Смирнов Виктор
Тревожный месяц вересень

   Смирнов Виктор
   Тревожный месяц вересень
   {1} Так обозначены ссылки на примечания. Примечания в конце текста книги.
   Мятишкин Андрей: Осень 1944 года, заброшенное в глуши украинское село. Фронт откатился на запад, но в лесах остались банды бандеровцев. С одной из них приходится схватиться бойцу истребительного батальона, бывшему разведчику, списанному по ранению из армии... По роману снят фильм на киностудии им. Довженко в 1976 году.
   Содержание
   Глава первая
   Глава вторая
   Глава третья
   Глава четвертая
   Глава пятая
   Глава шестая
   Примечания
   Глава первая
   1
   Я дошел до "предбанника" и упал на горячий, усыпанный хвойными иголками песок. Густой запах хвои щекотал ноздри. Земля грела и баюкала меня. Она колыхалась на своей орбите. Кто-то покачивал ее, как коляску, что висит в хате у печи. Покачивал в полной тишине...
   Я слышал, как ссыпается песок под семенящими ножками муравья. Тишина удивительная штука. Два с половиной года я не знал ее. Правда, за время боев нас несколько раз отводили на отдых, но фронт был не так уж далеко, за горизонтом все время стучали, рвали брезент; земля оставалась неспокойной, она легонько гудела, как ночной улей. Всей своей шкурой - тогда еще совершенно целой, нигде не продырявленной шкурой - я ощущал этот скрытый гул, даже когда спал. Меня словно подключили к какому-то аккумулятору. Достаточно было нажать кнопку, чтобы ноги сами собой нырнули в сапоги и ремень плотно обхватил гимнастерку. Недаром Дубов говорил, что берет в свою группу только таких ребят, которые тратят на сборы не больше десяти секунд. "Час - мало, а десять секунд - как раз" - это было любимое присловье Дубова, старшего лейтенанта из дивизионной разведки.
   Теперь фронт далеко ушел от меня. С ним ушли Дубов и ребята. А я остался... Лежу в соснячке и слушаю тишину. Она как вода - тишина. В нее стреляли фугасными, кумулятивными, трассирующими, зажигательными, шрапнельными, бронебойными, бетонобойными, а она все приняла в себя и сомкнулась, как только стрельба кончилась. Затянула все раны, будто их и не было.
   Я перевернулся на спину и уставился в небо, поддерживаемое мутовками молоденьких сосенок. Кто и когда окрестил посадку "предбанником"? Кажется, так называли этот соснячок еще до войны. Сюда, в "предбанник", шастали парочки после танцев в сельском клубе. Наверно, им было жарко в соснячке, здесь ведь и без того жарко. Даже когда в лесу, на притененных склонах оврагов, лежит снег, посадка дышит печным теплом. Кого только было не встретить в "предбаннике"! В довоенную пору, конечно... Сейчас кому сюда ходить?..
   ...Небо было в длинных белых полосах. Как будто и туда ветер донес осеннюю паутину. Легкое, светлое небо. "Моя родина там, где проплывают самые высокие облака",- сказал однажды товарищ мировой посредник Сагайдачный, а он вычитал это у своего любимого француза по фамилии Ренар.
   По-моему, нет нигде неба выше, чем у нас, в Полесье.
   Я разбросал руки. Теплое марево подхватило меня и понесло, словно течение. Сознание замутилось на миг - не так, как от хлороформа, а по-хорошему замутилось, по-легкому.
   Мне вспомнилось утро, когда я увидел младшую дочь гончара Семеренкова на озимом клине. Она шла по стежке с коромыслом на плече - высокая, легкая, стройная. Было рано, озимь чуть обозначилась на пашне, а вдали проступала сиреневая кромка лесов. Казалось, девушка сейчас сольется с этой сиреневой кромкой, растает, будто ее и не было. Почему я вспоминаю об этом утре, когда мне хорошо?.. Может, наоборот, мне становится хорошо, когда я вспоминаю об этом?
   Я закрыл глаза и заснул. После госпиталя сплю, как январский барсук. Наверно, мне влили кровь какого-нибудь сони. Отсыпаюсь за всю войну. Кемарю себе, не имея охранения, не выставив постов. Наткнется вот так в соснячке кто-нибудь из наших, разнесет на все Глухары, что Иван Капелюх, чудила, единственный парубок на селе, в одиночку ходит в "предбанник" отсыпаться. Девчата на смех поднимут. Ладно... Зато от полесской земли сил прибывает. Происходит подзарядка. Я чувствую, как теплые токи струятся по всем жилам. Хорошо. Мне очень надо поскорее выздороветь. На фронт надо. К ребятам.
   * * *
   Проснулся я оттого, что кто-то пробежал неподалеку- легкий, почти невесомый, словно облачко пыли пронесло ветерком. Никого не было видно, и слышно ничего не было, но я хорошо знал, что к ощущениям, которые нарушают наш сон, следует относиться уважительно. Те, кто думал иначе, жестоко поплатились. Помню, как увидел вырезанный немецкими егерями сторожевой пост. Должно быть, тем двум молодым солдатам, не успевшим понять сути войны и позволившим себе заснуть на часок, тоже что-то чудилось сквозь дремоту, но они доверились убаюкивающему течению реки, по которой плыли... И их вынесло на бережок.
   Я лениво отполз к краю "предбанника" и оглядел поляну. Это была сухая мшаная поляна, поросшая кое-где вереском с фиолетовыми кляксами цветов. Вересень{1}... Месяц, когда вовсю зацветает наша скромная и неприметная лесная травка, и все вокруг заполняется густым и сладким запахом, приманивающим осенних пчел.
   За поляной начинался темный и густой сосновый лес. Тут-то я и увидел ее. Косулю. Она резко выделялась на фоне леса, светлый силуэт ее был словно наклеен на темное. Потом она подпрыгнула, точно играючи, сразу всеми четырьмя тонкими ногами и помчалась по песчаной дороге вдоль леса. Она даже не касалась копытцами земли, до того была легка. Казалось, она, если захочет, может вот так же легко поскакать к белым паутинным полоскам на небе. Прочертит эдакую биссектрису и будет пастись на облаках.
   Надо было идти, раз уж разбудили. Пришло время пить молоко. Солнце, которое неярко светило сквозь белые облачные нити, поднялось к своему сентябрьскому хилому зениту. В этот час моя бабка Серафима, первая ругательница на селе, учиняет дневную дойку. Чего только корова от нее не наслушается, пока бабка тянет ее соски. Казалось бы, молоко от таких слов должно закиснуть в подойнике. Но Зорька корова добродушная и меланхоличная. Молоко у нее густое, запашистое, тяжелое. Бабка говорит, что от такого молока только мертвецы не выздоравливают. "Вот назовите меня, милые, сучкой, вот чтоб мне больше ни шпырочки сала не съесть, какое лекарственное молоко. Вот кормите свою корову алоем, такого не надоите!"- заверяет соседок бабка. Соседки знают бабкин характер и не возражают. Молоко, впрочем, и в самом деле редкостное. Пью я его исправно, как лекарство.
   Я встал, отряхнул хвою и паутину. Но меня задержало любопытство. Конечно же ни с того ни с сего косуля не металась бы по лесу. Кто-то спугнул ее, и мне захотелось посмотреть кто. Из-за любопытства меня и взяли в дивизионную разведку.
   "Наверное, это Маляс или "ястребок" Попеленко, - подумал я.- У обоих есть оружие. На месте Попеленко я бы не забирался так далеко в лее".
   Еще две недели назад в селе был второй "ястребок", квартирант Маляса, долговязый чахоточный Штебленок, но он пошел как-то в Ожин лесной дорогой, и потом его долго не могли найти - все потому, что искали в засыпанных листьями низинах, по буеракам и прияркам, по чертороям, а он висел на холме, в Шарой роще, на дубе, без сапог и фуфайки.
   Отчаянно, по-базарному застрекотали сойки. Так надсадно они кричат только над охотничьей собакой или охотником. Над косулей они не станут так стрекотать, косуля для них своя. Они, сойки, не такие шумливые дуры, как кажется, вот только голос у них неприятный, от него такое ощущение, как будто наждаком по позвоночнику водят.
   Стрекот перемещался быстро, и я понял, что сойки действительно гомонят над бегущей по лесу собакой. Вот уже протрещали крылья в ближнем сосняке, сойки поскакали с ветки на ветку и принялись орать, как у нас в сельпо орут, когда собирается очередь за тюлькой. Удивительные птицы. Их, как чужое племя, забросило к нам откуда-то с юга: цветастые они и нездешние. Помесь залетного попугая с родимой вороной. Разведчики мало добра видят от соек. Очень крикливые существа.
   Должно быть, пес, который выбежал на поляну, придерживался такого же мнения. Он то и дело злобно косился на соек, болтая ушами, и принюхивался к земле, водил носом по колеям на песчаной дороге, как будто шарик катил. Это была крупная худая дворняга, имевшая в родословной, судя по ушам, пойнтера. Левый глаз собаки окружало темное, похожее на синяк пятно, что придавало ей какой-то подгулявший, лихой вид. Вряд ли этот гончак всегда наслаждался свободой, потому что светло-рыжая шерсть на шее была примята, как будто он лишь недавно освободился от веревки.
   Он скользнул по мне взглядом - заметил-таки! - и, разбрасывая длинные лапы, вынюхивая дорогу, побежал вслед за косулей. Ни у кого в деревне такой собаки не было, поэтому я подождал еще немного, не появится ли охотник, но тот, видать, ждал косулю где-нибудь в засаде, на перехлесте троп. Если, конечно, пес не охотился в одиночку, если он не пустился в эту погоню от голода и тоски.
   В это время прозвучала автоматная очередь. Патронов десять - двенадцать, метрах в семистах от меня, там, куда убежала косуля, а вслед за ней - пес. Стреляли из шмайсера - он бьет поголосистее, пораздельнее, чем наш ППШ, у которого темп стрельбы много выше. Я не сомневался, что косуле хана, потому что выстрелы не повторялись. Тот, кто стрелял, если бы промахнулся, непременно бы долбанул вслед второй очередью. Автомат - штука азартная.
   Мне стало жаль косулю. Она бежала так легко, так свободно! Не зная, зачем мне это нужно, я отправился по песчаной дороге туда, где прогремели выстрелы. Конечно, это было слюнтяйство - беспокоиться о косуле. Может, во мне заговорило сочувствие разведчика? Разведчик часто оказывается в роли преследуемого. Когда повесят над головой пару ракет и высветят тебя на каком-нибудь открытом поле, да пустят с флангов скрещивающиеся трассеры, да еще подключат пару ротных минометов, вот тогда почувствуешь, что значит убегать от охотника.
   * * *
   - Пей, трясця твоей матери, - говорит бабка Серафима, наливая молоко в глиняный кухоль{2}, размалеванный "виноградиком".
   "Трясця" - это излюбленное присловье бабки, и она ничуть не задумывается о том, что упоминает о своей собственной дочке. "Трясця", надо полагать, означает пожелание лихорадки, трясучки или "родимчика".
   - Где тебя черти носят? - спрашивает бабка, наблюдая за мной и стоя рядом с глечиком, в котором приятно шуршит, оседая пеной, парное молоко. - Где это ты собакам сено косишь? Небось спутался с какой-нибудь нашей телкой? Они у нас гладкие, а ты вон какой! Тебе не об этом думать надо...
   - И в кого вы у меня удались, Серафима, бабуся, добрая подружка бедной юности моей?.. - спрашиваю я.
   Действительно, в кого? Дед мой, усатый, хитрый и своенравный хохол Капелюх, приехавший в Полесье якобы из вольнолюбивого Запорожья, непременно желал взять за себя белоруску: он наслышан был, что белоруски мягки, нежны и послушны. Чернявую хохлушку дед не желал, боялся, что при его, деда, характере найдет коса на камень. Три раза ездил старый Капелюх по Северному шляху якобы за лесом - все высматривал невесту на белорусской стороне - и наконец привез Серафиму. Красивая она была, Серафима, - старики в Глухарах помнили это, как помнили и то, что на третий день медового месяца дед вылетел из хаты как оглашенный и на плече его был отпечаток рогача. С тех пор и пошло, показывала ему Серафима наступательные действия в любых условиях.
   Дед рано умер от паралича, и вот тогда-то выяснилось, что Серафима любила его безумно. Товарищ мировой посредник Сагайдачный уверял, что это типичный славянский вариант любви.
   После смерти деда Серафиме туго пришлось. Она работала у печей на гончарном заводике и подкармливалась еще тем, что - тайно, конечно, исполняла обязанности повитухи. Деревенские бабы не любили ездить в роддом, хоть к тому и призывали заезжие районные врачи, а предпочитали приглашать Серафиму. Все, что зарабатывала, Серафима отсылала моей матери. Она и меня содержала, когда я учился в киевской школе, а мать вышла замуж и уехала. От матери я получал красивые открытки и признания в нежной любви, а от Серафимы деньги. Не по почте, разумеется, - Серафима не доверяла почте. Стянутые резиночкой трехрублевки и пятерки привозили односельчане, оказией. Записок при этом я не получал - Серафима была неграмотна. Но если бы она умела писать письма, то первым словом в них, было бы "трясця", не сомневаюсь... Трясця, мол, и трясця, учись хорошенько!
   Подлив молока, бабка снова задает вопрос чисто риторического порядка:
   - Где твои кишки мордует, господи прости?
   Не могу же я рассказать ей, что ухожу за километр в "предбанник" и там лежу в одиночестве, глядя в небо, вспоминая ребят, вообще думая черт знает о чем. Или подаюсь на хутор Грушевый к семидесятилетнему Сагайдачному вести длинные разговоры и слушать рассказы о вещах малопонятных и далеких... Нет, об этом я не могу рассказывать даже бабке. Достаточно на хуторе одного дурачка Гната, пыльным мешком пришибленного. Поэтому при упоминании о гладких телках я делаю хитрое и многозначительное лицо, что заставляет бабку задавать все новые вопросы, причем в довольно острой форме.
   Наконец я допиваю молоко, и бабка забирает кухоль.
   - Спасибо, неню, - говорю я.
   Это непереводимое "неню" в наших краях означает очень многое, вбирает в себя все понятия в диапазоне от "мамочки" до "нянечки". Слово действует на бабку безотказно. Это своего рода пароль, известный лишь двум сообщникам. Бабка, и без того сморщенная, как узбекский кишмиш, который всем выписывающимся из госпиталя выдавали сухпайком по графе "сахар", вся закутанная в невероятно рваные платки и кацавейку, вдруг улыбается, сморщивая свое личико до степени просто-таки невероятной. Она обнажает желтые зубы, "отдельно расположенные", как сказал бы Дубов, поясняя ориентиры перед выходом на задание. Глаза превращаются в две вишневые косточки, да и те тонут в сетке морщин. Ну и бабка! Соседки-старушки, желая сделать приятное, частенько говорят, что я очень на нее похож. Не может быть!
   - У, черт подстреленный! - говорит бабка.
   Зрелище это - улыбка бабки Серафимы - длится недолго. Думаю, что вообще оно никому в селе не известно, кроме меня, единственного внука. Выпив молока и сняв сапоги, но не раздеваясь, словно бы в согласии с уставом гарнизонной и караульной службы, падаю на постель, застеленную грубым цветастым рядном.
   - Почты не было? - спрашиваю я.
   Три мои заявления на имя райвоенкома ухнули словно в лесную чащобу. Даже переосвидетельствования не собираются делать, тыловые души! Не знаю, почему их смущают два метра вырезанных кишок. Как будто бы оставшегося метража мне не хватит. У человека, мне в госпитале сказали, девять метров толстого и тонкого кишечника.
   Бабка не отвечает, гремит чугунками у печи.
   - Так была почта или нет? - спрашиваю я.
   Бабка гремит, двигает вьюшками, бьет в железную заслонку, как в барабан. Ох, не любит она почты. Неграмотная Серафима ревнует к ней и боится ее, ждет подвоха.
   - Оглохли вы, Серафима?
   * * *
   То, что косулю убили, почему-то неприятно подействовало на меня. Двое их было, охотников, и один из них взвалил косулю на плечи и унес. Следы рассказали. На дороге остались отпечатки сапог и кровь. Много крови наверняка одна из пуль угодила в сердце или артерию. Из автомата не так-то просто попасть в бегущую косулю. Видать, стрелял фронтовик. По какую сторону фронта воевал он? В нашем Полесье бродят всякие людишки. Леса здесь густые, богатые леса. Если кому-то придет в голову вздернуть на дубовом суку "ястребка", то вот он, сук, рядом, долго не надо искать:
   - Серафима! Была почта?
   Бабка шурует у печи, как паровозный кочегар, озаренная красными бликами, и насупленно молчит.
   Рушники, наборы фотокарточек, иконы в красном углу, пучки трав, развешанные по стенкам на просушку метелки полыни, предохраняющие от блох, все это начинает раздражать меня. Надоело мне в тылу!
   - А, черт!
   Я прыжком соскакиваю с кровати - только булькает парное молоко. К дьяволу надоевшую хату с метелками из полыни и блохами, которые не боятся ничего, кроме ногтей! Пойду куда-нибудь, может, на Грушевый хутор, к Сагайдачному, выслушивать разные философские изречения о жизни, можно даже к Варваре заглянуть - на что не решишься от тоски!.. Варвара тут же выставит на стол бутылку. В нее словно табачного дыма напустили, в эту бутылку, такой в Полесье сизый самогон, так несовершенны наши аппараты, которые сооружает великий изобретатель Крот, пользуясь автомобильными радиаторами, тормозными трубками и старыми казанами.
   Хозяйка сядет напротив, уставится своими сливами. Попеленко утверждает, что Варвара проста и безотказна в обращении, как русская трехлинейка девяносто первого дробь тридцатого года. Впрочем, я не уверен, что в руках Попеленко русская трехлинейка безотказна. "Ястребок" всегда жалуется на неисправность и устарелость карабина, если бабы начинают попрекать его бандитами, что разгуливают в ближних лесах как у себя дома.
   - Ты куда? - бабка Серафима встает перед дверью, держа ухват в положении "к ноге". - Куда это ты собрался, из-под рыжей кобылы яйца красть?.. Ну была почта, была, подавись ты ею, как старый Субоч рыбьей костью подавился!
   И с этими словами бабка бросает ухват, лезет за Николая Угодника, самую высокую икону в красном углу, и достает сложенную вдвое розовую бумажку. "Ожинский рай-военком..." - и подпись крючком.
   Повестка!..
   - Серафима Ивановна, дайте я вас расцелую, неню! Но бабка Серафима рыдает, вытирая лицо закопченной рукой.
   * * *
   В военкомате, в приемной, на лавках сидели мужики, курили в кулак, разглядывали плакаты, изображающие в виде уродов Гитлера, Геббельса и прочих, переговаривались. В назначенный час щелястая дверь открылась, и в приемную вошел парень, круглолицый, хорошей упитанности, с листком в руке. На гимнастерке, над правым карманчиком, у него были красная и желтая нашивки свидетельство ранений.
   - Капелюх есть? - осведомился он.
   Не люблю, когда меня называют по фамилии. Дело в том, что "капелюх" означает "шляпа". Не очень-то это подходит для разведчика. Вот бывают же прекрасные, звучные фамилии: Загремивитер, скажем, или Небоягуз.
   - Есть, - буркнул я.
   - Вас ждут в райотделе НКГБ, - сказал парень, разглядывая список и собираясь вызвать следующего.
   - Чего? - самым глупейшим образом переспросил я.
   - В ЧК вас ждут, - сказал парень. - Пройдите, младший, в этом же доме, соседняя дверь.
   Это я и сам знал, что соседняя дверь.
   - Слушай, земляк, а чего я им нужен, этим? - спросил я. - Мне же до вас повестка...
   Тут парень впервые посмотрел на меня. Глаза у него были голубые, но с той легкой замутненностью, которая, по моему стойкому убеждению, приобреталась исключительно на канцелярской службе. Когда люди начинают существовать для тебя в списках, глаза обязательно затягивает- легкая поначалу-поволока. Эта поволока - как стеночка. У нас в дивизии был писарь Шаварыкин, так он, пока медленно поднимал свои красивые воловьи очи, убивающие наповал штабных связисток, успевал построить настоящую кирпичную стенку. Быстро так-раз, раз, раз, по кирпичику,- и уже между тобой и им стенка, и сразу ясно, что такие, как ты, у него ходят в списках повзводно и поротно. Сразу иной масштаб мышления чувствуешь.
   Но парень вдруг улыбнулся, открыл два ряда никелевых зубов, которые сияли, как бампера трофейных машин, и эта улыбка враз разрушила стеночку и вместе с ней мои стойкие представления о канцеляристах.
   - Съедят они тебя, что ли? - сказал парень. - Иди, землячок!
   С самыми неясными предчувствиями я открыл дверь, которая вела в райотдел НК.ГБ. Пока я шел лесной дорогой в Ожин, пока меня подвозили усатые попутные "дядьки" на немазаных подводах - от нас до Ожина около тридцати километров, я успел набросать довольно живописный план моей встречи с военкомом. Конечно же меня должен был принять сам райвоенком. "Младший лейтенант! Мы получили ваши заявления с просьбой об отправке на фронт, в родную воинскую часть. Мы решили удовлетворить вашу просьбу. - Потом он подумает, по-отечески обнимет меня и скажет: - В добрый путь, товарищ...- Нет, не Капелюх, нет... - В добрый путь, лейтенант!"
   Все могло бы быть красиво. И вот меня вызывают в ЧК, как какую-нибудь подозрительную личность.
   В райотделе НКГБ, словно бы извиняясь за невнимательность райвоенкома, меня принял начальник отдела Гупан, гладко, не по военному времени, выбритый человек внушительных командирских размеров. Если бы у него не было на плечах подполковничьих погон, все равно он по одной лишь фигуре тянул на два просвета. Он был под стать старинному несгораемому шкафу, что стоял в кабинете. Мне показалось, что Гупан попал сюда из пограничников. У нас в разведке служили двое бывших пограничников, они чище всех брились: говорили, что так у них заведено.
   Рядом с начальником сидели длиннолицый капитан с болезненными, слезящимися глазами и курносый юноша в большом, отцовском видать, пиджаке с широченными ватными плечами, с белым воротничком навыпуск. Этот-то уж наверняка был из районного комсомола. Мне что-то не понравилось, что здесь сидит юнец с белым воротничком навыпуск. Вдруг показалось, что он собирается набирать старших пионервожатых для школ. Даже зябко как-то стало от этой мысли.
   - Садитесь, Иван Николаевич, - сказал начальник райотдела, когда я отрапортовал.
   Перед ним лежала тоненькая папочка, и он просматривал листочки. Огромные лапищи его были созданы не для бумаг. Он рассматривал бумаги осторожно, словно боясь повредить. Капитан тоже смотрел в листочки, склонясь к плечу начальника. Юноша же уставился прямо на меня и улыбался восторженно. По-моему, он хотел этим сказать, что все происходящее для меня и для него - большое, светлое и радостное событие в жизни. Это-то меня и пугало.
   - Как вы себя чувствуете, младший лейтенант? - спросил капитан, продолжая искоса заглядывать в листочек. Конечно же это было мое личное дело. И там было записано не только мое имя-отчество, но и все, что положено, в том числе заключение врачей. Про два метра кишок и прочее. Так что валять дурака не имело смысла. Но...
   - Чувствую себя очень хорошо, - сказал я. - Раны залечены. Готов на фронт. Честное слово!
   - Сказывается операция? - спросил начальник рай-отдела.
   - Нет.
   - А осколочки?
   - Нормально. Иногда, на погоду... Но могу и бегать, и прыгать. Все пройдет.
   - Комсомолец? - выбухнул юноша.
   - Комсомолец.
   Юноша заулыбался пуще прежнего и победно оглядел капитана и начальника райотдела. Как будто он прежде и не догадывался, что я комсомолец, и теперь переживал буйную радость. Ему было лет шестнадцать.
   - Вот что, Иван Николаевич, - сказал начальник отдела.- Мы с тобой люди взрослые, что мы будем в прятки играть... На фронт тебе пока нельзя. Кумекаешь? Надо еще подкрепить здоровье, отдохнуть в сельской местности, на воздухе. Знаешь, огурчики там, помидорчики, медок. Да и время хорошее, вересень стоит, бабье лето... хоть и холодноватое что-то. У нас есть другое задание. Боевое! Мы совместно с товарищами Овчухом и Абросимовым, - он кивнул в сторону капитана и юноши, - подбираем кадры бойцов истребительного батальона, "ястребков" попросту, no-народному говоря. Не скрываем - работа опасная. Официально батальон дислоцирован в Ожине, в райцентре, но нам приходится разбивать "ястребков" на небольшие... совсем небольшие группы и распределять по селам. Что делать? Людей нет... Фактически "ястребки" в селе бойцы самообороны. Пока единственная защита от бандитов и опора Советской власти. Сам знаешь, как неспокойно в лесах. Фашисты ядовитые зернышки в нашу землю побросали. Волчьи ягодки после себя оставили. Предлагаем тебе должность старшего в вашем селе, взамен погибшего Штебленка.
   Вот так-так!..
   - Это выходит... вроде милиционером?
   Вот ведь влип. Узнали бы ребята в дивизии!
   - А что, зазорно?
   Тут я сообразил, что поступаю неосмотрительно, поддавшись первому чувству. С начальством надо держать ухо востро - это солдатское правило.
   - Почему же? - спросил я. - Дело как раз ответственное. Думаю, не справлюсь. Тут надо кого-нибудь постарше.
   Самое ужасное, что, хватаясь за первые попавшиеся доказательства непригодности к новому назначению, лихорадочно изобретая различные способы спасения, я понимал всю их бесплодность. Уговорят они меня, как пить дать уговорят. Их трое, а я всегда теряюсь в разговоре с начальством, даже если оно представлено в одном лице. Конечно, с юнцом я бы справился.
   - Мне ведь двадцать лет... Сначала надо набраться фронтового опыта.
   - Как раз ваш фронтовой опыт нас и привлекает, младший лейтенант, - сказал капитан с какой-то особой, хорошо поставленной профессиональной нежностью в голосе.- У нас ведь кто в "ястребках"? Больше необученные. Трудно с кадрами. Так вот, товарищ Капелюх.
   "Начальник райотдела умнее, чем капитан, - подумал я. - Он меня зовет по имени-отчеству".
   - У вас опыт разведчика... И вы - местный!
   - Да какой из меня разведчик! - взмолился я. - Меня взяли, потому что городскую десятилетку окончил... Немецкие документы читаю. "Шпрехаю"... Мне ни разу не давали фрица пристукнуть... Чтоб своими руками. Так, издалека стрелял. Из автомата! Какой уж тут опыт! Вот у нас ребята в разведке были - это действительно! Мне бы у них сначала подучиться.
   Что правда, то правда. От самых тяжелых дел Дубов меня почему-то оберегал. Ножа не давал. Стрелять-то я в них стрелял, видел, как падают, как умирают. Но так, чтобы ударить в живое, сойдясь... Дубов говорил, что такие задания он будет давать мне в крайнем случае, что это не для впечатлительных, от этого нервная система страдает.