Чупахин не ответил. Ребята молчали, наблюдая, чем все кончится: перехитрит Костыря старшину или нет. Чупахин не знал, что делать. Он не доверял Костыре, зная, что Мишка способен на любой подвох, его хлебом не корми, только дай над кем-нибудь посмеяться. И в то же время вкралась мысль, а вдруг и в самом деле можно освободиться от этой проклятой бородавки, из-за которой обходили его девки в деревне.
   - Ну давай колдуй, - наконец решился Чупахин. - Только гляди!
   Он выразительно посмотрел на Костырю.
   - Гляжу, гляжу, - охотно согласился Костыря и незаметно подмигнул ребятам. - Сделаю красавчика первый сорт. Люкс.
   Не откладывая дела в долгий ящик - чего доброго, старшина передумает! - Костыря тут же принялся хлопотать. Выдернул из робы суровую нитку и двинулся к старшине.
   - У меня у самого вот тут бородавка была, - неопределенно повел рукой возле лица Костыря. - Видишь, нету.
   Неожиданно подал голос Пенов:
   - Точно, товарищ старшина, моя бабка так же сводила бородавки. Перехлестнет ниткой у корешка - и отпадает.
   Эти слова окончательно убедили Чупахина. Пенов не мог соврать. Он был очень уважителен к старшим, не то что эта балаболка Костыря. Пенов побоится разыграть старшину.
   - Ну ладно, давай, - сказал Чупахин.
   Костыря быстренько перетянул у основания большую, висящую на тонкой ножке бородавку и нарочно оставил длинные кончики нитки. Вид у старшины стал потешный. Чупахин, чувствуя это, еще строже хмурил белесые брови, еще значительнее покашливал, но ребята тайком перемигивались и гасили улыбки, встречая настороженный взгляд старшины. Костыря цвел от своей выдумки.
   Но самое удивительное случилось через три дня. Бородавка действительно отвалилась.
   - Ну что я говорил! - торжествующе стучал себя в грудь Костыря, хотя больше всех был удивлен таким неожиданным оборотом дела.
   - Ладно, - снисходительно махал рукой Чупахин, стараясь сохранить равнодушный вид, но ребята видели - ликовал он! И по нескольку раз в день заглядывал в зеркальце, чтобы лишний раз убедиться, что исчезла-таки чертова бородавка.
   * * *
   В начале февраля почувствовали матросы приближение далекой весны. Три месяца не видели они солнца. Только звезды мерцали над сине-дымчатой снежной пустыней да лунный свет неясно озарял безмолвные сугробы. Лишь северное сияние изредка вносило радостное разнообразие в постоянно мрачный пейзаж.
   И хотя тундра все еще продолжала лежать в нетронутых снегах, и у берега был крепкий припай, и мороз еще был силен, и метели еще были часты, но в тихие часы что-то неуловимое уже говорило о приближении весны, волнующе и грустно наносило с юга теплой сырью, и радостной тревогой наполнялось сердце.
   Около полудня на небе притухали звезды, на восточном горизонте проступал неясный розоватый свет. Матросы с нетерпением ждали появления солнца, и все же появилось оно неожиданно. Как-то в кубрик влетел Костыря и гаркнул:
   - Свистать всех наверх! Солнце показалось!
   Матросы шумно кинулись на смотровую площадку и замерли. На востоке, в бледно-розовой полоске, из-за горизонта робко показалась багровая горбушка, ослепительно яркая и праздничная, а может, просто так почудилось им, давно не видавшим солнца.
   - Ура-а-а! - заорал Костыря. Все подхватили его крик, и над тундрой понесся торжествующий клич во славу чуда из чудес - солнца.
   А солнце на глазах победно и неотвратимо поднималось и ширилось, и все кругом преображалось. Порозовели снега под косыми и еще слабыми лучами, и странно было видеть снег розовым, а не синим, каким лежал он всю полярную ночь. Ребята зачарованно глядели на диво дивное, на чудо чудное и улыбались. Солнце, солнце! Какое счастье все же - солнце!
   - Живем! - Костыря от избытка чувств так ахнул Пенова по спине, что тот задохнулся и долго кашлял.
   - Теперь полегше станет, - сказал Чупахин, и все поняли, что он говорит о тех мучительных днях без света, которые миновали. Угнетало, доводило до глухой тоски постоянно темное небо. Утром, днем, вечером, ночью - постоянно черное небо.
   А солнце не вырастало больше, оно передвигалось по горизонту, и ребята заметили, что на светлой горбушке появилось какое-то пятно. Матросы глядели на эту движущуюся по солнцу точку и не понимали, что это такое.
   - Это что - солнечное пятно? - спросил Генка Лыткин.
   - Зверь, что ли, какой бежит, - раздумчиво откликнулся Чупахин.
   - Песец у тебя из капкана удрал, - хмыкнул Костыря.
   Было и вправду похоже, что какой-то зверек перебегает солнце. Чупахин схватил бинокль, поднес его к глазам и радостно воскликнул:
   - Оленья упряжка!
   - Ура-а-а! - завопил Костыря. Матросы взволнованно загалдели.
   - Даже две, - уточнил Чупахин, не отнимая бинокля от глаз.
   Все рвали бинокль из его рук. Каждому хотелось побыстрее своими глазами увидеть долгожданных гостей. Это могли ехать только к ним. Неделю назад Пенов принял радиограмму о приезде на пост поверяющего офицера, с которым прибудут письма, газеты, продукты и боеприпасы.
   Уже видно было и без бинокля. Олени неслись по озаренной солнцем тундре, будто мчали за собой не нарты, а само солнце.
   - Гляди, гляди, - почему-то шепотом говорил Виктору Генка Лыткин и толкал его локтем. - Какая картина! Олени и солнце. Ух ты! Красота-то какая!
   А солнце между тем уже исчезало, оно плющилось, сжималось, будто от мороза, который стал еще крепче. Светящаяся горбушка скользила за горизонт, становилась тоньше и тоньше. И снова стали набирать синеву снега, стало темнеть небо, и уже прорезались первые звезды. Но теперь с легким сердцем провожали ребята солнце, знали: с каждым днем все больше и больше будет оно задерживаться на небосводе, будет все ярче и ярче разгораться, и наконец наступит время, когда уже не уйдет с неба круглые сутки, и начнется долгий полярный день.
   Олени, закинув ветвистые рога на спину, летели к посту, поднимая снежную пыль, сверкающую рубинами под последними лучами исчезающего солнца. Золотые рога, розово-золотые олени и солнце - все это было удивительно красиво.
   Олени все ближе, уже виден морозный пар, вырывающийся из ноздрей, уже слышен хриплый, тяжкий дых, уже скрипят полозья нарт. Вот и подлетели они! С передних нарт соскочил низкорослый ненец в малице, с непокрытой черноволосой головой и громко крикнул тонким голосом:
   - Насяльник, шибка бида!
   Со вторых нарт соскочил маленький человечек в обледенелой малице и медленно сползала еще какая-то глыба льда. Одежда на них стояла колом и хрустела.
   Только в кубрике матросы разобрались, что обледенелая глыба поверяющий офицер в тулупе, а маленький человек - мальчик-ненец лет десяти.
   - Провалились в полынью, - еле выговорил посиневшими губами лейтенант. - Утопили ящики.
   - Спирту давайте! - приказал Чупахин.
   Костыря кинулся на камбуз и выскочил оттуда с кружкой спирта.
   - Пейте! - сказал Чупахин лейтенанту. - И снимайте все. Натирать будем.
   Офицер сорвал с усов ледяные сосульки и выпил полкружки. Его и мальчика раздели и натерли спиртом до красноты. Дали теплое белье. Лейтенанта била крупная дрожь, он не мог говорить, стучал зубами. Старик ненец сидел у порога и спокойно курил коротенькую трубочку. Офицеру и мальчику дали горячего чая. Поднесли спирту старику ненцу. Он выпил с удовольствием и, восхищенно поцокав языком, сказал:
   - Шибко карашо, насяльник.
   И опять сел у порога. Сузив глазки, ласково поглядывал на матросов и курил трубку.
   Лейтенант, прихлебывая чай и грея ладони об алюминиевую кружку, рассказывал, как первые нарты, которыми правил старик, проскочили по наледи озера, а вторые, которыми правил сын старика, провалились под лед. Олени с ходу выдернули нарты, но все, что было на нартах, ушло под воду: ящики с боеприпасами, с сахаром, мукой, сухарями и сушеной картошкой.
   - Одо-до-до-о! - вдруг запел ненец у порога, раскачиваясь из стороны в сторону и блаженно зажмурившись.
   - Во дает! - восхищенно осклабился Костыря. - Сразу окосел.
   - Шибко карашо, насяльник, - сказал ненец и сплюнул на пол.
   - Ну дает! - Костыря растерянно глянул на изменившегося в лице Чупахина.
   Для старшины плевок на палубу был равносилен личному оскорблению. Но на этот раз и у Костыри заскребли кошки на душе. Именно он накануне выдраил палубу как стеклышко. И вот на тебе!
   Ненец снова запел протяжно и древне красиво. За душу брал однотонный мотив с тягучим повтором:
   - Одо-до-до-о!..
   - О чем он? - спросил всех Курбатов.
   Этот однотонный и древний мотив напомнил ему детство на Алтае, где такие же низкорослые, раскосые и безобидные алтайцы точно так же пели свои нескончаемые, протяжные и хватающие за сердце песни.
   - Переведи, - сказал лейтенант мальчику.
   Мальчик, посверкивая угольными смышлеными глазенками и все время доверчиво улыбаясь, пояснил, что отец его поет о тундре, которая зимой белая, летом в цветах, и что нет на земле места прекраснее, чем тундра. Но в ней надо быть осторожным, потому что таит она много опасностей. Не надо быть слепою мышью, надо иметь глаза совы и ноги оленя.
   - Шибко карашо, насяльник, - прервал песню старик и стал снова набивать маленькую трубочку табаком из расшитого кожаного кисета. К удивлению матросов, мальчик тоже вытащил кисет и трубку и тоже принялся набивать ее табаком. Оба закурили, сидя рядышком у порога.
   - Во дают! - изумленно таращил глаза Костыря.
   - Зачем вы ему разрешаете курить? - обратился Генка Лыткин к старику.
   - Он не понимает по-русски, - сказал офицер. - Знает только: "Шибко хорошо, начальник" и "шибко беда, начальник".
   - Он же мальчик, у него организм слабый, - продолжал Лыткин.
   - Переведи, - сказал офицер мальчику, и мальчик перевел отцу. Старик пыхнул трубочкой и что-то ответил.
   Мальчик перевел на русский.
   - В тундре нельзя без курева: летом комары заедят, зимой замерзнешь.
   Старик снова сузил веки и, казалось, уснул, но нет-нет да блеснет черный глаз между добродушными складками век, и по-детски ясная и открытая улыбка еще больше натянет скуластое плоское лицо. И это тоже напоминало Виктору родной Алтай, там алтайцы тоже курят с детства трубки и философски спокойно взирают на жизнь.
   - Одо-до-до-о! - опять затянул старик, и мальчик без просьбы стал переводить.
   Отец его пел о том, как бегут олени, бегут легкие, будто ветер. О-о, сколько оленей бежит по тундре! Бегут олени белые, как снег, бегут олени серые, как осенний мох, бегут олени пятнистые, как тундра летом. Одо-до-до-о! О тундра - лучший край земли, богатая, красивая, бескрайняя тундра! Бегут олени-вожаки, бегут нежные важенки, бегут оленята с тонкими ногами, едва касаясь земли. Это бежит мясо, бежит молоко, бегут панты, сладкие и целебные, бегут малицы теплые, расшитые женщинами, бегут чумы теплые, это бежит жизнь, ибо нет жизни в тундре без оленя. Одо-до-до-о! Бегут олени навстречу солнцу, красному солнцу-отцу с золотыми лучами-руками, которыми он обнимает землю. Бегут олени по тундре, а кругом простор и ветер. Ветер и ненец вольны, как птицы. Ветер куда хочет, туда и полетит, и ненец куда хочет, туда и направит бег своих оленей...
   - Вот люди, в музей бы их, - сказал Костыря.
   - Люди они хорошие, - ответил лейтенант. Он уже отогрелся и говорил теперь, не стуча зубами. - Добрая, открытая душа у них. Они, как дети, зла не знают, доверчивые и честные.
   Разглаживая черные вислые усы, лейтенант с тихой улыбкой глядел на ненцев. На виске у него был синий шрам, и каждый из матросов подумал, что вот офицер уже побывал на фронте, а они сидят тут как у Христа за пазухой.
   Офицер пробыл на посту сутки. Он проверил несение службы, политическую подготовку, флажки на карте одобрил, провел строевые и физические занятия. Матросы бегали, "рубили" строевым шагом, окапывались. Ненцы - отец и сын - сидели на нартах, курили, наблюдали. На огневой подготовке старик ненец после каждого выстрела бегал смотреть мишень и приходил расстроенный: переживал за матросов, которые оказались не очень меткими стрелками. Старик повесил на рог оленя пустую консервную банку, ударил его длинной тонкой палкой, которой управляют оленями во время езды, и олень побежал. Старик подождал, пока он отбежит подальше, вскинул свою старую берданку и выстрелил. Банка слетела с рога. Старик разулыбался, а матросы покраснели. У Чупахина ходили желваки на скулах, он мучительно переживал позор.
   Старик прирезал молоденькую важенку матросам на мясо. Подставил кружку к ее горлу, набрал свежей крови и выпил, потом предложил морякам. Все отказались. Мальчик перевел слова отца:
   - Кровь пить в тундре надо, цинги не будет.
   Но ребята не могли пересилить отвращение. Чупахин сказал:
   - У нас в деревне кузнец был, тоже кровь пил. Прирежет телушку и пьет. Здоровый был, красный ходил, а помер сразу.
   Офицер проверил вахтенный журнал и здорово отчитал Чупахина за то, что тот ушел проверять ловушки один. Строго-настрого наказал в тундру поодиночке не ходить. Напоследок офицер сказал, чтобы берегли патроны.
   - НЗ не трогайте. Постараемся забросить вам патронов, но скоро тундра тронется и, сами понимаете, дороги не будет. Так что, возможно, до лета придется обходиться тем, что осталось у вас. Ну да у вас тут не фронт. Поменьше по воронам стреляйте.
   - Их здесь нет, - сказал Чупахин.
   - Я к слову.
   - Ясно.
   И снова резко обозначились оленьи рога на солнечном полукруге, снова нарты понеслись к горизонту. Моряки махали им вслед. А олени становились все меньше и меньше, покуда не пробежали по самому краешку огненного светила и скрылись за горизонтом вместе с ним.
   И снова остались матросы одни, связанные с внешним миром только тоненьким и ненадежным нервом радиоволны. И опять началась тихая жизнь и скучная служба, но все же было веселее: солнце взошло и будет теперь с каждым днем все дольше задерживаться на небосводе и еще потому, что все послали с офицером рапорты командованию с просьбой отправить их на фронт. Офицер хотя и покачал головой, но рапорты взял.
   Глядишь, и вправду сменят их летом, может, и повезет еще - попадут на фронт. Была и еще радость - все получили письма из дому. По нескольку штук. И свои отправили с офицером. Виктор в который раз перечитывал письмо от Веры, одноклассницы. Она писала, что в десятом классе остались одни девочки. Ребята все на фронте. Четверо уже погибли: двое под Ленинградом, один в Крыму, а последний, Лешка Макаров, совсем недавно на Брянщине. Еще она писала, что Ира ушла работать санитаркой в госпиталь и теперь учится в вечерней школе и собирается после десятилетки пойти в медицинский институт, а сама Вера пойдет в педагогический.
   Виктор вспомнил, как ходили они вчетвером: Вера, Ира, Генка и он - в степь. Они тогда сдали экзамены за седьмой класс и утречком, ясным погожим воскресеньем отправились в степь за цветами. Генка тогда декламировал "Русь" Никитина:
   Под большим шатром голубых небес...
   Шли они высоким и обрывистым берегом быстрой и холодной Бии, видели синие Алтайские горы на горизонте и залитую солнцем зеленую степь, степь без конца и края.
   Было очень весело, они смеялись до слез: то Генка потерял рубашку, которую снял, чтобы загорать на ходу, то Вера не перепрыгнула ручей и шлепнулась прямо в воду, то сам Виктор ожегся о крапиву.
   Генка и Виктор немножко фасонили перед девчонками, а те переглядывались, хихикали. Они нарвали тогда жарков и накопали саранок. В город вернулись, когда уже стемнело. Расстались с девчонками на окраине, чтобы - не дай бог! - не натолкнуться на кого-нибудь из класса.
   Виктор зашел к Генке за книгой. Когда вошли в дом, увидели Генкиного отца, сидящего со строгим белым лицом перед чистым листом бумаги, и заплаканную Генкину мать. "Явились", - сказал Евгений Павлович. Они ушли не спросясь и побаивались, что им попадет. "Явились", - тихо ответил Генка, а Виктор на всякий случай промолчал. У него к Евгению Павловичу было двойственное отношение. Он боялся его как директора школы, в которой они учились, и любил его как Генкиного отца. Евгений Павлович вздохнул и сурово сказал: "Война началась". - "Какая война?" - спросил Генка. Виктор тоже не сразу понял, о чем говорит директор. "Тяжелая и жестокая, ответил Евгений Павлович. - Германия напала на нас". Он снял очки с толстыми стеклами и, подслеповато щурясь, потер переносицу. "Сегодня утром, в четыре часа. Бомбили Минск, Киев..."
   Друзья стояли ошеломленные. Значит, целый день, пока они собирали цветы и веселились, уже сражались пограничники, уже были воздушные бои уже шла война! А они и не подозревали!..
   "Ничего! - заявил Генка. - Мы им быстро накостыляем!" Евгений Павлович надел очки и внимательно, будто впервые видел, посмотрел на Генку и сказал: "Не надо строить иллюзий, шапками нам их не закидать. Враг очень сильный". Евгений Павлович был историк и знал, что войны за неделю не кончаются. "С завтрашнего дня на работу, - объявил он. - Сбор в школе". Он снова потер переносицу и застенчиво сказал: "А я вот заявление пишу в военкомат". - "Не возьмут тебя, - впервые за все время подала голос Генкина мать. - Зрение у тебя..." - "Посмотрим", - недовольно ответил Евгений Павлович.
   Со второго дня войны друзья начали работать. Они разгружали вагоны с углем в гортопе и грузили вагоны ящиками и бочками на торговой базе, косили и скирдовали сено и убирали урожай в пригородном колхозе.
   Так прошло два года. Зимой учились, летом работали. И вот сейчас Вера пишет, что ходят они после занятий расчищать улицы от сугробов и помогают в госпитале. Еще пишет, что Евгения Павловича так и не призывают из-за слабого зрения и что теперь он заведующий гороно, а директором вместо него математичка Софья Захаровна, которая ставила Виктору двойки.
   Было приятно в десятый раз перечитывать письмо и вдруг обнаруживать в нем что-то новое, до этого пропущенное, и объявлять об этом Генке. А Генка, в свою очередь, тоже перечитывал письма от Иры и, улыбаясь, рассказывал, о чем она писала.
   * * *
   Ясным мартовским полднем Чупахин и Жохов шли на лыжах берегом, осматривая свой сектор наблюдения. Такие осмотры были каждый день на восток и на запад от поста. Лыжи шуршали по насту, было легко и весело на душе от такого солнечного и по-весеннему радостного дня.
   - Гляди, - зашептал вдруг Жохов, показывая палкой на один из торосов в ледовом припае.
   Чупахин увидел большую темно-серую нерпу и ее маленького детеныша, беленького и пухленького. Они лежали возле полыньи. Мать кормила детеныша. Он жадно припал к вымени и нежно похрюкивал, очень похоже на поросенка. Но потом Чупахин понял, что похрюкивает как раз мать, а не детеныш. Беленький, пушистый и очень милый детеныш слабо всхлипывал и захлебывался молоком. Казалось, он обиделся на мать, что она была где-то в море и забыла про него, и он так долго был один. Мать же, оправдываясь, успокаивала детеныша.
   Парни замерли и с улыбкой наблюдали за этой сценой. Жохов сделал неосторожное движение, снег хрустнул, и нерпа, тревожно глянув на людей большими черными глазами, мгновенно исчезла в полынье. Детеныш тоже очень проворно скрылся в снежной норе. Все произошло так быстро, что матросы переглянулись, пораженные проворством зверей, казалось бы очень неуклюжих.
   Чупахин и Жохов подошли к норе. Она была сделана в сугробе рядом с полыньей, где исчезла нерпа-мать. Заглянули в нору. Зверек лежал, закрыв глаза со страху. Забавная мордочка выражала покорность и мольбу о помиловании.
   - Давай посмотрим, - предложил Чупахин.
   - Давай, - согласился Жохов и запустил руку в нору. Вытянул довольно тяжелого зверька. Зверек извивался, жалобно пищал, очень похоже на "ма-ма, ма-ма!".
   В полынье с шумом вынырнула нерпа, огромные глаза ее уставились на людей с тревожным ожиданием. Она издала хриплый звук, и по атласной, блестящей шкуре горла прошла волна. И столько было мольбы в ее огромных мерцающих глазах, в ее тревожном звуке, что у парней дрогнули сердца.
   - Ну ладно, ладно, - оправдываясь, сказал Жохов и торопливо начал засовывать детеныша обратно в нору. - Уж и посмотреть нельзя.
   - Ничего не сделали, - успокаивал нерпу и Чупахин. - Поглядели, и все.
   Нерпа то исчезала под водой, то с шумом выныривала, и огромные черные, с фиолетовым отливом глаза ее с печалью и страхом смотрели на людей.
   Матросы отошли от норы и спрятались за торосом. Увидели, как нерпа вылезла на лед и кинулась к норе. Детеныш показался из своего убежища и, жалобно всхлипывая, стал жаловаться матери, что вот бросила она его одного, а тут приходили какие-то страшные звери на двух ногах. Мать быстро обнюхала детеныша, осмотрела и, найдя все в порядке, успокоилась, стала кормить его молоком, ласково и утешающе похрюкивая.
   Ребята потихоньку покинули свое место за торосом и двинулись к посту.
   Чупахин шел и тихо улыбался. Просветленное лицо его стало даже красивым. Он вспомнил, как работал конюхом в колхозе, вспомнил родимую деревню, привольно раскинутую на крутом берегу Иртыша. И так потянуло его домой, к реке, к поскотине, где взбрыкивают по весне глупые и добрые телята, откуда виден синий простор прииртышских степей. Если пойти из деревни по течению реки, то в километре будет колхозная ферма. Стоит она в березняке, и с дороги за деревьями не сразу ее увидишь. Там работала доярка Глаша, румяная, крепкая девка с длинной рыжей косой и зелеными глазами. Туда приходил конюх Васька Чупахин. И когда видел Глашу, язык у него отнимался. Он угонял табун в поле, лежал в ромашках, и сердце сосала тоска, и хотелось плакать. А вечером, когда собирались девки и парни на обрывистом берегу Иртыша, некрасивый паренек Васька Чупахин с бородавкой на носу отчаянно наяривал на балалайке. Девки топтались на выбитом до пыли пятачке и пели частушки, парни же смолили махорку и отпускали в адрес девок соленые шутки. А потом к третьим петухам, когда светлел восток, расходились парами. Уходила и Глаша с трактористом Семкой Ожогиным, красивым чернявым парнем, года на два старше Чупахина. И оставался Васька один со своей балалайкой. Тонко и грустно тенькали струны, неведомо кому рассказывая, что творилось на душе молоденького конюха.
   И теперь шел по тундре на лыжах и с грустью улыбался старшина Чупахин тому далекому и смешному пареньку Ваське Чупахину. Давно это было! Нет, недавно, всего три года назад. А кажется, век прошел. Давно, в самом начале войны, пришла похоронка на Семку Ожогина, давно уже родила Глаша дочку, поди, уж и бегает теперь девочка. Давно и самого Чупахина забрали служить, и вот уже три года, как он здесь, в Заполярье. Давно было это, а сердце ноет, не забывает теплых июльских вечеров на берегу Иртыша, хмельного запаха сенокосной поры. Деревня теперь, поди, совсем пустая. Всех парней позабирали на войну. Мать пишет: похоронки, почитай, в каждую избу пришли. Тихо стало, ни гармошки, ни балалайки не слыхать над рекой. Глянуть бы глазком на родимую деревню, пройтись бы по улице, поросшей травкой-муравкой, выйти на крутояр Иртыша, поглядеть в зареченские синие дали да послушать бы девичьи частушки...
   Весь день ходил Чупахин в тихой грусти, был непривычно мягок и задумчив.
   - Ты чего, старшой, чумной какой-то? - поинтересовался Костыря.
   Старшина с раздумчивостью вздохнул:
   - Понимаешь, петухи снятся, слышу во сне. У нас в деревне петухи рано-рано кричат. И туман. Хозяйки коров выгоняют...
   Чупахин с грустью поглядел в снежную даль и тут же взял себя в руки.
   - Тут тоже хорошо. Вот скоро весна придет, приволье будет. Служить можно.
   Но Костырю не так-то просто было провести, он понял, что творится в душе старшины, потеплел к нему сердцем и сочувственно сказал:
   - Выше своего пупа не прыгнешь, старшой.
   Костыря окинул взглядом вокруг поста (они в это время рубили с Чупахиным дрова) и сознался:
   - Я все это так люблю - глаза бы не глядели.
   Чупахину тоже было трудно служить, но он держал себя в кулаке. В первую очередь жестко относился к себе. Только тогда имел он право требовать с других.
   Но после того как увидел нерпу и ее детеныша, Чупахин с тоской вспоминал деревню, телят, жеребят, своих пятерых лобастых и упрямых братишек и почему-то именно сейчас решил, что как вернется после войны домой, так пойдет и посватает Глашу. И уже о ее маленькой дочке думал как о своей, с замиранием сердца и любовью. Представлял, как отстроит новый дом на самом берегу Иртыша, чтобы окна выходили на зареченскую даль, чтобы солнце било в окна, представлял, как будет бегать маленькая девочка по теплым половицам, выдраенным с дресвой до желтизны. Он давно уже простил Глаше, что отвергла она его, вышла за Семку Ожогина. Война всех примирила. Правда, нет-нет да и начинало ныть сердце: а вдруг опять не по нраву придется он Глаше. Но Чупахин тут же гнал от себя эту мысль, теперь ведь он не тот конюх-мальчишка, а военно-морской старшина. И заживут они на славу. И мать передохнет от своей непосильной жизни. Век маялась с шестерыми. Отец Чупахина - сколько помнил его старшина - все хворал и лежал на печи да на полатях. Головой в доме была мать. А работу Чупахин себе подыщет. Хоть в конюхи опять. Скорее всего сделают его бригадиром, все же как-никак, а старшина он флотский. А уж если говорить честно, то хотел бы он заведовать колхозной конюшней. Очень любит он лошадей. И в конюшню входил всегда с замиранием сердца. Сладко было вдыхать запах сена и конского пота, любил убирать за лошадьми, чистить их, выводить на водопой. Председатель в пример его ставил, премии выдавал. Пуще себя берег Чупахин лошадей. Ночью, бывало, приходил проверять, корму подбросить. И лошади его любили.
   Когда брали служить, думал попасть в кавалерию. Не получилось. Пришлось морское дело изучать в боцманской команде.