Он подумывал передать движению Баве свой дом и имущество в Людевилле. Только как распорядится ими Баве? Пошлет индусов в Беркширы? Они этого не заслужили. Кроме того, существует закладная. Дар должен обладать «безусловным правом собственности», а для этого мне надо собрать еще восемь тысяч долларов, причем скидки налоговое ведомство мне не даст. Зарубежная благотворительность, может, не учитывается. А Баве его крепко выручит. С этим домом он сильно промахнулся. Его купили в чаянии счастья, этот развалившийся приют с богатейшими перспективами — вековые деревья, настоящий английский парк можно оборудовать в часы досуга. Дом стоял заброшенный много лет. Охотники и любовные парочки забирались в него и хозяйничали как хотели; когда Герцог обнародовал свои права на имущество, эти парочки и охотники принялись его травить. Кто-то, побывав в доме ночью, оставил использованную гигиеническую подушечку в закрытом блюде на столе — там хранились его заметки по романтизму. Так приняли его аборигены. В поезде, оставлявшем за собой луга и залитые солнцем сосны, по его лицу лучиком скользнула ироническая к себе улыбка. А прими я их вызов? Стал бы настоящим Моисеем, людевилльским евреем-патриархом с белой бородой, стриг бы допотопной косилкой траву под развешенной постирушкой. Питался бы сурками.
   Он писал в Беер-Шеву кузену Ашеру: Я упомянул о старой фотографии твоего отца в форме царского времени. Сестру Хелен я просил ее поискать. Ашер служил в Красной Армии, был ранен. Сейчас он электросварщик, смотрит бирюком, показывает крепкие зубы. Он ездил с Мозесом к Мертвому морю. Был душный день Они сели остыть у входа в соляную копь. Ашер сказал: У тебя нет отцовой фотографии?
   Уважаемый господин президент, я слышал Ваше недавнее оптимистическое послание и, если судить по налогам, нашел малооправданным Ваш оптимизм. Новое законодательство в высшей степени дискриминально, и, по мнению многих, наращивая автоматизацию, оно лишь обострит проблемы безработицы. Это означает, что умножившиеся подростковые банды приберут к рукам безнадзорные улицы больших городов. Стрессы перенаселенности, негритянский вопрос…
   Уважаемый доктор-профессор Хайдеггер, мне бы хотелось знать, какой смысл Вы придаете словам «заброшенность в повседневное»? Когда это случилось? Где мы были, когда это произошло?
   Мистеру Эммиту Строфорту, США. Служба общественного здравоохранения, писал он. Дорогой Эммит, я видел по телевидению, каким дураком ты себя выставлял. Поскольку мы с тобой однокурсники (М. Е. Герцог, поток 38 года), я чувствую себя вправе высказаться о твоей философии.
   Все это Герцог зачеркнул и адресовал письмо в «Нью-Йорк тайме». Снова чиновный ученый, доктор Эммит Строфорт, выступил со своей Философией Риска в дискуссии о радиоактивных осадках, куда теперь подверстывается также проблема пестицидов, отравление грунтовых вод и т. д. Рассуждения ученых на общественные и нравственные темы тревожат меня в такой же степени, как и прочие виды отравления. Доктор Строфорт судит о Рейчел Карсон, доктор Теллер (Эдвард Теллер (р. 1908) — американский физик. Участвовал в создании атомной и термоядерной бомб.) — о генетических последствиях радиоактивности. Недавно доктор Теллер утверждал, что новомодные тесные брюки, повышая температуру тела, могут угнетать половую железу сильнее, чем радиоактивные осадки. Даже самые уважаемые современники часто оказываются опасными безумцами. Возьмите фельдмаршала Хейга. Он утопил в болотах Фландрии сотни тысяч людей. Хейг был большое, уважаемое начальство, и Ллойд Джордж спустил ему это. Таким людям позволительно делать свое дело. Не странно ли, что человек, потребляющий героин, может получить двадцать лет тюрьмы за вину перед самим собой… Разберутся, к чему я клоню.
   Перед лицом радиоактивности доктор Строфорт велит нам усвоить его Философию Риска. После Хиросимы (оспаривающих его решение мистер Трумэн называет «кровоточащими сердцами») жизнь в цивилизованных странах (собственно, изживание страха) вся построена на риске. Так рассуждает доктор Строфорт. И сравнивает человеческую жизнь со страховочным капиталом в бизнесе. Придет же такое в голову! Большой бизнес не знает риска, чему свидетельством недавнее исследование накоплений. Я хотел бы привлечь ваше внимание к одному прогнозу де Токвиля. Он полагал, что современные демократии будут плодить меньше преступлений — больше частных пороков. Вероятно, он должен был сказать: меньше частных преступлений — больше коллективных. В массе своей эти коллективные, или организованные, преступления имеют целью как раз минимальный риск. Сейчас я понимаю, насколько безнадежно навести порядок на планете с населением, превышающим два миллиарда человек. Сама эта цифра из разряда чудес, опрокидывающих наши практические подходы. Немногие интеллектуалы постигли социальные закономерности, лежащие за этой количественно выраженной переменой.
   Мы живем в буржуазной цивилизации. Я пользуюсь этим определением не в марксистском смысле. Дерьма пирога! Согласно лексиконам современного искусства и религии, буржуа признает мироздание созданным для нашей пользы — чтобы нам было удобно, покойно и надежно жить. Свет за одну секунду пробегает четверть миллиона миль, чтобы мы могли не вслепую поправить прическу или прочесть в газете, что окорок подешевел со вчерашнего дня. Жажду благосостояния де Токвиль считал одним из сильнейших стимулов демократического общества. Не будем упрекать его в том, что он недооценивал разрушительных сил, развязанных этой самой жаждой. Нет, надо быть не в своем уме, чтобы писать такое в «Тайме»! Есть миллионы готовых Вольтеров, в чьих сердцах клокочет яростная сатира, однако их удерживает ненайденное слово— самое острое, самое ядовитое. Тебе бы замахнуться на стихотворение, болван. С какой стати в твоей расхлябанности должно быть больше правоты, нежели в их организованности? Ты ездишь в их поездах, верно? Расхлябанность не строит железных дорог. Садись и пиши стихотворение, трави их желчью. Стишки всегда возьмут, чтобы забить пустоту вокруг передовицы. Письмо, однако, он продолжал писать. О проблеме Риска писали Ницше, Уайтхед и Джон Дьюи (американский философ, один из ведущих представителей прагматизма) К Дьюи объясняет, что человечество не верит собственной природе и пытается обрести опору вовне или наверху — в религии или философии. Для Дьюи прошлое зачастую ошибочно. Тут Мозес одернул себя. Говори по существу дела. Только в чем оно, это существо? А существо дела в том, что есть люди, способные уничтожить человечество, что они глупы и надменны, безумны и нужно заклинать их не делать этого. Пусть враги жизни устранятся. Пусть каждый сейчас исследует свое сердце. Без кардинальной ломки сердца я не поручусь за себя у кормила власти. Люблю ли я человечество? И достанет ли этой любви на то, чтобы пощадить человеческий род, имея возможность отправить его в пекло? Давайте все накроемся саваном и двинемся на Вашингтон и Москву. Давайте все ляжем — мужчины, женщины и дети — и станем кричать: «Пусть продолжится жизнь, может, мы ее не заслуживаем, но пусть она продолжится!»
   Во всяком сообществе есть разряд людей, изначально опасных для всех других. Я не имею в виду преступников. Для них имеются карательные санкции. Я имею в виду начальство. Самые опасные люди неизменно домогаются власти. А тем временем на своих сходках кипит негодованием здравомыслящий гражданин.
   Господин редактор, мы обречены быть рабами имеющих власть уничтожить нас. Я сейчас не о Строфорте. Мы с ним учились. Играли в пинг-понг в Рейнолдс-клубе. У него было белое срамное лицо в бородавках, толстый червеобразный большой палец, которым он ловко закручивал мяч. Щелк-пощелк над зеленым столом. Не думаю, чтобы у него был такой уж высокий КУР, хотя как знать, но математика и химия давались ему нелегко. Я же тем временем пиликал в полях на скрипке. Как тот кузнечик из любимой песенки Джуни:
   За жилье расплатиться нечем, Но грустить не желает кузнечик И со скрипкой уходит в поля.
   И пока не настанет вечер, И пока не устанут плечи, Он пиликает почем зря.
   Счастливая улыбка тронула его губы. При мысли о детях лицо ласково наморщилось. Замечательное у детей понятие о любви! Сейчас Марко замыкается, сдержан с отцом, зато Джуни в точности прежний Марко. Лезет на колени к отцу, причесывает его. Топчет ножками. Он сжимает ее косточки изглодавшимися отцовскими руками, ее щекочущее дыхание пробирает его до глубины души.
   Он катил коляску по Мидуэю, перед встречными студентами и коллегами, трогая поля зеленой на зависть мшистым склонам и ложбинам велюровой шляпы. Ребенку в сборчатом бархатном чепчике, убежденно думал он, перепало от папочки немало милых черт. Улыбаясь дочурке сморщившимся лицом, темными глазами, он читал стишок:
   В корзине старуха
   Быстрее, чем муха,
   С метлой унеслась в небеса.
   — Дальше, — сказала девочка.
   Где бабка летает, Узнать не мешает, Но нет у метлы языка.
   — Дальше, дальше.
   Теплый восточный ветер с озера подгонял Мозеса, вел мимо серой готики. В конце концов, ребенок-то при нем был, пока мать с любовником раздевались в чьей-то спальне. И если в том скотском и предательском объятье им потворствовали жизнь и природа, он готов отступить в сторону. Да-да, он готов смириться.
   Кондуктор — вот тоже вымирающая порода, этот кондуктор с землистым лицом, — вытянул билет из-под ленты герцоговой шляпы. Компостируя его, он вроде хотел что-то сказать. Может, соломенная шляпа навеяла ему прошлое. Но Герцог дописывал письмо. Будь даже Стро-форт философом на троне, разве допустимо, чтобы он мудрил с генетическими основами жизни, отравлял атмосферу и воды земные? Я понимаю: глупо возмущаться. И все же…
   Кондуктор сунул пробитый билет за номерную планку на кресле, и ушел, а Мозес продолжал себе писать на чемодане. Можно, конечно, перейти в клубный вагон, но там нужно брать выпивку, говорить с людьми. А главное, на очереди одно из важнейших писем — доктору Эдвигу, чикагскому психиатру.
   Итак, Эдвиг, писал Герцог, Вы тоже оказались обманщиком. Как это мило! Нет, так не начинают. Перепишем. Мой дорогой Эдвиг, у меня для Вас новости. Вот это гораздо лучше. Повадка всезнайки раздражала в Эдвиге, спокойном протестантско-нордическо-англокельтском Эдвиге с его седеющей бородкой, с талантливыми, кольчатыми, прядающими волосами, в круглых, чистых и сверкающих очках. Конечно, я достался Вам в плохом виде. Психиатрическое лечение Маделин поставила условием нашей совместной жизни. Если помните, она сказала, что у меня опасное душевное состояние. Мне предоставили самому подобрать себе психиатра. Естественно, я выбрал такого, кто писал о Барте, Тиллихе, Бруннере (Карл Барт (1886-1968) и Генрих Бруннер (1889-1966)-швейцарские протестантские теологи, выступавшие против растворения религии в культуре, за возвращение к идеям Реформации. Напротив, Пауль Тиллих (1886-1945)-немецко-американский протестантский философ и теолог — призывал к созданию «теологии культуры», примиряющей разум и откровение) и т. д. Тем более что Маделин, будучи еврейкой, пережила христианский период в качестве новообращенной католички, и я рассчитывал с Вашей помощью лучше ее постичь. Вместо этого Вы сами увязли в ней. Не отпирайтесь. Вы иже поддавались ей, выслушивая от меня, какая она красивая, умная, хоть и вполне сумасшедшая, и вдобавок религиозная. Вместе с Герсбахом она обдумала и направила каждый мой шаг. Так они объявили, что психиатр может принести мне облегчение — больному человеку, законченному, если не безнадежному, неврастенику. Во всяком случае, лечение свяжет меня, сосредоточит на самом себе. Четыре дня в неделю они знали, где я нахожусь — у врача на кушетке, и могли спокойно лечь в постель. Я был на грани нервного расстройства, когда пришел к Вам в тот день, — мокрядь, снег с дождем, автобусное пекло. Снег, впрочем, не остудил моего сердца. Выстланные желтыми листьями улицы. Старуха в зеленой плюшевой шляпе, в безмятежно зеленом кошмаре, мягкими складками обложившем голову. А вообще говоря, не такой уж плохой был день. Эдвиг сказал, что рее винтики у меня на месте. Просто реактивно-депрессивное состояние.
   — А Маделин говорит, что я безумен. Что я… — Порываясь и дергаясь, его исстрадавшийся дух уродовал лицо, больно распирал горло. Но ободряла мягкая бородатая улыбка Эдвига. И ободренный Герцог делал все, чтобы вызвать его на откровенность, но в тот день врач сказал только, что страдающие депрессией немыслимо зависят от своих привязанностей, и лишение этих привязанностей, угроза их утраты приводит к истерии. — И разумеется, — добавил он, — из сказанного вами следует, что есть тут и ваша вина. Жена ваша, думается мне, человек раздражительный — это раз. Она когда отпала от церкви?
   — Точно не скажу. Я думал, она давно с ней развязалась. Но в первую великопостную среду я вдруг увидел сажу у нее на лбу. Говорю: «Маделин, мне казалось, ты перестала быть католичкой. Тогда что у тебя между глаз — зола?» Она говорит: «Не понимаю, о чем ты». То есть делает вид, что у меня галлюцинации или еще что. Но какая там галлюцинация. Обычное пятно. Пятнышко, скажем. Она дает понять, что мне недоступны такие материи, хотя мы с ней одинаково евреи.
   Герцог видел, как Эдвиг ловит каждое слово по адресу Маделин. Кивая, он с каждым новым предложением все выше вздергивал подбородок, трогал аккуратную бородку, поблескивал очками, улыбался. — Вы считаете, она — христианка?
   — Меня она считает фарисеем. Так прямо и говорит.
   — Ага! — уцепился Эдвиг.
   — Что — ага? — сказал Мозес. — Вы согласны с ней?
   — С какой стати? Я почти не знаю вас. А на мой вопрос вы что ответите?
   — Вы полагаете, в двадцатом веке христианин имеет право поминать еврейских фарисеев? С еврейской точки зрения, чтоб вы знали, это не лучший период вашей истории.
   — Но как вы считаете, у вашей жены христианское мировоззрение?
   — Неким доморощенным запредельным понятием, я считаю, она обладает. — Герцог выпрямился на стуле и заговорил отчасти свысока: — Я не согласен с Ницше, что Иисус принес в мир немочь, отравил его рабской моралью. Но у самого Ницше был христианский взгляд на историю, в реальной жизни он всегда видел перелом, падение с классических высот, порчу и зло, от которых надо спасаться. Это я и называю христианским убеждением. И оно таки есть у Маделин. Как в той или иной мере у большинства из нас. Мы думаем, как остаться в живых после отравы, ищем спасения, искупления. Маделин нужен спаситель, и я в этом качестве ей не подхожу.
   Это было именно то, чего ждал от Мозеса Эдвиг. Пожимая плечами и улыбаясь, он копил аналитический материал и казался вполне удовлетворенным. Светлый, мягкий человек с жидковатыми прямыми плечами. Старомодные, в розовой выцветшей оправе очки придавали ему стертый вдумчиво-медицинский облик.
   Мало-помалу — даже не пойму, как это случилось, — Маделин стала основной фигурой психоанализа и взяла его в свои руки, как прибрала к рукам меня. И вас она приручила. Я стал замечать, что вы рветесь увидеть ее. Необычность моего случая, говорили вы, требует собеседования с ней. И постепенно вы втянулись в религиозные прения с ней. В конечном счете стали лечить ее тоже. Вы сказали, что понимаете, чем она меня взяла. И я вам сказал: — Я же говорил, что она необыкновенная. Она яркая, сука такая, до жути! По крайней мере, вы теперь знаете, что если мне, как говорится, отбили мозги, то сделала это незаурядная женщина. Что касается Мади, то она увеличила список своих достижений, дурача вас. Еще больше утвердилась в себе. И поскольку она готовила докторскую по истории русской религиозной мысли (кажется, так), ваши посиделки стоимостью двадцать пять долларов каждая составили многомесячный курс лекций по истории восточного христианства. А потом у нее развились странные симптомы.
   Для начала она обвинила Мозеса в том, что он-де нанял детектива шпионить за ней. Свою обвинительную речь она начала отчасти в британской манере, отчего он привычно насторожился.
   — Надо иметь, — сказала она, — недюжинный ум, чтобы нанять такую откровенную рожу.
   — Нанять? — сказал Герцог. — Кого я нанял?
   — А тот жуткий тип, вонючий кабан в куртке? — Абсолютно уверенная в себе, Маделин опалила его своим страшным взглядом. — Попробуй только отпереться. Тебя презирать за это мало.
   Видя, как она белеет, он призвал себя к осторожности — и упаси Бог задеть эту ее британскую манеру. — Мади, тут какая-то ошибка.
   — Никакой ошибки. Даже не предполагала, что ты способен на это.
   — Но я не понимаю, о чем речь.
   У нее уже поплыл, стал срываться голос. Она жарко выдохнула: — Мразь! Не смей заговаривать мне зубы. Я знаю все твои гребаные фокусы. — Завизжала:
   — Ты это прекрати! Я не потерплю, чтобы за мной таскался хвост! — Ее сверлящие чудесные глаза стали наливаться красным.
   — Но зачем мне следить за тобой, Мади? Не понимаю. Что мне выяснять? в ярость, она часто заикалась. — Я п-п-полчаса пряталась в уборкой, а он не уходил. И еще в туннеле… когда п-п-покупала цветы.
   — Так, может, кто-то подкалывался к тебе. Я тут при чем?
   — Это был хвост! — Она сжала кулаки. Губы пугающе подобрались, ее колотило. — Он и сейчас сидел у соседей на крыльце, когда я вернулась.
   Бледнея, Мозес сказал: — Покажи мне его, Мади. Я с ним потолкую… Покажи этого человека.
   Эдвиг определил: параноический эпизод; на что Герцог только и нашелся сказать: — Неужели! — Собравшись с мыслями, он выкатил на доктора глаза и горячо вскричал: — Вы в самом деле считаете, что это была галлюцинация? Что она не в себе? Невменяема?
   Осторожничая, выбирая слова, Эдвиг сказал: — Однократный инцидент еще не свидетельствует о невменяемости. Я имел в виду только то, что сказал: параноический эпизод.
   — Так это она больна, а я еще ничего.
   Бедная девочка! Клинический случай. Действительно больной человек. Страждущих Мозес особенно жалел. Он заверил Эдвига: — Если это так, как вы говорите, я послежу за собой. Постараюсь быть внимательным.
   Словно мало натерпевшись в наши дни, милосердие всегда будет подозреваться в червоточине — садо-мазохизм, извращеньице какое-нибудь. Любое высокое, душевное движение подозревается в жульничестве. На словах мы воздаем ему должное, а нутром не принимаем, перетолковываем. Во всяком случае, Эдвиг не кинулся поздравлять Мозеса с его обещанием позаботиться о Маделин.
   — Мой долг предупредить ее, — сказал Эдвиг, — что у нее вот такая предрасположенность.
   Однако профессиональное заключение о параноических галлюцинациях, казалось, не встревожило Маделин. Для нее, сказала, не новость узнать о своей патологии. Совершенно спокойно ко всему отнеслась. — Со мной, во всяком случае, не соскучишься, — так и сказала Мозесу.
   На этом, однако, неприятности не кончились. Еще неделю-другую, почти ежедневно, доставка везла из Филда драгоценности, блоки сигарет, платья и пальто, лампы и ковры. Маделин не помнила, чтобы она это покупала. За десять дней счет достиг тысячи двухсот долларов. Одно утешение — хорошие были вещи, очень красивые. Вкус не изменял ей даже в помрачении ума. Отсылая их обратно, Мозес с нежностью думал о ней. Эдвиг обещал, что настоящий психоз у нее не разовьется — будут всю жизнь вот такие приступы. Грустная перспектива для Мозеса, но, может, в его вздохах была и малая толика удовлетворения. Очень может статься.
   Доставка вскоре прекратилась. Маделин вернулась к своим аспирантским занятиям. Но однажды ночью, когда они были нагишом в своей захламленной спальне и Мозес, подняв простыню и обнаружив под ней ветхие книги (большие пыльные тома старой русской энциклопедии), резковато высказался на сей счет, тут она и сорвалась. Она завизжала на него, пала на постель, сдирая одеяла и простыни, грохая на пол книги, ногтями царапая подушки, исходя диким, загнанным воплем. Оставшуюся на матраце полиэтиленовую подстилку она всю перекрутила, безостановочно изрыгая косноязычную ругню обметанным в углах ртом.
   Герцог поднял упавшую лампу. — Маделин, ты не думаешь, что тебе надо попринимать что-нибудь… от этого? — Дурак, он потянулся ее успокоить, и тут она поднялась и влепила ему пощечину — небольно от неумелости. Она бросилась на него с кулаками, не тыча ими по-женски, а размахивая, как уличный хулиган. Герцог отвернулся и подставил спину. А что делать? Больная же.
   Может, к лучшему, что я не отлупил ее. Не дай Бог, еще вернул бы ее любовь. Но что я Вам скажу: ее бесила моя уступчивость при этих ее срывах, словно я искал победы в религиозном турнире. Я знаю, Вы обсуждали с ней агапэ и прочие высокие материи, но даже слабейший проблеск чего-то подобного во мне приводил ее в бешенство. Для нее я был симулянтом. Ее параноидальное сознание разложило меня на простейшие составные. Отчего я и полагаю, что ее отношение могло перемениться, отлупцуй я ее как следует. Возможно, у дикарей паранойя — нормальное состояние духа. И если моя душа, такая несвоевременная и неуместная, переживала высокие чувства, то веры к ним ниоткуда не было. От вас не было — при том, как Вы относитесь к добрым намерениям. Читал я Ваш вздор о психологическом реализме Кальвина. Надеюсь, Вы не станете возражать, что этот вздор обнаруживает низкую, рабскую, недобрую концепцию человеческой природы. Таким мне видится Ваш протестантский фрейдизм.
   Рассказ Герцога о нападении в спальне Эдвиг выслушал спокойно, не без улыбки. Потом сказал: — Почему, вы думаете, это случилось?
   — Наверно, из-за книг. Как вмешательство в ее занятия. Когда я говорю, что в доме грязь и вонь, она считает, что я не одобряю ее духовные запросы и гоню на кухню. Не уважаю права личности.
   Эдвиг реагировал неудовлетворительно. Когда требовалась отзывчивость, Герцог находил ее у Валентайна Герсбаха. К нему он и пошел со своей бедой. Правда, сначала его обдаст холодом (причины он не знал) Феба Герсбах, открывавшая на звонок. Очень у нее изможденный вид — сухая, бледная, зажатая. Конечно — бежит коннектикутский ландшафт, громоздится, ужимается, открывается в глубину, сверкает атлантическая вода, — конечно, Феба знала, что муж спит с Маделин. А было у Фебы всех дел и забот в жизни: удержать при себе мужа и отца своего ребенка. И вот она открывает дверь страдающему придурку Герцогу. Тот явился к своему другу.
   Сильным человеком Феба не была; напора маловато, для иронии — поздновато. Что касается жалости, то за что бы ей жалеть его? Адюльгер? — дело обычное, они оба не принимают его всерьез. И уж, с ее точки зрения, обладать телом Маделин не Бог весть какое везение. Жалости, может, заслуживала глупейшая умственность Герцога, его несуразная манера осмысливать свои неприятности в высоких категориях; наконец, его можно пожалеть за страдания. Только, наверное, сердца ей едва хватало разобраться со своей жизнью. Герцог был уверен, что она винит его в раздувшемся зазнайстве Герсбаха: Герсбах — общественный деятель, Герсбах — поэт, телевизионный интеллектуал, читающий лекции о Мартине Бубере(Мартин Бубер (1878-1965) — еврейский религиозный философ и писатель, близкий к диалектической теологии и экзистенциализму) в Хадассе (Хадасса — женская еврейская организация). Герцог сам ввел его в культурную жизнь Чикаго.
   — Вэл у себя в комнате, — сказала она. — Извини, мне надо собрать мальчика в Темпл (Синагога у евреев-реформистов).
   Герсбах навешивал книжные полки. Сосредоточенный, тяжелый, замедленный в движениях, он размечал доски, стену, писал на штукатурке цифры. Ловко управлялся с ватерпасом, подбивал костыли. Толстое, кирпично-красное, вдумчивое лицо, широкая грудь, скособоченная на протез фигура; слушая рассказ Герцога о дикой вспышке Маделин, он привередливо подбирал сверло для электродрели.
   — Мы уже ложились.
   — Так. — Он заметно сдерживал себя.
   — Разделись.
   — Какие-нибудь попытки были? — Его голос посуровел.
   — С моей стороны? Нет. Она отгородилась стеной из русских книг. Владимир Киевский, Тихон Задонский. В моей постели! Мало они травили моих предков! Она всю библиотеку перерыла. Тащит всякую заваль, которую пятьдесят лет никто не брал. Там уже бумага крошится.
   — Опять жаловался?
   — Не без того, «наверно. Скорлупа, кости, банки консервные — под столом, под диваном… Каково ребенку все это видеть?
   — Вот где твоя ошибка! Она терпеть не может занудного лживого тона. Если ты хочешь, чтобы я помог утрясти это дело, я буду говорить начистоту. Ни для кого не секрет, что вы оба для меня самые дорогие люди. И я тебя предупреждаю, хавер (Приятель): не мелочись. Кончай с этим поносом и будь абсолютно честным и серьезным.