей творческой жизнью… То, что Монастырский отстранил Вас от роли в „Океане“ – это удача. Ваша удача! Чем дольше Вам не будут давать ролей первого плана (ведущих), тем лучше. Не торопитесь, успеете! У Вас все впереди… Если партнер не общается, то нужно: 1) всеми силами постараться вызвать его на общение (тут допустимы и всякого рода фокусы вроде неожиданной перемены мизансцены… всякого рода приспособлений…) и 2) если это не помогает, отвечать… на предполагаемое воздействие партнера. Ведь актер это такой человек, который умеет к чему угодно отнестись, как к чему угодно. Следовательно, я могу и к реплике партнера отнестись как к такой, которая будто бы наполнена определенным содержанием (мною нафантазированным), хотя на самом деле в бездарной интонации актера этого содержания и в помине нет. Что делать? – это все же выход из положения!…
   …Все усилия нашей школы (в отличие от других, например мхатовской) направлены на то, чтобы наши воспитанники могли работать (успешно) с режиссером любой школы. Нужно научиться режиссерское указание, на каком бы языке (в смысле школы) оно ни было сделано, переводить на наш язык для того, чтобы потом выполнить его средствами нашего метода…, уверен, что Вы это сумеете. Примите, мой друг, сердечный привет! Пишите, как идут дела. Хоть, может быть, и с опозданием, но всегда непременно отвечу… Ваш Б. Захава».
 
   Из письма Павла Ивановича Новицкого:
   «…Я верю, что Вы сохраните чистоту души и не будете никогда приспособленцем и человеком позорного благоразумия. Мне было весело читать Ваше письмо… Мне завидно Вам – Вы начинаете новую, профессиональную, творческую жизнь. Перед Вами просторы, необозримое будущее, не только волжские русские дали, но и штурм вершин, взятие этапов, одного за другим, во имя жизни, не своей только личной, но во имя общей жизни, жизни нового искусства, жизни народа, жизни человечества. Всякая слабость, всякие жалобы – клевета на жизнь и на человека. «Город будет, когда такие люди есть!»
   …Акклиматизация – дело тяжкое, но захватывающе интересное. Все можно перенести, если веришь себе и жизни…
   …Шебуева я, кажется, знаю. Демича и Засухина не знаю, но тем интереснее представить их себе. Почувствовать живое дыхание неизвестного тебе человека по отзыву Другого человека, которому веришь, всегда отрадно.
   Самара близкий мне город. Там жили и боролись Ленин и Горький. Для меня это не историческая абстракция, а живая конкретная действительность. Во время выборов в Третью Государственную думу зимой 1908 года я юным студентом в черной папахе и длинном осеннем студенческом пальто вел предвыборную агитацию, разнося по квартирам большевистские бюллетени. Стоял жуткий мороз, и верховой ветер с Волги обжигал щеки.
   И потом летом я десятки раз ездил в Самару… Из Ставрополя Самарского, где жил мой отец. Я люблю среднюю Волгу и Жигули… А зимой по Волге – в розвальнях на лошади. Раз даже тонул в полынье (Вы знаете, что такое полынья?). «О Волга, колыбель моя, любил ли кто тебя, как я?» А за мной гонялись всякие исправники, жандармы и предводители дворянства. Ах, сколько воспоминаний окружило мою бедную голову! Если Вы приживетесь в Куйбышеве и получите скромную квартиру, я приеду к Вам погостить два дня. Если буду жив.
   …Седьмой номер «Роста»… вышел вовремя! Переплет малиново-оранжевый, веселый!
   …Статью присылайте, буду очень рад. Это будет здорово, если раздастся Ваш голос. Перекличка поколений! Сердечный Вам привет. Пишите обо всем, что Вас волнует… П. Новицкий».
   «Океан» я дорепетировал без режиссера до конца, после чего меня снова вызвал Монастырский. Он отстранил меня от роли, заявив, что не хочет портить обо мне в труппе сложившееся доброе мнение. Через полгода мне, бестолковому, объяснят, что я пал жертвой чужих страстей, что просто-напросто был разговор: мол, если Смехова выпустят на сцену в «Океане», то кто-то может пенять на себя… Разбираться в слухах мне было недосуг, да и неинтересно.