Тут историк прикусил язык и замолчал. "С Раевским", - мысленно докончил за него Швейцер и воровато оглянулся, высматривая Остудина. Тот с готовностью ответил ему многозначительным взглядом.
   Положение спас Нагле - аристократического вида молодой человек, словно сошедший со страниц старинной книги. Он вежливо поднял руку, и отец Саллюстий сразу кивнул.
   - Господин учитель, - взволнованно обратился к нему Нагле, - возможно, нам стоит принести коллективную жертву? Мы все, как один, готовы устроить Господа нашими сердцами...
   - Молодец! - прошептал Саллюстий, кинулся к лицеисту и заключил его в объятия. - Светлая, чистая душа! Но нет, молодой человек, мы не вправе так поступить. Здесь собран Золотой Фонд нации. Отсюда, из глубинки, из покорившейся Врагу сибирской тайги, начнется возрождение России. Великий подвиг послужить для Устроения, но все вы - зерна, которым надлежит прорасти. Минуют годы, и вы встанете у руля. Вы поведете страну, не зная страха и сомнений. Ваше младое племя, вскормленное и воспитанное в благости и богобоязни, не будет испорчено Тьмой... А жертва - жертва дело Создателя. Ей станет только тот, на кого укажет Господь... Он выбирает Себе слуг по Своему, неисповедимому усмотрению. Жертва одного - агнец, которым заменяется общее тело Церкви... Он слышит нас, через три дня будет великое знамение...
   Саллюстий говорил о скором солнечном затмении, полном, к которому в Лицее готовились вот уже месяц, а на уроках астрономии ни о чем другом не рассказывали.
   По лицу Нагле катились слезы восторга. Историк оттолкнул его и промокнул глаза платком.
   У Швейцера, который, как и все, завороженно наблюдал эту сцену, отчаянно билось сердце. Теперь преступление, назначенное на полночь, явилось его внутреннему взору во всей своей богопротивной мерзости. Что, если это тоже происки Врага? Да, именно так. Это - шаг к разрушению, и не ему ли надо поберечься, коль скоро он только что уже перенес операцию? А ведь она была второй. Он чем-то приглянулся Врагу, Враг не отступает, гноит его плоть, уничтожает болезнями... Не справившись с телом, взялся за душу... Швейцер сжал кулаки. Надо, пока не поздно, собраться и все отменить. В первую очередь следует поговорить с Кохом. Пусть выливает свою отраву. А остальным, если поднимут гвалт, пригрозить... Внезапно до Швейцера дошло, что его появление в обществе ректора может сыграть ему на руку. Если решат, что он стал тайным осведомителем - тем лучше. Он не будет тайным. Он выдаст себя за вполне явного, ревностного помощника. Он посулит им Высший Суд, в сравнении с которым карцер покажется детской песочницей...
   В этом пункте мысли Швейцера непроизвольно переключились на другое. Он никогда не понимал, что означает это выражение: детская песочница. Он, разумеется, читал об этой штуке, но в жизни ни разу не встречал ничего подобного. В песочнице - песок для детских игр. Песок сгребают этими... как их... совками, насыпают в ведра, раскладывают по пластмассовым формам. Что ж, это еще можно представить. Иначе обстояло дело с прилагательным "детская". В книгах это слово встречалось столь часто, что все к нему давным-давно привыкли, однако никто, если спросить, не смог бы толком описать ни детей, ни каких-либо предметов, с ними связанных. Не помогали и репродукции полотен великих мастеров. Саллюстий утверждал, что все они были когда-то детьми. Швейцер не помнил ничего такого: Враг отбил ему память. Их, уже успевших вырасти в подростков, церковные спасатели собирали по всей стране. Тестировали, выстукивали, выслушивали, делали анализы... Обучали с нуля. Они же бессмысленно мычали, пуская слюну, поглощали протертую пищу, марали пеленки... "Хотелось бы знать, кем я был там, вовне, - подумал Швейцер. - До Врага". Он часто размышлял над этой неясностью, стараясь припомнить хотя бы единственный звук или образ, но прошлое молчало. Кем были его родители? У него сохранилось кое-что личное, драгоценное, в тайничке... Но Швейцер все равно не мог представить, что у него когда-то были родители. Никто не мог.
   "Я спущу это зелье в клозет, растопчу его ступки и пестики... Разобью его колбы и реторты, изорву адские формулы". Сквозь пелену Швейцер видел опущенные плечи лицеистов. Слова Саллюстия имели целью возбудить восторг и умиление, граничащие с экстазом, но ноша оказалась слишком тяжела, и радость уходила в пол, исторгаясь из глаз и просачиваясь сквозь щели в партах мимо рожиц и прозвищ, выцарапанных острым по дереву. Кох чуть заметно всхлипывал. Швейцер попробовал вспомнить, что же именно сказал отец Саллюстий, но фразы рассыпались, открывая путь сплошному сиянию, обещавшему новую жизнь и великое преображение.
   Ему хотелось видеть Вустина, который славился толстой шкурой, но он не смел шевельнуться. А если б улучил момент, то не узнал бы ничего интересного, поскольку Вустин, следуя общему примеру, сидел, потупив взор и время от времени шмыгая крупным носом. Он и весь был крупным: большие ступни и кисти, широкий рот, громадные глаза, которые если уж плакали, то целыми горошинами крокодиловых слез. Но сейчас, покуда класс безмолвствовал, возвышаясь до приличествующих духовных высот, глаза Вустина оставались абсолютно сухими.
   3
   Занятия окончились в два часа пополудни; впереди был обед. После него Швейцеру и еще нескольким лицеистам предстояло выполнить ответственное дело: натереть пол в танцевальном зале. Через два дня ожидался бал, событие исключительной важности. Прибудут барышни из женского Лицея, тридцать персон, хранимые соборной молитвой и тройной вооруженной охраной. Танцевальные вечера устраивались дважды в полгода, и многие даже дивились, отчего так часто: опаснейшая, сложнейшая процедура! Женский Лицей находился в пяти километрах от мужского. Их еще надо пройти пешком, эти пять километров. Особых подземных путей, по которым в Лицей подвозили продукты и прочие разности со стратегических складов, преподаватели не выдавали никому. Лицеистам, когда они глазели в окна верхних этажей, была видна ленточка грунтовой дороги, которая одна разрезала сплошной лесной массив и скрывалась за дальним холмом. Преподаватели утверждали, что внешне Сибирь оставалась прежней - тайга тайгой, с голодным зверем и стылыми серебристыми реками. Но внешность скрывала изменившуюся суть, готовую на страшные сюрпризы. Визит неизменно наносила лишь одна сторона, юношей никуда не водили, объясняя это тем, что в женском Лицее нет помещения для танцев. Но в это никто не верил: все понимали, что дело в другом, просто женщины - трусихи, слабый пол, и вряд ли отважатся бежать. Побег - дело мужское. И, раз уж бальные танцы предусмотрены комплексной программой великосветского воспитания... Короче говоря, лицеисты завидовали своим подругам. Те появлялись счастливые и гордые; гнус их не брал, это было видно с первого взгляда на бархат и румянец щек, шелк шеи - одним словом, все, что свойственно барышням. И ноги не сбиты, и клещ не впился... Юноши, изнемогавшие от любопытства, пытались всяческими хитростями выведать у девиц подробности их путешествия, однако барышни отмалчивались, готовые болтать о чем угодно, но только не о дорожных впечатлениях. Не смеют, не полагается, строжайше запрещено. Кавалеры терялись в догадках. И лишь одиночки... Одиночка, поправил себя Швейцер. Уместнее единственное число, ведь прочих он не знал. И разве были они? Легенды, в которых рассказывалось о других беглецах, были полны домыслов настолько очевидных, что, казалось, не заслуживал веры и сам костяк повествования. Почему же молчат о Раевском? Вустин глуп, но не настолько, чтобы спутать сон и явь...
   После новейшей истории прошли еще естествознание и римское право. Вместо последнего в расписании значилась физическая подготовка, которую вел сам доктор Мамонтов, но урок заменили. Поэтому последними преподавателями, с которыми сегодня общались лицеисты, стали отец Коллодий и отец Маврикий. От обоих было бесполезно ждать новостей. Мамонтов, не считаясь со своим предметом, любил поговорить на отвлеченные темы, и вот его задержали некие дела. Не иначе, как Раевский приволок-таки заразу, и в этом случае занятость доктора получала объяснение. И все же Раевским нельзя было не восхищаться. Бегство представлялось пусть безумным, но все-таки подвигом. Лицеистов сковывал страх при одной лишь мысли о выходе за Ограду, да еще без сопровождения, без соборной молитвы, в одиночку. Нужно быть действительно отчаянным человеком, или хотя бы повредиться в уме. Швейцер, например, ни за какие блага...
   ... Он уперся обеими ладонями в дверные створки и с силой толкнул. Те разошлись, открывая просторный зал; пол уже был покрыт мастикой, которую оставалось растереть.
   Серьезные мысли улетучились.
   - Ого-го-го! - завопил Швейцер, впрыгнул ногами в щетки и помчался через зал наискосок в левый дальний угол.
   Сзади послышался топот. Нагле, Берестецкий, Недодоев и Шконда, приданные ему в усиление, расхватали щетки и тоже ринулись на штурм зала, прочерчивая в мастике широкие борозды.
   - Куколка, поаккуратнее! - крикнул умница Берестецкий и на бегу пригладил пробор. - Вас только недавно прооперировали!
   - Сейчас, Берестецкий, оперировать будут вас!
   Швейцер, угрожающе пригнув голову, полетел на советчика. Но пол еще не был скользким, и тот, остановившись, следил за ним с издевательской ухмылкой. Недодоев со Шкондой затеяли футбол; щетка метнулась в ноги Швейцеру, который смешно споткнулся, взмахнул руками и рухнул ничком.
   - Ну вот! - Берестецкий, похоже, по-настоящему встревожился. - Швы разойдутся! Я серьезно говорю.
   Он поспешил на помощь, присел на корточки.
   - С вами все в порядке?
   - Да бросьте, Берестецкий, будет вам, - недовольно пробурчал Швейцер, вставая на четвереньки. Уже второй раз за день его здоровье ставится под вопрос. И даже третий, если учесть мгновенную заинтересованность Мамонтова.
   Желая поскорее сменить тему, он принял командование и крикнул Недодоеву и Шконде:
   - Эй, на поле! Сворачивайтесь! Савватий всех на кирпич поставит!
   Шконда выразил свое отношение к самозванству резким свистом.
   - Пенальти, - добавил он строгим судейским голосом. - Нагле! Что вы стоите, как неродной? Марш на ворота!
   Воспитанный Нагле лишь отмахнулся. Он усердно трудился в углу, и вокруг него уже образовался зеркальный пятачок.
   Швейцер отряхнулся, но не вполне удачно: на животе и коленях остались рыжие следы.
   - Теперь весь вечер тереть, - проворчал он озабоченно.
   - Ну, так давайте живее управляться, - решил Берестецкий. - Шуруйте к окнам, а я доведу до рояля.
   - Тут до ночи работать, - Швейцер, казалось, только сейчас осознал объем работ.
   - Глаза боятся, ноги делают. Вот, пополнение прибыло!
   Швейцер оглянулся и увидел, как Вустин в дверях пытается поддеть носком ремешок щетки. "Повезло", - подумал он. Есть случай разобраться и сделать выводы.
   - Давайте-ка я лучше начну от дверей, - предложил он Берестецкому.
   Берестецкий пожал плечами: какая разница? Он ничего не знал, иначе появление Вустина не оставило бы его равнодушным. Это, впрочем, ничего не значило, Берестецкий вечно все узнавал последним. Он всюду опаздывал, забывал подготовиться, засыпал, считал ворон. На его коленях не было живого места от битого кирпича, в который ставил его не сильно гораздый на выдумки Савватий. Это побуждало Берестецкого, способного и знающего лицеиста, еще пуще стараться и лезть из кожи, но тщетно: через секунду, глядишь - снова воспарил, снова посчитал десятую ворону, снова бит.
   Швейцер заложил руки в карманы и с напускной беспечностью повел дорожку к Вустину. Тот замешкался, щетка не налезала на здоровенный ботинок, и ему пришлось расстегнуть ремешок, чтобы расширить петлю.
   - У вас нет шила? - таким вопросом встретил он Швейцера. - Надо провертеть дырочку.
   - Я с шилом не хожу, - усмехнулся лицеист. - Вы бы их вообще сняли, в носках будет проще.
   Вустин слегка покраснел. Швейцер вспомнил, что несколько дней назад его подловили в спальне: улучили момент и спрятали носки под подушку. Полураздетый Вустин ругался, не понимая, откуда несет клозетом, а его товарищи изображали испуг и клялись, что это не они, ей-Богу, разве что самую малость...
   Однако Вустин не отличался излишней чувствительностью. Он смутился на долю секунды, но тут же удовлетворенно кивнул, скинул ботинки и просунул ножищи в ремни. Швейцер повел носом и покачал головой.
   Вустин выпрямился, притопнул.
   - Ну, где тут драить?
   - Да пустяки, на пять минут работы, - ответил Швейцер. - Вустин, скажите-ка мне лучше вот что: как вы относитесь к сплетням?
   Здоровяк помолчал. Он привык к розыгрышам и ждал очередного подвоха.
   - Как все, - сказал он наконец. - Я их не слушаю. А что такое?
   - Дело не в том, чтобы их слушать, - возразил Швейцер. - Дело в том, чтобы их распускать.
   Это он произнес зря. Вустин, зная свою уязвимость, легко обижался, тогда как у Швейцера не было никаких доказательств его лживости.
   - Повторите, - голос его сделался зловещим. - Вы смеете обвинять меня в распускании сплетен?
   Швейцер быстро оглянулся. Шконда и Недодоев продолжали игру, Нагле расширял пятачок по спирали, двигаясь от его центра. Берестецкий находился уже в нескольких метрах от рояля и работал, как заведенный.
   - Нет, не вы, - быстро сказал Швейцер. - Но - про вас.
   - Кто? - теперь в тоне Вустина явственно слышалась слепая злоба.
   - Э-э, нет, так мы не договаривались. Неважно, кто. Но я обязан вас предупредить: по Лицею гуляют слухи. Рассказывают, будто вы стали свидетелем необычной сцены. Утром. Якобы вы кого-то видели во дворе.
   Произнося свою речь, Швейцер сосредоточенно смотрел себе под ноги, занятый как бы паркетом. Не услышав ни слова в ответ, он поднял голову и увидел, что его собеседник сильно испуган.
   - Черт! Неужто разлетелось?
   - Не поминайте черта. Успокойтесь: разлетелось, но не повсюду. Иначе бы с вами разговаривал не я. Понимаете?
   Но Вустин уже думал о другом, он напал на след.
   - Проклятый Кох! Это последняя капля...
   - Оставьте Коха в покое. Скажите прямо: вы вправду видели Раевского?
   Вустин вновь замолчал. Швейцер зашаркал щеткой, опасаясь спугнуть товарища.
   - Может, это был не Раевский? - Он немного помог, хотя и чувствовал, что вопрос идиотский: кого еще могли вести под конвоем, ранним утром, да так, что и после никто не узнал.
   Но угрюмый Вустин, не почувствовав глупости вопроса, серьезно покачал головой.
   - Я и доказать могу, - буркнул он осторожно.
   Швейцер пристроился поближе. Р-раз! Р-раз! Нога его гуляла, как поршень, независимо от тела.
   - Вустин! Помилуйте! Вы умеете доказывать?
   Тот прекратил работу и начал неуклюже озираться.
   - Теорему, конечно, пока не могу... - Он, кряхтя, полез в карман. - А вот это - извольте...
   Он помахал перед Швейцером скомканной бумажкой.
   Швейцер взял ее двумя пальцами и, как бы изучая, посмотрел на свет: куражился над доказательствами, к которым Вустин обнаружил неожиданную способность.
   - Осторожно! - разволновался Вустин. - Еще увидит кто.
   - Ничего... - Швейцер развернул листок. - Вы давайте, работайте. Вот тогда уж точно никто не увидит. Что это?
   - Раевский обронил. Или бросил нарочно. Они уже сворачивали за угол; гляжу - комочек кидает беленький. Тихонько так, пальцы разжались - и готово. Еще наступили. Я пять минут подождал, а после - пулей туда, пока не вымели.
   Швейцер остановился и уставился в записку. Листок был самый обычный, наспех вырванный из тетради в клеточку. На нем было написано крупными печатными буквами:
   "Господа, вас обманывают. Все вранье. Никакого врага нет. Они вас... "
   Болван! Стоит и машет такой уликой! Швейцер едва не бросился на глупого Вустина, забыв, что и сам только что размахивал листком.
   Текст обрывался. Буквы налезали друг на друга, почерк выглядел корявым. Писавший, похоже, спешил. Швейцер представил, как Раевский, припав на колено, быстро пишет письмо - без особой надежды, что оно дойдет по назначению. Он видит, что ему не уйти от погони, и хочет сообщить нечто важное. Но не успевает. Да, так все и было - если верить Раевскому. Но Швейцер, который уже не сомневался в подлинности записки, мгновенно смекнул, что существуют и другие объяснения. Поручи ему кто выбрать из них самое дьявольское, он бы не выбрал.
   4
   Они провозились до самой проповеди. Поначалу было весело, но где-то через час упарились даже футболисты. Трудились молча, высунув языки; зал обманчиво посверкивал разрозненными проплешинами. В зал заглянул доктор Мамонтов, одобрительно кивнул и скрылся, незамеченный.
   Швейцер, обрабатывая периметр, обогнал всех. Он расправлялся с мастикой, как с манной кашей: подъедал ее с краю. Но делал это неосознанно, поскольку никогда не видел манной каши во-первых, и думал о записке Раевского во-вторых. Шила в мешке не утаишь, о странном послании скоро узнают все. Тут не помогут никакие клятвы, взятые с Вустина. Даже этот тупица, не способный просчитать возможные последствия, после внушений Швейцера начал понимать, что прячет настоящую бомбу. На благо ли будет взрыв? И будет ли? Ребенку ясно, что Раевский повредился в уме. Что значит "нет Врага?" С ослушником что-то стряслось, и если он просто спятил в тайге, испугавшись чего-то, то это еще полбеды. Гораздо хуже, если он действовал по замыслу Врага. Нелепая, вольнодумная мысль, навязанная лицеистам извне, вызовет брожения, пересуды, отвлечет их от Устроения Господня, ввергнет в грех. Много ли нужно Врагу? Откуда им знать. Может быть, ему достаточно крохотного сомнения. Невидимое защитное поле, создаваемое коллективной верой, дрогнет, в нем появится брешь, и нечисть с гиканьем помчится на штурм твердыни. Наверно, правильнее всего будет рассказать о записке на исповеди. Однако Швейцер знал, что не сделает этого. Бог его знает, почему, но не сделает. Возможно, именно в этом иррациональном нежелании уже видны первые признаки неотвратимого краха их крепости, и он тоже болен, на сей раз так, что с болезнью не справиться никакому Мамонтову.
   Швейцер мчался, подобный мрачному Демону из поэмы, которую они учили на уроке литературы. Лоб его был нахмурен, челка сбилась на правый глаз, губы подобрались. Рука скользнула за спину, и Демон превратился в конькобежца. Он делал круг за кругом, пока вдруг не остановился и не увидел, что все они, шесть человек, слетелись в центр и тихо стоят, отдуваясь, а зал вокруг сияет тусклым, многообещающим светом. Ударил колокол, созывая лицеистов на вечернюю службу. В воздухе, как всегда бывало перед проповедью, разлилось нечто торжественное, призывающее к немоте. И чувствовалось что-то еще, не столь обычное, но крайне значительное. Неужели? ... Лицеисты молча побежали к дверям, попутно заправляя выбившиеся рубашки, скидывая щетки и наскоро приглаживая волосы. В коридорах и переходах стоял осторожный гул, слышался топот далеких ног. Церковь находилась на первом этаже, невдалеке от врачебного кабинета. Под нее отвели еще один зал, размерами почти не уступавший танцевальному. Лицеистов, которые ни разу не видели настоящего храма, ничуть не смущало ее внутреннее устройство. И правда - все было сделано на совесть: алтарь, образа, хоругви, тяжелые свечи. По церкви растекался запах ладана. Не было разве что общей округлости форм, свойственной православным храмам, и хор был записан на пленку, а службу служил отец Пантелеймон - единственный педагог, ведавший исключительно религиозными вопросами. Хотелось пойти дальше и назвать его единственным в Лицее профессиональным священнослужителем, но это, конечно, было не так.
   Прочие преподаватели помогали; сегодня вместе с Пантелеймоном служили Таврикий и Коллодий. Лицеисты чинно входили в зал, размашисто крестились на алтарь, а Коллодий, нависая над Псалтырем, монотонно бормотал бесконечную скороговорку.
   Шестерка полотеров рассеялась в общей толпе; в Лицее обучалось сто с небольшим человек. Швейцер, обычно молившийся в первых рядах, не стал проходить ближе и остался стоять у входа, в ногах Чудотворца. Таврикий, скрытый от глаз в интересах таинства, включил запись. Коллодий все бормотал; грянул хор, троеперстия взметнулись ко лбам. Отец Пантелеймон вышел из алтаря и махнул кадилом, желая всем собравшимся мира. Служба началась.
   Обычно ее служили строго по православному канону. Но вскоре все заметили, что сегодня в порядок внесли небольшие изменения - сократили там, сократили тут, и паства моментально поняла, в чем дело. По толпе прошло легкое волнение. Пантелеймон держался невозмутимо, его лицо не выражало никаких чувств. Пуговичные глаза смотрели прямо; в седой бородке вдумчиво округлялись ревностные губы. Однако опыт подсказывал лицеистам, что в ближайшее время служба примет совсем иной оборот. Берестецкий толкнул локтем Шконду, предлагая прислушаться: тот навострил уши и взволнованно кивнул: верно! это другая запись! И вот в необычности службы уверились все, теперь Пантелеймона никто не слушал. Все ждали первых сигналов Устроения, редких нот, которые встроятся в хор и постепенно завладеют всем музыкальным сопровождением.
   Точно! Пискнула соло-гитара, квакнул бас - пока еще робко, неуверенно. Пение между тем продолжалось, как будто не обращая внимания, не снисходя до инородных звуков. Но кто-то прошелся по струнам, и бас сложился в полноправную музыкальную тему. Соло-гитара, осмелев, разродилась замысловатым вывертом. В толпе лицеистов кто-то нерешительно хлопнул в ладоши. "Бу-у-удет со всеми ва-а-ами-и-и... " - басил Пантелеймон, кланяясь и размахивая кадилом. Пуговицы ожили: в глазках священника заиграли искорки. Хор отступал, оттесняемый нескладной электронной какофонией. Хлопки участились, послышался свист. Увертюра нарастала, похожая больше на настройку инструментов перед оперным спектаклем. Задавленные ангелы были едва слышны и казались обиженными, бас растекался, подключился электроорган. И тут же, вбивая гвозди и возвещая приближение самого главного, ухнул главный барабан. Над алтарем, под самым потолком, зажглись прожекторы. Ритм учащался, гитары с органом прыгнули на колеса. Откуда-то из-за кулис выскочили Таврикий и Коллодий. Притоптывая в такт, они сорвали с отца Пантелеймона мрачные одежды и обрядили в новые, белоснежные.
   - Да-а! - проорал отец Пантелеймон, расшвырял ассистентов и ударил в мохнатые ладоши.
   - Да-аа! ! ! - лицеисты откликнулись немедленным ревом.
   Грохот ритмичных рукоплесканий сотрясал стены. Луч прожектора сорвался с места и начал прыгать, выхватывая из полумрака то одного, то другого ученика. Но двигались только руки, танцы не допускались. Засверкала стробоскопическая лампа, в ногах Пантелеймона взорвались огни подсветки.
   - Что это значит? - крикнул священник, перекрывая грохот. - Какая весть грядет к вам, блаженные чада?
   - Перст!!! - ответил ему дружный вой.
   - Чей это перст, други мои?
   - Божий!
   - Как мы его встретим?
   - Возрадуемся!!
   - А как мы возрадуемся?
   - А-а-а-а-а!!!!..
   Стены дрогнули, упала свеча, но ее проворно подхватила и заменила чья-то тень.
   Луч летал, задерживаясь на лицах не дольше, чем на секунду. Всякий раз, когда он падал на лицо Швейцера, тот проваливался в пустоту, и в животе его тоже что-то обрывалось. Однако через миг, превозмогая дрожь в коленях, Швейцер уже вновь бил в ладоши, а бездна разверзалась перед кем-то другим.
   Ситуацию усугублял отец Пантелеймон, который прыгал перед лицеистами и, стараясь попадать в такт лучу, тыкал в них пальцем. Праздничное одеяние, которое ассистенты успели только набросить ему на плечи, сбилось, и один рукав волочился по полу.
   - Где же перст?!
   Пантелеймон, словно отчаявшись, порывисто отвернулся, рухнул на колени и воздел руки к прожектору.
   - Где?!! - уже без приглашения вторили ему лицеисты.
   - Но мне что-то слышно! Я разбираю слова! Я прислушиваюсь к имени!
   Священник приложил к уху ладонь и сделал вид, будто прислушивается.
   - Громче! Громче, Господи! - возопил он.
   И произошли две вещи: луч на секунду погас, а после с новой силой - но уже без прыжков, твердо и уверенно - ударил в благородный лоб Нагле. Одновременно под потолком вспыхнуло электронное табло: фамилия Нагле загорелась яркими красными буквами. Музыка оборвалась. Вокруг Нагле образовалось пустое пространство; лицеисты пятились, расступались, глядя на избранника с восторгом и ужасом. Все погрузилось во мрак, даже алтарь, остались лишь красные буквы и одинокая фигура, стоящая в центре светового круга. Несколько секунд висела тишина, затем раздался слабый вздох: вернулись ангелы. Хор медленно нарастал. К первому, главному прожектору добавился второй, за ним - третий, четвертый, седьмой, десятой. Их светом была высвечена дорожка, пролегшая от Нагле до отца Пантелеймона.
   - Слава агнцу! - крикнул откуда-то отец Саллюстий.
   - Постойте, постойте... - забормотал Нагле, ошеломленно озираясь. У него затряслись руки. Но отец Пантелеймон не дал ему упасть духом: раскрыл объятия и зычным голосом призвал возликовать. Не слишком надеясь на душевную крепость воспитанника, он двинулся по дорожке, дошел до Нагле и стиснул его, как надломленную тростинку.
   - Господь указал на тебя, чадо, - шепнул он негромко, но шепот услышали все. - Господь избрал тебя для Устроения. Пойдем, тебе пора.
   Швейцер стоял через три человека от агнца. Он думал, что лучу не хватило мгновения - еще чуть-чуть, и Пантелеймон обнимал бы уже не Нагле, а... У него застучали зубы, но не от страха, а от возбуждения. Устроение великое таинство. Бояться ли его, радоваться ли ему - никто не знал. Устроенный не возвращался никогда; с той самой секунды, когда в него упирался указующий перст, на избранника ложилась печать. Он больше не принадлежал миру простых смертных, его уста замыкались навсегда. И он, как думали многие, во что-то превращался. Каким-то образом он растворялся в Господе, прилагаясь к Его святым членам и укрепляя мощь, которая в должное время обрушится на Врага, прольется чашей гнева, преобразит мир...