Смольников Игорь
Рост души

   Игорь СМОЛЬНИКОВ
   РОСТ ДУШИ
   Статья
   Три повести этой книги - все о разном и в то же время об одном. О нашей набухшей болью эпохе. О наших современниках, прошедших горнило последней великой войны. О тех, кто даже если по возрасту не попал на нее, все равно задет ею. Задет так, как если бы сам воевал. О том, наконец, что нам без всего этого не прожить, не обойтись сегодня в нашей мирной жизни.
   "Мне без вас нельзя, - говорит своим боевым товарищам Петров, герой повести "Дверь". - Я без вас как без фамилии".
   А он-то, Петров, как раз и не воевал. И друзья его боевые, Лисичкин и Каюков, приходят к нему лишь в его неотвязных снах. Но произносит он святую правду. Ибо это - вещие сны, и они реальность.
   Но о снах этой повести - позже.
   Сначала вспомним другие произведения Р. П. Погодина, написанные раньше, в которых он обращался к войне, и с которых начиналось взросление его героев. Это повести "Где леший живет" и "Живи, солдат", не вошедшие в этот сборник, но хорошо известные и полюбившиеся читателям, которые следят за творчеством Р. П. Погодина. А до этих произведений герои Р. П. Погодина словно проходили через свое детство и отрочество. Они были нашими друзьями и сверстниками: Кешка из "Кирпичных островов", Володька и Женька из "Время говорит - пора", Ремка и Валерка из "Мы сказали клятву", Васька из "Вандербуль бежит за горизонт". Дубравка - может быть, самое привлекательное и загадочное существо из всех, звонко прозвеневших в начале шестидесятых годов, погодинских "Рассказов о веселых людях и хорошей погоде".
   Были и многие другие славные люди, мальчишки и девчонки, с которыми мы навек подружились на к и р п и ч н ы х о с т р о в а х больших и малых городов, с кем у б е г а л и з а г о р и з о н т, с кем м ы с к а з а л и к л я т в у на верность и дружбу, на ненависть ко всякой нечисти и скверне. С кем в нашем далеком детстве встретили первые раскаты военной грозы.
   Наши мальчики головы подняли
   Повзрослели они до поры...
   Наше взросление действительно происходило д о п о р ы, потому что вместе с героем повести "Живи, солдат" Алькой на фронт прорвались мы, шестнадцати лет от роду, скрыв этот мучительно непризывной возраст от цепких глаз военкомов и станционных комендантов.
   Время нас не спрашивает. Оно властно говорит - пора. И тогда вчерашний мальчишка становится вровень с закаленным душой взрослым человеком. Война, случалось, делала и так, что опыт такого мальчишки оказывался пострашнее опыта бывалых солдат.
   Капитан Польской, жалея Альку и желая отбить у него охоту лезть в пекло, жестоко сталкивает его со страшным ликом войны. Он посылает паренька в палату тяжелораненых, где "на винтовом табурете, какие ставят к роялям, сидел солдат в танковом, наполовину сгоревшем комбинезоне. Волосы на голове спеклись в бурые комья. Кожи на лице не было. С носа и пальцев стекала лимфа. Он не шевелился - не мог, иначе нарушится равновесие между покоем и болью, иначе боль пересилит все человеческие возможности".
   Алька возвращается в свою палату спокойно, без суеты. Но с новым чувством и новым знанием и самого себя, и всех тех, кто, как этот танкист, несет в себе боль войны.
   Он ничего не говорит в палате о своей встрече. Капитан Польской нетерпеливо спрашивает: "Каковы впечатления?" Алька смотрит на него "глазами медленными и перегруженными". "Вы меня напугать хотели, что ли? спрашивает он. - Я же из Ленинграда. Я же в блокаде был".
   О блокаде и об Альке в блокаде мы мало что знаем. Но в этих его словах, словно ослепляющим рикошетом, мгновенно опаляет нас нечеловеческий опыт первой блокадной зимы.
   Нам, однако, уготовано еще одно испытание, и одолеть теперь предстоит только самих себя - окончательно ступая на тот крутой нравственный рубеж, с которого, собственно, и начинается взрослая жизнь воина.
   Еще обгорелый танкист своими воспаленными глазами, недвижно глядящими на нас, властно потребовал: "Живи, солдат". Но как должен солдат ж и т ь, мы с Алькой поняли лишь в те грозные минуты, когда вместе с сержантом Елескиным бежали в атаку, когда сначала тяжело ранило сержанта, а затем ранило легко Альку, и он, "ни о чем не думая, в умиротворении и гордости" пошел прочь с поля боя.
   Потом, совсем скоро, бредя в тыл, он оказывается рядом с лежащим на земле сержантом, переживает мгновенный удар стыда, преодолевает страх, невольно охвативший его под пулями и осколками, поднимает оброненный Степанов пулемет, укладывает "его ствол на правую, согнутую в локте" раненую руку и бежит на фланг своей роты, догоняя атакующих товарищей.
   Так происходит мужание. Так на наших глазах происходит посвящение в солдата и человека. А первые слова пришедшего в себя после второго ранения Альки - "Степана доставили? Сержанта Елескина?" - свидетельствуют о том, что напутствие и приказ ему - "Живи, солдат" - теперь уже сбудутся бесповоротно.
   * * *
   Когда читаешь прозу Р. П. Погодина, понимаешь, что она обладает той смысловой, нравственной и образной емкостью, которая делает художественное произведение и доступным, и необходимым как юным, так и взрослым читателям.
   В книгах, адресованных детям, Р. П. Погодин, естественно, стремился давать образы повышенной идейной и эмоциональной насыщенности. Эти образы нередко обладали зарядом реалистической символики. Р. П. Погодин использует это средство художественного познания жизни в таких известных своих произведениях, как "Книжка про Гришку", "Красные лошади", "Лазоревый петух моего детства" и ряде других.
   На рассказ "Лазоревый петух моего детства" надо обратить особое внимание - он является для писателя программным.
   Рассказ построен на социально-философском осмыслении такого, казалось бы, деревенски-будничного существа, как петух. Но простые, даже элементарные действия этого персонажа таят в себе неожиданные глубины. Вчитываясь в этот рассказ, в его такие непритязательные и в то же время затейливые образы, мы находим новые, важные для нас смысловые оттенки. Улавливаем многозначный смысл ключевой фразы: "Разве мог я тогда понимать, что петухи нашего детства бессмертны".
   " - Что ты намерен делать в дальнейшем? - спрашивал лазоревый петух мальчишку, а тот на своем пацаньем уровне простодушно отвечал:
   - Не знаю. Стану летчиком.
   Петух посмотрел... снисходительно. Шевельнул крыльями, будто плечами пожал.
   - Единственное настоящее занятие - находить зерна".
   В рассказе "Алфред" старик Улан стыдит мальчишек, разбивающих спелые яблоки о телеграфный столб. Улан достает из яблок семечки и говорит ребятам: "Мы их в землю посадим. Под солнышком они как раз поспеют к тому сроку, когда у вас ребятишки народятся".
   Критик И. Мотяшков писал по поводу этих слов погодинского героя: "Семя, зерно - хранитель жизни, ее бессмертный исток! В художественной системе прозы Погодина всякая деятельность лишь в той мере прекрасна, имеет смысл и оправдана, в какой направлена на защиту и творчество жизни"*.
   _______________
   * М о т я ш о в И г о р ь. К весенней земле (о прозе Радия
   Погодина). - В кн.: Погодин Радий. Перейти речку вброд. М., 1979, с.
   475 - 476.
   Не случайно тяжелораненый солдат-танкист воспринимается Алькой именно в этом ключе: герою вдруг показалось, "что это и не человек вовсе, а глядящее на него зерно, из которого происходит вся жизнь на земле".
   Что касается самого образа "лазоревого петуха" - то это символическое утверждение принципиальной совместимости в художественном творчестве реального с чудесным, сказочным.
   Разве бывает жизнь без сказки? Она творится в жизни на каждом шагу. Человек часто и не замечает того, что живет в ней. Вот, например, Сенька из повести "Где леший живет". Петух ему: "Ко-ко-ко..." И Сенька петуху: "Ко-ко-ко..." И прекрасно друг друга поймут. "Не лезь, - скажет петух. - Я зерно для своих куриц отыскиваю". - "А я и не лезу, - ответит Сенька. - Я только смотрю. Я тебя обижать не стану". С кем пожелает Сенька, с тем и поговорит. "С теленком - по-теленочьи, со скворцом - по-скворчиному. И по-собачьи мог. И по-букашечьи. Даже шмелей понимал".
   Сказка эта совершалась в деревне Малявино без особых помех и очень крупных огорчений, пока не грянула война. И тогда произошло преображение героя. Деревенский мальчишка, воистину словно сказочный персонаж, обретает на наших глазах силу духа и даже мудрость. Это также не противоречит жизненной правде. Только, разумеется, повествование приобретает иную поступь. Сказочность еще глубже уходит в подтекст. Но не покидает сюжета. Прорывается отдельными всполохами. Даже вдруг вырастает до былинных размеров - в образе обыкновенного, дряхлого на вид в мирной жизни старика Савелия, совершающего подвиг и воскрешающего в нашей памяти некрасовского Савелия, богатыря святорусского. И тогда мы начинаем понимать, что осознание основ национальной жизни, осмысление истоков мужества русского человека в лихие годы войны дается Р. П. Погодиным на животрепещущей основе фольклора и традиций русской классической литературы.
   К этим традициям, к перекличке с классикой мы еще вернемся.
   Сама же война предстает на страницах этой повести, а также других повестей и рассказов Р. П. Погодина правдиво и сурово, как и должно быть в реалистической прозе при изображении тяжелых испытаний, когда гибнут люди.
   * * *
   Из двух героев повести "Мост" один погибает, другой остается чудом жив.
   На фронте чудеса случались нередко. Одно такое чудо произошло с Алькой и сержантом Елескиным, когда мина ударила в круглый диск их ручного пулемета. Огненный смерч пронесся над их головами, осколки пробили кожуха гранат, которые выставил на бруствере Елескин. Но запалы не задело, и гранаты не взорвались. Только тол желтыми струйками потек из пробоин. "Короче говоря - фарт!" - определили видавшие виды фронтовики.
   Подфартило и Ваське Егорову. Его сбросило в реку при взрыве моста и наверняка "переломило бы, шлепнув распластанного с такой высоты", но в "тот омут, куда ему нырнуть, нырнула бомба, выметнула кверху водяной столб - на него и упал Егоров Василий и с ним опустился в реку".
   Взрывом сбросило в реку и его напарника по охране моста, тоже молоденького солдата - Алексеева Гогу. Но Гога погиб. Васька лишь видел, как "Гога Алексеев летел, раскинув руки крестом, и Ваське казалось вверх...".
   Мы с героем не раз будем вспоминать этого принявшего смерть и бессмертие солдата. Именно бессмертие. И не случайно в нашем сознании он будет возникать в образе Икара, чудесного юноши, дерзнувшего достать солнце.
   Его не сможет вытеснить из нашей памяти образ другого солдата, тоже Васькиного знакомого, но уже в послевоенной, мирной жизни, - того солдата, который бросился с жуткой высоты вниз, бросился сам и разбился насмерть.
   Это, как мы помним, произойдет в повести "Боль", в первый послевоенный год, когда многие вернувшиеся с фронта будут мучительно вживаться в мирную жизнь, а кое-кто, как этот приятель Егорова Василия, так и не сможет. Не сможет пересилить ту боль, которую принесет в себе с полей войны.
   Осудим ли мы солдата, который не смог стать Икаром? Имеем ли мы на это право? Мы, не знавшие, к счастью, даже отдаленно этой боли?
   "Никто не чувствует боль и одиночество солдата более полно и чутко, чем другой солдат". Так говорит в этой повести автор.
   Решимся ли мы оспаривать его мысль?
   Вспомним еще один счастливый фронтовой случай, о котором рассказано в повести "Дверь". Он подстерегает ее главного героя в конце войны. Петров и его неразлучные напарники Каюков и Лисичкин тащат на пятый этаж пулемет "максим", чтобы "держать на прицеле мост через Эльбу".
   На лестничной площадке - короткая, будто незначащая сцена: приоткрывается внутрь дверь, из-за нее дважды возникает женщина, живущая там, за дверью, где в комнате, на подоконнике, солдаты хотят установить свой пулемет.
   Взрыв сносит часть дома. Петров, переждавший бомбежку на лестничной площадке, не знает этого. Он отворяет дверь - "теперь за нею ничего не было - только небо".
   Петрова невольно потянуло туда, в пустоту. Но он "свалил пулемет на руку и, балансируя на пороге, приседая и выгибаясь, толкнул пулемет от себя - тем и спасся".
   Что это? Почему так настойчиво сталкивает нас автор с этими и другими случаями, похожими на чудо? Ведь не только же потому, что они происходили и с ним самим и с другими фронтовиками? Бывало ведь и другое. Фортуна улыбалась не всем: взрывом снесло с моста Гогу Алексеева, надругались над Майкой-разведчицей... Но смотрят на живых и счастливых немигаюшие глаза танкиста, приказывают: "Живи, солдат". Живи за всех, кто расстался с жизнью. Живи, вбирай в себя все соки, все радости жизни, как открытое солнцу и людям зерно.
   "И не трухай - живи! - убеждает Егорова Василия безногий инвалид. Умереть легко. Перестал дышать и лежи как паинька. А вот жить, когда все болит..."
   * * *
   "Не с кем мне, тетя Саня, быть, - признается Егоров Василий в повести "Боль". - И любить мне некого, и жалеть мне некого - только тех, кого нет".
   Трудно назвать другое произведение советской литературы, в котором с таким пронзительным ощущением потерь, душевного и житейского неуюта было бы передано состояние молодого человека, сорванного военным вихрем с привычного и прочного моста жизни.
   Литература живет традициями, как человек памятью. Мы вспоминаем повести и романы первого послевоенного десятилетия, когда проблемы, стоящие перед такими, еще не снявшими шинели солдатами, решались в однозначных ракурсах выбора полезной профессии и опоры на всезнающих наставников и верных друзей. Это, в общем, находилось в соответствии и с задачами восстановления разрушенного войной хозяйства, и с проблемами, которые можно было бы назвать проблемами духовного строительства поколения пришедших с войны людей.
   Конечно, в литературе все это решалось во много крат сложнее, чем, к примеру, в одной из бравых песен тех лет, в которой есть такие слова: "Я демобилизованный, пришел домой с победою, всегда организованный, работаю как следует". Однако последующие десятилетия, шестидесятые и семидесятые годы, показали, какой богатейший резерв таился в советской литературе, какие неисчерпаемые и сложнейшие пласты социальной, духовной жизни человека могли быть подняты реалистической прозой, обращавшейся к судьбе человека на войне и после войны.
   Ю. Бондарев, Г. Бакланов, В. Кондратьев, Е. Носов... Творчество этих писателей для нас драгоценно. Никто в современной литературе не может заменить ни их личного знания войны, ни тревожного пламени их сердец.
   С точки зрения законов творчества, развития искусства это, наверное, закономерно, что спустя много лет литература всё более проникновенно, не пасуя перед трагическими противоречиями жизни, помогает нашему современнику осмысливать себя в свете титанических усилий военного прошлого. Закономерно и то, что с годами в прошлом отчетливее прочерчиваются для нас его смысловые глубины, ощутимее становится наша кровная связь с ним. Как щемяще выражено в одном стихотворении Б. Окуджавы: "Уходит взвод в туман-туман-туман... А прошлое ясней-ясней-ясней".
   Вот и Радий Петрович Погодин, лихой командир отделения разведчиков 2-й гвардейской танковой армии, заслуживший на войне два ордена Красной Звезды и два ордена Славы, с каждым годом все дальше от тех лет. И с каждым годом, с каждым новым своим произведением ближе к ним. Он тоже из этой славной плеяды писателей. Возможно, самый младший по возрасту - войну он встретил шестнадцати лет. Поэтому, наверное, его непосредственное вхождение в военную тему осуществилось несколько позже остальных. Но тем оно дороже для читателей, которые открывают теперь для себя этого самобытного художника, радуются тому, что гвардия писателей-фронтовиков еще не сказала своего последнего слова, что на наших глазах окреп еще один, не похожий на других художник, с остро отточенной пристальностью зрения.
   Оно характерно для Р. П. Погодина особенно в тех случаях, когда сюжет требует предельной правды в раскрытии переживаний и мыслей человека. Тогда проза Р. П. Погодина становится подчеркнуто сдержанной, краткой и при этом документально точной.
   Вот характерная деталь.
   У меня сохранился фронтовой дневник отца. Он вел этот дневник все четыре года войны, с первого до самого последнего дня. Вел его чаще всего бегло, фиксируя лишь самое главное, не вдаваясь в подробности, но часто отмечая характерные для состояния человека на войне детали восприятия, переживаний. И вот там, в этом дневнике, отмечая только что миновавшую опасность (бомбежку, обстрел или другую ситуацию, грозившую смертью), он нередко записывал о своем состоянии так: "Было скучно", "Было тоскливо". И все. Мне долго казалось это каким-то едва ли не кощунственным умалением душевного напряжения человека.
   В повести "Живи, солдат" герой тоже попадает в подобную передрягу.
   Разведрота форсирует реку. Мины ложатся в воду и взрывают ее. В воздухе повисают "длинные переливчатые лоскутья". "Было тоскливо", - пишет автор о состоянии Альки, ограничиваясь этим кратким замечанием. И я понял, что это "было тоскливо" - подлинно, что оно стоит - в смысле жизненной правды и выразительности в сюжете - намного дороже иных пространных описаний и экскурсов в психологическое состояние человека.
   Или - описание боя в рейхстаге (заглянем в повесть "Боль").
   "Солдаты дрались лицо в лицо. Стреляли грудь в грудь. Отскакивали за статуи. Строгие лица статуй мерцали - то рвались, крошили мрамор гранаты. Солдаты падали, вскакивали и бежали вперед..."
   "Такой бой был за всю войну один, - подытоживает писатель эту архикраткую зарисовку. - Васька это отчетливо понимал".
   Такие картины нечасты в отечественной литературе.
   Могу напомнить строчки другого фронтовика:
   Вон кинжалы,
   В приклады! - и пошла резня.
   И два часа в струях потока
   Бой длился. Резались жестоко,
   Как звери, молча, с грудью грудь...
   Стихи эти написаны у истоков батальной темы в реалистической литературе России.
   Перекличка Р. П. Погодина с М. Ю. Лермонтовым не случайна: лаконизм строк, спрессованных до мгновенности выстрела в упор, добыт поэтом и прозаиком в результате личного участия в подобных схватках.
   Напомню еще раз сцену в госпитале, встречу Альки с обожженным танкистом. Эта сцена, потрясающая нас сама по себе, имеет многоплановый смысл.
   Жизнь молодых, ершистых, взрослеющих, куплена самой дорогой ценой. Они должны это не только знать умом, но и чувствовать. Так, как это почувствовал погодинский герой.
   Так, как это чувствует герой другой повести, другого военного писателя. Я имею в виду Л. Н. Толстого и его рассказ "Севастополь в августе".
   Вспомним юного артиллериста Володю Козельцова, необстрелянного, не видавшего еще жертв войны человека. Он тоже попадает в палату к тяжелораненым.
   Раненый, которому ампутировали ногу, "лежал навзничь, закинув жилистые обнаженные до локтей руки за голову и с выражением на желтом лице человека, который стиснул зубы, чтобы не кричать от боли. Целая нога была в чулке высунута из-под одеяла, и видно было, как он на ней судорожно перебирал пальцами".
   Козельцов выходит из палаты потрясенный.
   Алька после встречи с танкистом тоже потрясен. Правда, у Альки, как мы уже обратили внимание, - опыт его поколения, опыт этой войны, страшная зима, проведенная в блокадном Ленинграде.
   Напомню еще один из севастопольских рассказов Л. Н. Толстого "Севастополь в мае" - сцену падения бомбы между офицерами Михайловым и Праскухиным. Стремительно отлетающие секунды здесь как бы задерживаются, замедляются и позволяют развернуть вереницу чувств и мыслей двух людей, ожидающих смертельного взрыва.
   У Р. П. Погодина в близкой ситуации при минном налете оказывается Алька. Ударяет что-то с грохотом, наваливается на него со всех сторон.
   "И тьма.
   В темной, беспредельно большой голове едва ощутимая, как слабый писк, прошла мысль: "Отвоевался! Нет меня..." Вслед заспешила другая, крикливая: "Как нет? Как нет? Раз я думаю... Живой я! Живой!" Мысли вытесняли друг друга, толкались, как пузыри на воде, и шипели, и спорили, и плевались помимо его воли. "Если живой, то весь израненный... Если израненный - было бы больно... А ну шевельнись, шевельнись...""
   У Л. Н. Толстого - более обстоятельная передача цепочки мыслей героев, переживающих взрыв бомбы. Р. П. Погодин остается и здесь верен своей лаконичной манере. Но принцип изображения вихря чувств, мыслей, образов сходен с толстовским.
   Это тот принцип, о котором в связи с психологизмом Л. Н. Толстого по поводу сцены с Михайловым и Праскухиным писал Н. Г. Чернышевский:
   "Внимание... более всего обращено на то, как одни чувства и мысли развиваются из других... как мысль, рожденная первым ощущением, ведет к другим мыслям, увлекается дальше и дальше, сливает грезы с действительными ощущениями..."*
   _______________
   * Ч е р н ы ш е в с к и й Н. Г. Эстетика и литературная критика.
   М. - Л., 1951, с. 398.
   Н. Г. Чернышевский назвал это д и а л е к т и к о й д у ш и.
   Я не вывожу военную прозу Р. П. Погодина ни из творчества М. Ю. Лермонтова, ни из творчества Л. Н. Толстого. Но очевидно: позиция патриота и опыт фронтовика невольно сближают советского писателя с тем, что утверждалось, закладывалось в отечественной литературе ее основоположниками.
   * * *
   Егорову Василию труднее, чем Альке. Егоров прошел горнила войны, но мирная жизнь развернула перед ним такой фронт, выстоять который оказалось намного сложнее.
   Там, на фронте, требовалось, возможно, одно главное условие - не быть трусом. И Васька им не был. Мирная жизнь потребовала дополнительных условий. Самое же трудное заключалось в том, чтобы согласовать память и боль войны со своим новым бытием, со своей работой, учебой, со своим призванием.
   Призвание - вещь необходимая, но чертовски прихотливая. Оно зависит от сотен причин. Можно всю жизнь провлачить, а так и не понять, в чем оно у тебя.
   Егоров Василий относится к тем людям, которые мучительно ищут свою единственную дорогу в жизни. То, что он пошел на фронт, видел кровь, потерял немало друзей и товарищей, потерял ту, которую ему суждено было полюбить, - все это и мешает ему найти себя, бередит душу, но и помогает. Связанные общим героем повести "Мост" и "Боль" как раз и посвящены этой решающей ступени взросления личности, когда в сомнениях и муках она наконец осознает свое предназначение.
   Герой становится художником.
   Не случайно ли это? Ведь склонность к рисованию не озаряла его детства. Тем не менее призвание художника, как мы могли убедиться, читая повесть, властно влекло его. Оно исподволь определялось и необычностью восприятия людей, обстановки, и нешаблонностью мышления героя, художнической остротой зрения.
   Вот, например, в повести "Мост" выходит он на площадь, "мощенную невероятно крупным булыжником. Сколько нужно было перебрать камней, чтобы найти такие вот - почти плиты!" Идет цепочка восприятия героя, который в данном месте повести проявляет удивительное чувство цвета. "Зачем? А затем, что площадь эта становится дивной после дождя, когда цвет камня проявляется в полную силу, когда мускулы камня лоснятся, отполированные древней тяжестью многоверстных льдов: сиреневые, коричневые, серо-зеленые. И голубой отсвет неба стынет между камнями в лужицах".
   Или в повести "Боль" разглядывает он на Аничковом мосту лошадей и думает: "Почему, собственно, лошадей?.. Тут ведь и парни есть - встающие на ноги. Все ошибаются, говоря: "Ах, клодтовские кони!"" И он н е о ш и б а е т с я, видя именно так знаменитые скульптуры. Он ведь сам из в с т а ю щ и х н а н о г и парней.
   У Р. П. Погодина, заметим, нет случайных деталей. Все в структуре, в стиле его текста созвучно с общим замыслом, с сюжетом, с полифоничным звучанием мыслей и чувств героев.
   Определялось Васькино призвание и не умиравшим в нем детством. На какое-то время оно, правда, оказалось как бы погребенным под иными, мучительными пластами жизни. Но в ощущении детства заключалось его спасение.
   Понять это помогает Егорову Василию его новая знакомая, Юна, тоже, как и он, больно задетая войной.
   Она говорит ему: "Каждый день детства - это созидание, и неважно, что мы тогда делали: ели блины или дрались, собирали грибы или мылись в бане. И когда тебе, Вася, станет плохо, так плохо, что деваться некуда, ты ощутишь вдруг, что оттуда тянется жгутик, словно стебель гороха, ты не сломай его, он принесет тебе спасение - свет детства, гармонию детства и ответ на самый глупый из вопросов: "Зачем ты живешь?""
   Да, такой вот г л у п ы й вопрос, над которым ломали головы философы и воители-практики, увлекавшие за собой жаждущее истины и счастья человечество.
   Для нас, читателей погодинской прозы, важен сам фат апелляции к детству. За словами героини нам видна вся д е т с к а я проза писателя, который, кажется, с каждым новым произведением все дальше уходит от нее. Но связь-то с этой прозой в его творчестве все равно не обрывается! И один из самых г л а в н ы х вопросов жизни связан у Р. П. Погодина с авторитетом детства не случайно. Это находится в соответствии со всей жизненной позицией автора, с его художественной системой, с его философией и гражданскими убеждениями.
   Какой же ответ дается на этот вопрос?
   Человек живет "затем, - убежденно говорит героиня, а ее устами, несомненно, сам автор, - чтобы понять, что в детстве ты был богом. Хотя тебя и драли, и ставили двойки за поведение, ты мог создать вселенную. И вся наша взрослая жизнь - это стремление вернуть утраченные возможности".
   Мы еще вернемся к мысли, высказанной в последней фразе.
   Однако само по себе детство не смогло бы еще сделать героя художником. Требовалось второе слагаемое - опыт становящегося взрослым человека. Тот жестокий опыт, который обрушила на него война.