составляет горючие смеси для бутылок и испытывает их в каменной уборной
малого лагеря.
Об Александре Леонтьевиче Карнаухове не могу не сказать особо, к этому
человеку у меня на всю жизнь осталось глубокое уважение.
Встретились мы с ним в Бухенвальде. Слышу я как-то на блоке:
- Говорят, здесь живет мой друг Иван Иванович.
- Тебе какого Ивана Ивановича? Если подполковника Смирнова, то здесь
он, у нас.
- Вот-вот. Покажите мне его, братцы.
Ко мне подходит скелет, обтянутый кожей, но узнать можно:
- Тебя ли вижу, Александр Леонтьевич?
А он как обнимет меня за шею костлявыми руками, да как закричит:
- Неужели ты жив, Иван Иванович!
Стоим, держим друг друга, трясем в объятиях, а слезы сами текут. И
удержать их нет возможности. На что уж мои товарищи по блоку - люди, всего
повидавшие, смутились, отошли... В тот вечер мы поговорили немного.
Александр Леонтьевич ушел на свой 25-й блок. А я все думал о нем, все
сравнивал наши судьбы и тогда еще раз почувствовал скромное величие этого
человека. Я дал себе слово - всем, чем только можно, помочь ему.
Мы познакомились с ним в госпитале какого-то лагеря военнопленных. Он
едва раздышался тогда. Но чуть-чуть окрепнув, стал проявлять живейший
интерес ко всему, что происходило вокруг. Время было, пожалуй, самое тяжелое
- зима 1941 года. Сведения о положении на фронте до нас доходили самые
неутешительные и противоречивые, но Карнаухов - больной, беспомощный,
оскорбленный всей этой кошмарной обстановкой - не позволил себе ни разу
усомниться в нашей победе и категорически отвергал все предложения служить
немцам. И тогда еще, глядя на него, я думал: откуда берутся у него душевные
силы? Ну, я военный, с юности приучал себя ко всяким тяготам солдатской
жизни, к лишениям, физическим трудностям. Знал, что война - тяжелая штука,
можно всего хлебнуть, и в плену страдал больше морально, чем физически. А
Карнаухов - человек сугубо гражданский, интеллигентный, придавленный
физическими страданиями, холодом, грязью, обнаженной грубостью этой борьбы
за кусок хлеба и котелок баланды. За себя он не умел бороться. У него можно
было отнять его пайку хлеба, он не мог пустить в ход кулаки, защищая себя.
Но зато никто не сумел бы поколебать его убеждения, его достоинство
советского человека.
Каждый вечер молчаливый санитар приносил нам целый котелок брюквенного
супа. Кто проявлял такую заботу о нас, мы так никогда и не узнали.
Спрашивали об этом санитара, врачей - все качали головами: не знаем, мол.
Мы хлебали баланду с великим благоговением и осторожностью (чтоб не
пролить ни капли). Черпнув несколько ложек темноватой жижи, Александр
Леонтьевич стучал по краю котелка. Это значило: таскай гущу. И всякий раз,
посмеявшись, мы торжественно приступали к этой "операции".
Однажды, заканчивая трапезу, Карнаухов сказал:
- Тебе известно, Иван Иванович, что я инженер-химик? Так вот: после
войны буду много работать и копить деньги, а на эти деньги скуплю все семена
брюквы и сожгу их, чтоб не было на свете этого проклятого овоща.
Эх-ма, мы еще способны были воспринимать юмор! Я ответил тогда:
- Однако ты заявил об этом тогда, когда котелок почти опустел, а не
тогда, когда подсаживался к нему.
Хороший человек Карнаухов и пойдет на любое дело, если прикажет
подпольная организация. Он не член партии, но здесь, в немецких лагерях, не
партийный билет, а голос совести определял поведение человека.
Об этом я и сказал на одном из заседаний политического Центра.
С помощью Эрнста Буссе, старосты лазарета, к которому мы часто
обращались за содействием, Карнаухов как химик был определен в лабораторию.
Я познакомил его с Генрихом Зудерландом, с русскими врачами Алексеем Гуриным
и Леонидом Сусловым. Александр Леонтьевич прижился в лазарете, да и не
только прижился, а стал активным членом подполья среди медиков. А главное -
действовал в группе, изготовляющей бутылки с горючей жидкостью. Бутылки,
пробирки для запалов, горючее для смесей - все поставлял лазарет, и лаборант
Карнаухов изощрялся в "организации" материалов более, чем кто-либо другой.
...Настало время, когда у нас было уже достаточно собранного оружия и
боеприпасов к нему. Но где уверенность, что пистолеты, винтовки будут
стрелять? Решено провести испытание. За дело взялись Степан Бакланов,
Николай Кюнг и Николай Симаков.
Где провести испытание? По лагерю снуют десятки тысяч заключенных.
Каждый метр территории просматривается с вышек. Пожалуй, относительно
спокойное место-огород, расположенный вдали от бараков. Здесь и людей
работает немного, и эсэсовцы редко и неохотно заглядывают - рядом отстойники
нечистот.
Договорились с капо, чешским коммунистом Яном Гешем. И однажды днем
положили два пистолета и патроны в ведро, прикрыли мусором и тронулись на
огород. Ян Геш ждал их в условленном месте, привел к канализационному
колодцу и отошел. Остальное они проделали сами. Часовые на вышках не
обратили внимания на их возню: мало ли что начальство заставляет делать
заключенных...
В колодец спустился Степан Бакланов, двое ждали его наверху. Потом
Степан рассказывал:
- В кромешной тьме зарядил пистолеты, нажал на спуск... выстрелил.
Чувствую наощупь, пистолет перезарядился, значит, все в порядке. Стреляю из
второго. В голове чугунный гул. Слышу, в крышку стучат. Что такое? Неужели
попались? Пережидаю минуту-другую. Крышка приоткрывается, шепот: "Вылезай,
хватит".
Оказалось, на земле все-таки был слышен неясный подземный гул. А это
уже опасно!
Но и без дальнейших выстрелов совершенно очевидно, что пистолеты
действуют безотказно. Ну, а руки, которые возьмут эти пистолеты, наверняка
не дрогнут!
Так уже к концу лета 1944 года в распоряжении - только русского
командования было несколько десятков винтовок и карабинов, около сотни
пистолетов, много ножей, кинжалов, ножниц и кусачек для проволоки, ломов,
лопат, топоров, более сотни гранат и бутылок с горючей смесью. Конечно,
против эсэсовской дивизии "Мертвая голова" этого маловато, но кое-что уже
сделать можно, особенно если к этому прибавить отчаянную ненависть к врагу.
Кроме того, мы не завтра собирались пустить в ход оружие, а тайный арсенал
пополнялся беспрерывно...


    Глава 11. Мужество



Обычно так и бывает: пока не настали чрезвычайные обстоятельства,
человек не знает про себя - храбрый он или не очень храбрый, способен он к
большому мужеству или не способен. И лишь когда жизнь потребует от него
выложить все достоинства и недостатки, становится ясно, чего в нем больше -
храбрости или страха, мужества или слабости.
Я часто думаю об этом в Бухенвальде. Здесь сама обстановка заставляет
человека раскрыться, подчас неожиданно для него самого и особенно для
окружающих. Смотришь - человек тихий, скромный, незаметный. Иной раз думаешь
о таком: этот не герой, нет в нем изюминки... А поговоришь с ним,
присмотришься внимательнее, дашь дело и убедишься: напрасно так думал о нем,
он еще покажет себя - дай время...
Мне приходит на память один случай. Это было в самые первые дни на
фронте. Я только что прибыл в дивизию и со старшим сержантом-проводником
обходил артиллерийские позиции. День уже начался. И это начало было отмечено
не только светом раннего летнего солнца, но и нарастающим гулом стрельбы. Мы
отходили. Собственно, часть уже отошла, и теперь отряд прикрытия снимался со
своих позиций. Только неподалеку одна артиллерийская батарея все еще вела
беглый огонь. Я отправился туда.
Огневая позиция в пыли и грохоте. Тут же трупы убитых - осколки
вражеских снарядов достают и здесь. Но команды четкие, орудийные расчеты
работают быстро и слаженно. Помощник командира батарей докладывает мне, что
убитых много, а пополнения нет. Это я сам вижу. Вижу и то, что много лошадей
побито, и в артиллерийских упряжках стоят верховые лошади.
- Как будет отходить батарея?.. - раздумывал я, и вдруг как-то случайно
мне пришло на ум: батареей командует старший лейтенант Карюкалов. Уже не тот
ли Карюкалов, с которым я встретился впервые пять лет назад?
...В наш полк прибыло пополнение из артиллерийского училища. Я тогда
временно командовал полком и принимал молодых командиров. Все это были парни
сильные, рослые, красивые. А вот последний все впечатление испортил: роста
среднего, лицо какое-то птичье, веснушчатый, рыжий, нескладный. Держался
как-то тяжело на кривых колесообразных ногах. На вопросы отвечал односложно
и словно бы нехотя. По фамилии назвался Карюкаловым. "Ну, думаю, по человеку
и фамилия - Карюкалов, Закорюков... В общем, что-то удивительно неуклюжее.
Придется обратить на него особое внимание".
Но Карюкалов службу нес исправно, дело свое знал, с подчиненными был в
меру строг, но справедлив. И все-таки его не любили...
Меня вскоре перевели в другую часть, и больше я его не видел. Неужели
это он командует батареей?
Наблюдательный пункт комбата располагался на чердаке полуразрушенного
дома. Дом стоял на краю какой-то деревни, которая догорала на наших глазах.
Пожар был необычайный: без сутолоки, криков и плача. Только багровые сполохи
огня плясали на развороченной, перемешанной снарядами земле.
Домишко, где засели комбат и телефонист, тоже был с провалившейся
крышей и потолком. На полу среди обломков виднелись трупы. Кто-то, видимо,
попытался собрать их в одно место или отыскать среди них раненых, но
убедился в полной бесполезности этой работы.
Смерть тут потрудилась изрядно...
На покосившейся потолочной балке примостился старший лейтенант и отсюда
управлял батареей.
Я тоже взобрался наверх и огляделся, чтобы сориентироваться в
обстановке. Отсюда было видно, что отряд прикрытия, оторвавшись от
противника, втягивается в лес, где на опушке маскировалась батарея. Умело
перемещая артиллерийский огонь, комбат задерживал немцев, прижимал их к
земле. Рядом с командиром сидел телефонист и, боясь перепутать команды,
смотрел ему в рот. А там, вокруг нас, захлебываясь, строчили пулеметы - враг
наседал.
Было ясно, что батарею необходимо отводить и как можно скорее. Я послал
своего проводника передать комбату мой приказ. Старший сержант подполз по
балке к нему и что-то закричал в ухо. Тот немного повернулся ко мне, скосил
красные то ли от бессонных ночей, то ли от напряжения глаза. В выражении его
лица я уловил удивление и что-то еще очень знакомое.
Да, конечно, это был Карюкалов!
Я махнул ему рукой, и мы оба спрыгнули вниз.
- Что прикажете, товарищ начальник артиллерии?
- Немедленно отводите батарею. План отвода есть?
- Второй взвод выйдет на открытую позицию и прикроет отход. Остальные
будут сниматься.
- А как убитые? Что с ними сделаете?
- Придется оставить на месте. Даже телефонные двуколки отдал под
раненых.
- Ясно. Немедленно снимайте батарею.
- Товарищ подполковник, разрешите дать еще несколько очередей - за них
отомстим, - он показал на убитых.
- Думайте о живых. И действуйте быстро.
Но Карюкалов еще медлил. Снял каску и сказал только губами, почти без
звука:
- Прощайте! Простите, что последний долг перед вами не выполнил...
Еще некоторое время я оставался на батарее, проследил, как последняя
повозка пристроилась к отходящему отряду, и подошел к Карюкалову проститься.
- А ведь я, Иван Иванович, вас сразу узнал, сказал он мне. - Ну, да
война только началась, еще встретимся, поди.
Теплота обращения как-то очень тронула меня, и я понял тогда особенно
ощутимо, сколько настоящего мужества таится за этой простотой.
Наблюдательный пункт стоял под сильным обстрелом. Но сменить его значит
минут на тридцать лишить огневой защиты отходящую пехоту, открыть ее врагу.
Старший лейтенант Карюкалов оставался под огнем. Все такой же рыжий,
конопатый, неуклюжий - этот человек словно повернулся теперь передо мной
другой стороной. Я почувствовал, что его твердость и бесстрашие поднимали
артиллеристов. Вот почему на батарее до последней минуты царил закон: "Один
за всех и все за одного". Это он сумел создать такую обстановку в тяжелейшие
дни отходов, окружений и страшного невезения. Ему словно только и нужно было
все это напряжение, тягость, чтобы проявить себя полно и ярко... Я думаю,
что окажись он где-нибудь в Бухенвальде и другом подобном месте, он бы вел
себя мужественно и достойно.
А мужество здесь необходимо каждому человеку и каждый день... И
раскрывается оно часто там, где его совсем не ожидаешь.
Когда я прибыл в лагерь, священника Шнейдера уже не было в живых, но о
мужестве его знал весь Бухенвальд. Верующие видели в нем пророка и мученика,
а коммунисты уважали силу его Духа и неистребимую ненависть к фашизму.
А был он евангелический священник, и по сану ему полагалось быть
смиренным и кротким. Но Шнейдер публично отказался снять шапку, когда на
плацу "чествовали" Гитлера. Его бросили в карцер в руки зловещего Мартина
Зоммера и протомили там больше года. Но Шнейдер не смирился. По воскресеньям
и в дни больших праздников, когда весь лагерь стоял на аипельплаце,
торжественную тишину переклички нарушали громкие проклятия, рвущиеся из-за
решетки карцера: Шнейдер проклинал коменданта и его приспешников, обвинял их
в массовых убийствах, выкрикивал имена жертв, погибших в последние дни. На
него набрасывались охранники, пинали, швыряли в другой угол камеры, били до
полусмерти, а через несколько дней он снова кричал свои проклятья. И только
смерть заставила Шнейдера замолчать. Говорили, что его тело было изуродовано
истязаниями. Когда его мертвым выносили из карцера, весь лагерь молчал в
глубокой скорби...
Слушая рассказы об этом человеке, я, безбожник, коммунист, проникался
почтительным уважением к его имени. И теперь, вспоминая лагерную жизнь, я
подписываюсь под словами Вальтера Бартеля:
"В борьбе против организованного истребления людей, против шпиков,
против эпидемий, порождаемых голодом,, вопрос решал не прежний партбилет, а
стойкость, мужество и подлинная солидарность. Только тот, кто под дулами
пулеметов, глядевших со сторожевых вышек, за проволокой, через которую
пропущен электрический ток, во власти озверевших бандитов, готовых в любую
минуту пристрелить заключенного за малейшую "провинность", забить до смерти,
затоптать сапогами, повесить, загнать под пули охранников, - только тот, кто
в этих условиях находила себе мужество для того, чтобы дать отпор, чтобы
защитить своих товарищей, пользовался в лагере доверием и авторитетом".
Когда человеку становилось невыносимо, он мог совершить отчаянный
поступок. Слабые кидались на проволоку с высоким напряжением и сгорали или
бросались под пули охранников. Сильные и при этом думали, как бы подороже
продать свою жизнь и хоть чем-нибудь нанести урон фашистам.
Такой была смерть Юрия Ломакина, которая взволновала весь лагерь и
заставила долго говорить о себе.
Подпольная организация в принципе была против побегов. Обычно они
кончались неудачами, а весь лагерь нес тяжелое наказание, и многие могли
поплатиться жизнью. Но были случаи, когда в филиалах лагеря готовились
побеги. Так, летом 1944 года бежала шестерка молодых ребят, комсомольцев, во
главе с Юрием Ломакиным. Всех поймали и вернули в Бухенвальд, на 44-й блок.
Здесь они ожидали решения своей участи. Все знали, что за побег одно
наказаниесмерть и крематорий. Подпольщики пытались спасти их, но не успели.
Как умели, товарищи помогали беглецам пережить страшные дни перед казнью.
Настал день, когда всех шестерых вызвали к воротам.
Юрий Ломакин первым вышел из барака. Зная, что в окна бараков на него
смотрят сотни заключенных, старался идти твердо, с поднятой головой. Впереди
широкий плац... Последние шаги... Вот окно э 3, куда вызывают смертников...
Группа эсэсовцев спокойно смотрит на подходящего полосатика. Молниеносный
взмах руки - и офицер тяжело рухнул. на землю с перерезанным горлом. Второй
взмах-и еще один офицер повалился к ногам Юрия Ломакина: в груди его по
самую рукоятку торчал нож. Остальные эсэсовцы в страхе шарахнулись в
стороны, а потом, опомнившись, с почтительного расстояния открыли огонь из
автоматов по одиноко стоящему человеку...
В тот же день расстреляли и товарищей Юрия.
- Смерть, достойная героя! - говорили в Бухенвальде.
- Но надо прилагать все усилия, чтобы и таких смертей было как можно
меньше, - решил подпольный комитет. - Солидарность и помощь друг другу,
чтобы отстоять как можно больше людей...
Это хорошо, когда в тебе самом достаточно мужества, чтобы сохранять
человеческое достоинство и не терять ненависти к фашизму. Еще лучше, когда
ты чувствуешь рядом плечо друга-единомышленника. Совсем хорошо, когда
друзей-единомышленников много. Именно в этом твое спасение...
Живую летопись коллективного мужества открыли в Бухенвальде немецкие
коммунисты в первые дни существования лагеря. Это они уже в июле-августе
1937 года в условиях строжайшей конспирации начали создавать партийные
группы, чтобы помогать больным и старым, чтобы объявить войну "зеленым".
Именно коммунисты оказались той силой, которая вырастила в Бухенвальде
Интернациональную подпольную организацию сопротивления. Это не значит, что
среди немцев других партий, политических группировок и религиозных сект не
было героев. Пример тому - мужество священника Шнейдера. Но это единичные
случаи протеста. Коммунисты принесли в лагерь не только свои
интернациональные и антифашистские убеждения, но и опыт подпольной работы, и
партийную дисциплину, и пролетарскую солидарность. Все это придало им
огромный авторитет в лагере.
Отряд немецких подпольщиков начал свою историю в Бухенвальде со времен
строительства лагеря. Известные функционеры партии Вальтер Штекер, Тео
Нейбауэр (член ЦК), Альберт Кунц, а потом Эрнст Буссе, Август Тене, Гарри
Кун и Вальтер Бартель возглавили всю организационную и идеологическую
работу. Некоторые из них - Альберт Кунц, Тео Нейбауэр - поплатились за это
жизнью, были казнены в начале 1945 года. Но Вальтер Бартель, Эрнст Буссе,
Гарри Кун держали руководство лагерным подпольным комитетом до дня
восстания. Заключенные знали их и верили им, потому что все сложные вопросы
лагерной жизни они неизменно решали в интересах интернациональной
солидарности.
Когда гитлеровская Германия развязала войну с Советским Союзом,
немецкие коммунисты разъясняли товарищам: это нападение - величайшее
преступление фашизма, Советский Союз ведет справедливую войну, все силы надо
положить на помощь советскому народу: как можно меньше работать на фашистов,
саботировать производство, вредить, где только можно.
18 октября 1941 года лагерные ворота открылись, чтобы пропустить
2-тысячную колонну советских военнопленных - изможденных, оборванных,
больных. Комендатура требовала, чтобы старосты блоков оцепили лагерные улицы
и никого не подпускали к военнопленным. Но уже через несколько минут пленные
жевали хлеб, закуривали сигареты. А на следующее утро трое немецких
коммунистов отсчитывали на своих спинах по 25 палочных ударов за
"солидарность с врагами мира", как объявил гауптштурмфюрер Флорштедт.
Весь лагерь на три дня был лишен пищи.
Комендант лагеря отдал приказ: в течение шести месяцев советские
заключенные не будут получать никакой еды, кроме похлебки из брюквы и
половины лагерного хлебного пайка. Весь аппарат сопротивления обсуждал
вопрос - как обойти приказ. И обошел! Подменивались котлы с едой, и пленные
получали более наваристую похлебку, вместе с хлебом в лагерь проносили мясо,
маргарин, повидло, картошку, ночью сквозь ограду просовывали кое-что из
продуктов. Словом, советских ребят подкармливал весь лагерь. Многие
поплатились за это своей спиной, но зато сколько жизней было спасено. И
каких! Особенно если учесть, что именно в лагере военнопленных обосновался
Центр русского подполья.
Когда через Бухенвальд проходил крупный транспорт советских женщин,
весь лагерь был поднят, чтобы оказать им помощь. Мгновенно освободили и
вычистили один барак. По всем закоулкам собирали женские вещи, потому что
узницы после долгого пути были в ужасном виде. На складах СС "организовали"
три мешка хлеба, два мешка огурцов, несколько ведер повидла и благополучно
переправили в лагерь. А потом, когда женщин увезли в Равенсбрюк по рукам
долго ходило их письмо, в котором они выражали восхищение солидарностью
заключенных Бухенвальда.
Как ни тяжело было советским людям в Бухенвальде, все-таки надо
сказать, что тяжелее всех бывало евреям, свезенным в лагерь из всех стран
Европы. Первый еврейский транспорт, как рассказывают старожилы, прибыл в
лагерь в начале 1938 года, когда борьба политических с "зелеными" еще только
началась. Людей привезли на опрокидывающихся вагонетках и прямо вываливали
на землю. Не обращая внимания на ушибы, вывихи, переломы костей, дубинками
погнали в лагерь к недостроенным баракам. Голодные, мучимые жаждой,
затиснутые в тесные помещения без окон, люди сходили с ума. Политические
принимали все меры, чтобы облегчить их страдания, хотя бы напоить, потому
что уголовники отобрали даже воду, а потом продавали ее кружками за большую
цену.
Глубокой осенью все того же 1938 года в лагерь пригнали более 12000
евреев. Вдоль всего пути от Веймара до Бухенвальда стояли шпалерами эсэсовцы
с дубинками и плетьми, и мало кто дошел до лагеря не окровавленный, а многие
остались лежать на дороге.
Евреев поселяли в сараях, в палатках, их обирали эсэсовцы и уголовники,
их убивали сотнями, они сходили с ума, бросались на колючую проволоку.
Политические и в этом случае не складывали бессильно руки. Им удалось
свергнуть бригадира команды, которая носила пищу в еврейский лагерь, и
поставить своего товарища Курта Позенера. Он тайно проносил евреям
дополнительное питание, выделенное Большим лагерем. Много жизней спас
писарь-поляк Макс Вулкан, убитый потом по доносу "зеленых". Вальтеру
Кремеру, старосте лазарета, удалось добиться от эсэсовцев ликвидации особого
лагеря для евреев, как якобы рассадника всякой заразы. Всякий раз, когда
евреев наказывали лишением пищи, команды - пожарная, внутрилагерной охраны,
складов - организованно отдавали им лагерные пайки. Из рук палачей удавалось
вырывать еврейских детей и молодых людей и прятать их в лагерных потайных
местах. Словом, все возможное делалось для того, чтобы сохранить как можно
больше людей, поднять их дух, сплотить для активного сопротивления. Побед
здесь было немало... И заслуга в этом прежде всего немецких коммунистов,
которые совершенно не были задеты ядом антисемитизма...
Занимая руководящее положение в лагерном сопротивлении, германские
коммунисты и антифашисты ежедневно решали сложные политические вопросы.
Вот, например, ветеран фашистских концлагерей Вальтер Зоннтаг получает
задание: стать старостой на 52-м блоке, куда должны прибыть 2000 французов.
С первых же дней Вальтер Зоннтаг почувствовал, что французы считают его
таким же врагом, как эсэсовцев. Что делать? Как заставить их поверить себе?
И Вальтер пишет обращение к французам: "У нас общий враг-фашизм. За
ненависть к нему вас привезли в Бухенвальд, за ненависть к нему нас,
немецких коммунистов, социал-демократов, привезли сюда задолго до того, как
французский народ узнал что-нибудь о концлагерях; я выполняю обязанности
старосты не по заданию СС, а как деятель коммунистической партии, и я
призываю вас: будьте солидарны, поддерживайте дисциплину и чистоту в блоке -
это в ваших же интересах; мы выйдем из концлагеря, если будем стоять друг за
друга".
Когда переводчик-люксембуржец читал это обращение, в блоке стояла
мертвая тишина, а потом раздались аплодисменты. Французские товарищи приняли
Зоннтага в свои ряды, и ни один из 2000 не пошел сотрудничать с СС.
Вальтер Эберхардт рассказывал...
Был он раньше капо кочегарки. Уголь у него разгружали несколько больных
и затравленных евреев и, конечно, не справились с работой. Вальтер попросил
еще грузчиков из советских военнопленных. Ему отобрали десять относительно
крепких и молодых, а двоих совсем слабых и больных. Староста предупредил
его: "Присмотри за этими, а то погибнут".
- Я подумал про себя, - Вальтер кинул на меня взгляд, полный лукавой
усмешки, - через несколько недель они будут выглядеть иначе.
Вальтер не заставлял их работать, разрешал лежать весь день в углу
подвала за кучами кокса, подкармливал. То картошку сварит в ведре, то еще
что-нибудь раздобудет. Больные стали поправляться, повеселели, а Вальтер
Эберхардт оберегал свою команду грузчиков, затевал с ними беседы о Советском
Союзе, о положении на фронтах (у него всегда была свежая информация),
рассказывал об истории Бухенвальда (он был в лагере с 1938 года).
Так немецкие коммунисты давали заключенным всех других национальностей
уроки международной солидарности, которая стала одним из непреложных законов
внутренней жизни Бухенвальда.
В течение нескольких лет политические немцы отвоевали у "зеленых"
позицию за позицией. И когда я прибыл в лагерь, победа была одержана почти
на всех участках.
В канцелярии сидели только свои люди, вся картотека была в их руках.
Это позволяло перемещать узников, отправлять из лагеря подозрительных,
задерживать нужных, регистрировать их под чужим именем, вписывать в анкеты