– Верить? – Голос его окреп и очистился. – Мне всегда можно верить, Клава!
   – Тогда пусти!
   – Пожа-алуйста!..
   Он хотел сказать это слово с пренебрежением, а вышло – с обидой. Подхватив свою одежду, он пошел вверх, к деревьям. Клавдия долго сидела на берегу одна, обняв колени, грустно улыбнулась и пожалела себя до слез. У нее были серьезные причины жалеть себя.
   Михаил нетерпеливо кашлянул наверху. Клавдия сняла костюм и тихонько вошла в ласковые, теплые объятия воды. Ленивая зыбь всколыхнула ее отражение. Клавдия украдкой взглянула на обрыв. Если бы Михаил в это время смотрел на нее – она сделала бы вид, что не замечает. Но обрыв был пустым, ровным – никто не смотрел. Клавдия вздохнула, оделась, поднялась по тропинке.
   Михаил, заложив руки под голову, вытянулся на траве, смотрел в небо, охваченное светлым заревом. Клавдия села рядом, осторожно погладила его темные мягкие волосы.
   – Ты сердишься?
   – Нет, Клава… Я только удивляюсь. Ты как будто совсем не веришь мне.
   – Я верю тебе… Но я уже давно хотела сказать…
   – Я знаю, что ты скажешь. Может быть, ты ошиблась, может быть, я не нужен тебе?
   – Не то, Миша, совсем не то. Совсем другое. – Ей было трудно. Она отвернулась. Казалось, она позабыла все слова и подолгу вспоминала каждое. – Я давно хочу тебе сказать, и все как-то не приходится.
   Но Михаил, увлеченный своими мыслями, не слушал ее.
   – Весь этот разговор вообще ни к чему. Я не из таких. У меня хватит выдержки. Я не какой-нибудь мещанин, у которого и мыслей других нет, только чтобы овладеть. Я с тобою гуляю не для этого, – быстро добавил он, покраснев.
   Клавдия слегка улыбнулась. Михаил заметил ее улыбку, сдвинул брови.
   – Ты напрасно смеешься! Хорошо, я докажу! Ты мой характер знаешь, мое слово твердое. Сегодня это было в последний раз. Теперь ты можешь даже раздеваться передо мной, как все равно перед столбом! – Он встал, резко затянул ремни сандалий. – Кончено!
   Они возвращались молча. После таких разговоров между ними всегда возникало легкое отчуждение. Михаил шел краем дороги, обивая прутом колючие головки репейников. Ветер улегся и не пылил больше, разливы реки были гладкими, розовыми, из оврагов и низин поднималась синяя мгла, и опять замерли с просветленными вершинами тополя, прощаясь со своим светоносным богом.
   Сегодня Клавдия опять не призналась, и это неприятно томило ее. Она старалась угадать, что он скажет, когда услышит: в этом был оскорбительный оттенок боязни. Клавдия шла и сердилась на Михаила, что слишком любит его, – если бы меньше, давно бы призналась. «Вот еще! Подумаешь! – Она решительно вскинула голову. – Скажу ему сейчас, а там пусть как хочет!»
   – Миша!
   – Что?
   – Мне с тобой нужно поговорить… Я думала… очень много думала.
   Михаил остановился, ждал, а Клавдия все молчала. Ее лицо было напряженным, ниточки бровей приподнялись, губы дрогнули и сомкнулись.
   Михаил беспокойно пытливо заглянул ей в глаза, томимый ревнивым предчувствием.
   – В чем дело? Что ты мне хотела сказать? Говори прямо…
   Решимость покидала ее. «Тряпка! – подумала она о себе. – Нет, я скажу! – Она вздохнула прерывисто. – Нет, я не могу… Я потом скажу, когда-нибудь…»
   Она заставила себя улыбнуться.
   – Миша, ты совсем не то думаешь… Я хотела сказать о твоем моряке. Он вылез из селедочной бочки и прошел мимо часового в штаб. Так нельзя. Его поймают. Пусть он лучше влезет в окно.
   – В окно?.. – Он не поверил ей и тоже хитрил; Клавдия это чувствовала. – Нет, Клава. Окна в штабе закрыты. Как же он влезет?
   – Он выдавит стекло.
   – Ты говоришь глупости, Клава. Он всполошит шумом всех часовых.
   – Никакого шума. Он намажет стекло медом, а сверху наклеит бумагу.
   Михаил заинтересовался, замедлил шаги.
   – Никакого шума, – повторила Клавдия. – Осколки прилипнут к бумаге. Воры всегда так делают.
   – Воры?.. Я никогда не слышал.
   Клавдия отстала, чтобы Михаил не видел ее лица.
   – Я в книжке читала. Будет лучше, если он влезет в окно.
   – Нет, Клава! Откуда он может знать этот способ? Что он, вор какой-нибудь или бандит? Не годится. Зрители могут подумать, что он был вором.
   – Ну и что же, если подумают?
   – Клава! – От возмущения и негодования Михаил не мог найти слов. – Что ты говоришь, Клава! Как это пришло тебе в голову? Он моряк, понимаешь – моряк, революционер, герой! Я удивляюсь твоим словам…
   Клавдия смотрела в землю, вся поникшая, и не сказала больше ничего. У железнодорожной насыпи они расстались. Михаил поцеловал Клавдию, на его губах она почувствовала холодок недоверия. Потом он бегом помчался домой переодеваться: ночью паровоз уходил в очередной маршрут. А Клавдия не торопилась – вечер у нее был свободен. Темнело, кое-где в окнах уже загорались огни. Клавдия одиноко шла в своем белом платье по безлюдной дорожке вдоль палисадников, охваченная странным чувством, когда кажется, что время остановилось и все будет всегда, как сейчас. Она совсем не заметила дороги, опомнилась только дома. В условленном месте под крыльцом нашарила ключ, открыла дверь. В душный коридор, где стоял запах нагретой смолы и краски, хлынул свежий сильный поток лунного света. Клавдия прошла в свою комнату, такую крохотную, что в ней нельзя было повернуться, не задев спиной открыток и бумажных вееров на стенах. Тускло мерцало в полутьме зеркало. Клавдия села на подоконник, открыла окно. Все было тихо, никто не мешал думать и вспоминать. Перед ней прошло многое из прежней жизни. Она горько упрекнула себя – почему опять не сказала? Ведь когда-нибудь все-таки придется, зачем же тянуть?
   Она должна была сказать Михаилу простую вещь – что осталась в четырнадцать лет сиротой и попала в плохую компанию. Дело кончилось, как обычно, – лагерями. Там Клавдия заработала полное снятие судимости, восстановление в гражданских правах и путевку со стипендией на профтехнические курсы. Остальное известно – для Клавдии началась настоящая жизнь. Большой, сияющий, светлый мир впервые открылся ее изумленным глазам, полный простых, но величественных чудес. Восходы и закаты, сверкающий короткий дождь, шумящий в полдень по молодой листве, и потом – семицветная радуга, поля и реки, тенистые густые леса, лунные ночи, соловьи, костры и песни над тихой заколдованной водой, милые хозяйственные хлопоты на вечеринках и пикниках, пироги в складчину, самовары, веселый цех с грузным седоусым начальником, подругами и товарищами, танцы в саду, драматический кружок и стенгазета в клубе и, наконец, самое большое чудо – Михаил. Даже недостатки его казались Клавдии достоинствами – нетерпеливость, вспыльчивость, особенно властность, которую она бессознательно поощряла: ей нравилось быть покорной и послушной ему.
   Но его туманных стремлений и надежд Клавдия в глубине души не одобряла, видя в этом опасное чудачество. Все есть у парня, что ему еще нужно? Почему она, Клавдия, счастлива, довольна этой жизнью, а его все тянет куда-то? Она не понимала, что для нее эта жизнь была уже достигнутой высотой, а для него – только началом подъема; она завоевала эту жизнь, а он получил, как будто в подарок, готовую – сам ничего еще не завоевал и никуда не поднимался. Хотя сейчас они стояли в жизни рядом, но Клавдия смотрела больше вниз, в прошлое, наслаждаясь своей теперешней высотой, а Михаил, за неимением прошлого, смотрел вверх, в будущее, и тосковал по нему. Она уже испробовала силу и крепость своих крыльев, а он еще нет, она была спокойна, как всякий человек после большой победы, а он горячился и петушился, как перед боем. Клавдия, впрочем, надеялась, что со временем Михаил отрезвеет. У нее были на будущее простые и ясные планы – она хотела семьи. В ней текла мирная, честная кровь заботливой хозяйки; даже в разгульном воровском шалмане она пыталась, повинуясь инстинкту, заводить примус, кастрюли, скатерти, занавески, но ее дружок в плисовых штанах и сапожках, туго набитых мясом, все это немедленно пропивал, даже одежду и одеяла…
   В Зволинске никто ничего не знал о Клавдии. Во всех ее анкетах против графы о судимости стояла черточка. Клавдия имела законное право не отвечать на вопросы подруг и товарищей о прежней жизни; если зачеркнуто, значит зачеркнуто. Где надо – знают, а остальным знать вовсе ни к чему. Она хорошо понимала, что всем доверяться не следует; земля населена не только друзьями, но и сплетниками, и дураками, и негодяями. На профтехнических курсах Клавдия получила жестокий урок – сказала, что приехала из лагерей, и этим отравила себе всю жизнь, даже хотела бросить курсы. Соседка по общежитию стала прятать на ночь свои часы, другая соседка – пышная, белая, с круглыми фарфоровыми глазами и толстым шепелявым языком, очень добрая, но столь же глупая, каждый день приставала с расспросами о похождениях: вся жизнь Клавдии представлялась ей цепью сплошных похождений на манер Соньки Золотой ручки или Рокамболя. Нашелся, конечно, и парень, встречавший Клавдию странными усмешками, нашлась жалостливая повариха, выбиравшая для Клавдии лучшие куски и причитавшая над ее тарелкой. Все это было одинаково нестерпимо. А в довершение всего явился развязный и прыщеватый молодой человек с фотоаппаратом и сказал, что намерен напечатать в местной газете статью под заглавием «От убийств и грабежей – к честному труду», необходим портрет Клавдии. Тут уж Клавдия не выдержала – были слезы, крик, валерьянка; молодой человек с фотоаппаратом благоразумно смылся; прибежал доктор. Клавдию кое-как успокоили. С этого дня все обидчики, вольные и невольные, притихли. Хороших, умных ребят было на курсах гораздо больше – они взяли Клавдию под защиту и помогли дотянуть до выпуска.
   – Куда хочешь поехать? – спросил директор.
   – Куда-нибудь подальше. – Подумав, Клавдия добавила: – И чтобы я одна…
   Директор размашисто подписал путевку в Зволинское депо.
   – Вперед будешь умнее. Тебя за язык не тянули. Получай. Едешь далеко. И одна. Давай руку.
   На новом месте все было очень хорошо до тех пор, пока любовь с Михаилом не зашла так далеко, что Клавдии волей-неволей нужно было рассказать ему о себе. Она все выбирала момент поудобнее и никак не могла выбрать: для таких объяснений подходящих моментов, к сожалению, не существует. Не могла же она огорошить Михаила в самом начале, только что выслушав его бурное признание? Через месяц она думала, что говорить еще рано, так же думала и через два месяца, а на третьем почувствовала тревогу и беспокойство, убедившись, что любит всерьез. Много раз она окольными путями испытывала Михаила, чтобы заранее знать его ответ в решительную минуту, но он, открывая ей все, оставлял именно этот уголок, точно в насмешку, наглухо запертым и непроницаемым.
   Она вспомнила сегодняшнее купание. Уже в третий раз Михаил порывался к ней, и все труднее было устоять, а главное – зачем. Но она боялась, что после никогда не решится сказать и будет ждать, когда он сам узнает. Нет! Она не согласна жить в таком унизительном, вечном страхе; пока что она еще свободна и, если Михаил откажется, сумеет перенести. Видали не такое! Очень ясно представилось ей, как все это будет: он, пряча глаза, глухо скажет: «Надо расстаться», – и с притворным зевком протянет руку. Она спрыгнула с подоконника, охваченная гордостью, негодующим волнением. Она заранее ненавидела Михаила. Лицу было жарко, выступил пот. «Я пойду и скажу!» Она кинулась к двери, но вспомнила, что Михаил сейчас на работе – не дома. Обессилев, она легла на кровать.
   Она лежала долго, потом встала, зажгла лампу на тонкой выдвижной ножке, подошла к зеркалу: «А все-таки я красивая!» Эта мысль немного успокоила ее, она одернула кофточку, подкрасила губы, напудрилась, повязала шелковую косынку, что очень шла к ее синим глазам, примерила несколько улыбок – пошире, поуже, с блеском зубов и без блеска, остановилась на одной и долго изучала себя в зеркале, решая важный вопрос – очень она привлекательна или не очень, сможет Михаил отказаться от нее или не сможет. Решила, что очень привлекательна и он отказаться не сможет, – повеселела.
   Донесся мягкий голос знакомого паровоза. Клавдия тихо подумала: «Поехал! Счастливого пути!» – и долго прислушивалась к затихающему железному ливню, что уходил все дальше и дальше в ночные поля.

3

   Профиль пути на участке был сложным и трудным, особенно в сторону Москвы. На девятнадцатом километре от станции начинался крутой подъем; чтобы преодолеть его, нужно было все время с момента выезда держать в котле очень высокое давление пара.
   – Михаил, сегодня мы будем делать еще одна маленькая экономия – полчаса.
   Медленно, уверенно и точно ходили, отблескивая медью и сталью, дышла, шатуны, кривошипы и штоки, провертывая с тугим усилием пять пар тяжелых колес; в топке глухо ревело белое пламя, зыбкая стрелка манометра, подрагивая, висела над красной чертой, в стеклянной трубке колыхался водяной столбик; потный котел гудел и вибрировал, сдерживая напор атмосфер. Вытягивая на подъем тяжелый состав, паровоз дышал глубоко, мощно и ровно; впереди, в белом свете фонарей сияли рельсы. Вальде неторопливо и мудро поучал Михаила:
   – Когда вы будете самостоятельно водить поезда и встретите такой подъем, то помните – самый главный правило – не дергать. Машинист, который дергает и горячит себя на подъем, не есть машинист, а есть сапожник. Сцепка может лопнуть, и вагоны пойдут назад в такой крутой спуск, и будут одни брызги! Это очень страшная штука – обрыв на такой подъем!
   Ударил грохотом встречный поезд, мелькнул, обдавая Михаила горячим ветром, частя по его лицу обрывками света. Поезда разошлись – и опять всплыл спокойный голос Вальде:
   – Вы есть молодой человек, Михаил, и в жизни вашей сейчас начался очень крутой подъем. Никогда не дергайте. Поднимайтесь вверх ровный ход и следите, чтобы в котле у вас…
   Вальде указал на свою широкую, выпуклую грудь.
   – Чтобы здесь у вас было всегда высокое давление.
   Паровоз вышел на горизонталь и, набирая скорость, веселее и чаще стучал колесами. Вальде взглянул на часы.
   – На этот подъем мы уже сэкономили шесть минут. Что вы делаете, Михаил! Никогда не открывайте перед семафор топка – очень слепит ваши глаза, и вы не различаете путевой сигнал.
   …В одну из таких поездок Михаил был мрачен и молчалив. Вальде, конечно, заметил это.
   – Что с вами?
   – Так… Ничего.
   Заметила и хозяйка, когда Михаил вернулся домой.
   – Вы нездоровы, Миша?
   – Нет, здоров. Просто так…
   Он умылся, прошел в свою комнату и долго сидел, не притрагиваясь к чаю, накапливая в сердце обиду и гнев. На ветке, что заглядывала в окно, самозабвенно дрались взъерошенные воробьи, к ним с картузом наготове подкрадывался хозяйский сынишка; его босые ноги оставляли на рыхлых грядках глубокие следы. И слышался сердитый голос хозяйки:
   – Куда, куда тебя черти несут? Грядки топчешь, чтоб тебя разорвало!
   «Клава, – писал Михаил, – я не ожидал от тебя такого поступка. Почему ты не сказала мне прямо, что тебе нравится другой? Ты думаешь, я ничего не вижу? Если ты меня разлюбила, должна сказать прямо, а не двурушничать…»
   Письмо не выходит. Вялые слова бессильны тронуть сердце Клавдии, в намеках не хватает горечи и насмешки.
   Михаил порвал письмо, решив поговорить лично.
   Он намеревался сегодня спросить Клавдию напрямик, что думает она об ухаживаниях Чижова, счетовода из конторы депо, и не пора ли ей сделать окончательный выбор. Этот Чижов уже целый месяц ухаживает за Клавдией. В его длинном лице, без улыбки и без румянца, в просто зачесанных волосах, в желтых немигающих глазах с крошечными зрачками было что-то неуловимое – этакий слабый, необъяснимый и неприятный запах его души. В депо не любили Чижова и звали почему-то «Кастанай». Он был молчалив, скрытен, даже купался всегда отдельно, на мелком месте, и в воду заходил не выше пояса, боясь утонуть. Потом тихим и ровным ходом ехал на своем стареньком велосипеде обратно, осторожно огибая каждый камушек и слезая с велосипеда перед каждым мостиком.
   Михаил знал Чижова только по редким встречам в конторе, где приходилось иногда ругаться из-за неправильно подсчитанных премиальных. Не поднимая головы, Чижов листал ведомости, перекидывал бледными, приплюснутыми на концах пальцами костяшки счетов и, наконец, говорил:
   – Вам причитается еще сорок рублей, а всего за месяц четыреста семьдесят.
   Он протягивал ордер; в его желтых глазах светился какой-то странный огонь, и пальцы дрожали.
   Вот этот самый Чижов и был соперником Михаила.
   …Когда стемнело, Михаил в новом костюме и при галстуке явился в сад. Было очень душно – июньский вечер без ветра, без влаги; листья деревьев поникли в изнеможении, но звезды горели над электрическим заревом высоко и чисто, обещая ночью прохладу. В полутемной аллее Михаил замедлил шаги. За деревьями на танцевальной площадке играла музыка. Михаил знал, что Клавдия сейчас там и, наверное, не одна. Ну что же, очень хорошо, когда-нибудь надо поговорить всерьез! Он не из таких, Михаил Озеров, чтобы колебаться, трусить, бесконечно ждать. Он требует все или ничего! Он и так слишком долго молчал!
   Он вышел из темноты на свет, к деревянному кругу. Лицо его выражало решимость и непреклонность. Среди танцующих он увидел Клавдию; так и есть – она шла в паре с Чижовым. Губы ее были полуоткрыты, глаза влажны, через тонкий шелк блузки просвечивали красные ленточки на плечах. Она ничего не замечала, увлеченная танцем, счастливая с другим. Она, может быть, и берегла себя для другого? Если бы Михаил не занимался так долго воспитанием своей воли, то ужасная мысль эта подбросила бы его на метр кверху. Но он только крепче стиснул кулаки в карманах и судорожно проглотил слюну, – нет, он не согнется, Михаил Озеров, он ничего не боится в жизни, готов ко всему! Теперь понятно, что хотела сказать ему Клавдия на реке.
   Музыка оборвалась, толпа на деревянном круге поредела. Клавдия увидела Михаила, бросилась, радостная и раскрасневшаяся, к нему. Он встретил ее ледяным взглядом.
   – Нам нужно серьезно поговорить, Клава.
   – Даже серьезно!.. О чем это?
   Он молча взял ее под руку, повел в сторону, подальше от фонарей. Чижов долго смотрел им вслед желтыми немигающими глазами.
   Михаил и Клавдия шли молча. Широкая аллея незаметно переходили в тропинку, заросшую высокой травой; здесь в глубине сада не было электрических лампочек, светила сквозь деревья луна.
   – Что-нибудь случилось, Миша? – спросила, наконец, Клавдия.
   Он глухо ответил:
   – Ты сама знаешь.
   – Ничего я не знаю. Говори прямо.
   – Брось, Клава. Я не дурак, и не разводи со мной дипломатии.
   Она высвободила свою руку.
   – Ты, Миша, стал ужасно грубый. Во-первых, я ни в чем не виновата – он ко мне подошел и пригласил, а тебя не было. Я хотела отказаться, да как-то неудобно…
   – Конечно, конечно, – криво усмехнулся Михаил.
   Клавдия вспыхнула.
   – Ты не имеешь права со мной так разговаривать. Я тебе не жена и никто…
   – И слава богу! – подхватил он. – Слава богу, что не жена.
   – Ах, вот как! Еще не поздно, Миша. Мы оба свободны.
   Михаил остановился, в упор посмотрел на Клавдию. Она смело встретила его взгляд.
   – Ты не выспался, Миша. У тебя плохое настроение.
   – Я могу уйти!
   Он ждал, что Клавдия остановит его. Она спокойно подала руку. Он затянул пожатие, все еще ожидая каких-то слов, но Клавдия молчала. Он отпустил ее руку – не надо! Она вдруг поняла, что это всерьез, и рванулась к нему, но было уже поздно: он уходил размашистым шагом, высоко подняв голову. И в его походке, в том, что он ни разу не обернулся, Клавдия впервые по-настоящему почувствовала мужской гнев. Она бы крикнула, вернула, но помешал Чижов. Появившись откуда-то перед Клавдией, он заглянул ей в лицо и сказал:
   – Идемте танцевать, Клавочка. Не беспокойтесь, я провожу вас домой.
   …Это была первая серьезная размолвка между Михаилом и Клавдией. Прошла неделя, а они все еще не помирились, даже не разговаривали. В кино менялась программа – Михаил и Клавдия не видели новых картин, в саду каждый вечер играла музыка – Михаил и Клавдия не танцевали. Они совсем позабыли любимое место на реке, и теперь бородатый рыболов мог спокойно расставлять по берегу свои корявые удочки.
   В душе Михаила тлела слабая надежда, что Клавдия опомнится и придет к нему с повинной головой; три вечера он отдежурил впустую на скамейке против большого трехэтажного дома. По утрам дворник, подметая улицу, ворчливо дивился: кто это мог набросать около одной скамейки столько окурков и почему все они брошены недокуренными даже до половины? Михаил не знал, что в эти же самые томительные часы Клавдия, тоскуя, ждет не дождется его на танцевальной площадке, вздыхает, грустит и, наконец, отчаявшись и ожесточившись, идет, назло ему, танцевать с Чижовым.
   На следующий день услужливые друзья, встретив Михаила, докладывали:
   – А Клава вчера в саду была и танцевала.
   – Меня не интересует, с кем она танцевала, – отвечал Михаил. – Она вообще больше не интересует меня.
   Встречаясь иногда с Клавдией где-нибудь в депо или в клубе, он безразлично и холодно кланялся ей и быстрым шагом проходил мимо без единого слова, без рукопожатия, унося на лице скорбную улыбку мудреца, познавшего всю тщету земных надежд. Ему было не легко – он даже похудел, бедный! Клавдия тоже измучилась, улыбка исчезла с ее лица. «Какие мы дураки, форменные дураки!» – думала она по ночам, сидя в одной рубашке на подоконнике, вся в лунном дыму. Давным-давно следовало бы им помириться и обменять свои мучения врозь на радость вместе, но между ними стояла гордость, эта вечная помеха в любовных делах. Как дорого порой обходится людям эта гордость: бессонные ночи, тоска, мрачное раздумье и, наконец, последняя, памятная на всю жизнь встреча, когда глаза, руки – все говорит: «Да, да!», но губы, искривленные гордостью, упрямо и жестко повторяют: «Нет!», или еще страшнее: «Никогда!» И сколько раз потом человек пожалеет об этом слове, глядя на пожелтевший дорогой портрет с прощальной надписью на обороте.
   – Что случилось, Михаил? – спрашивал Вальде.
   – Ерунда.
   – Женщина, Михаил. Это обязательно женщина.
   – Ничего подобного. Просто болит голова.
   – Я знаю, когда у здоровый молодой человек начинает вдруг болеть голова. Она простужает себя, когда молодой человек напрасно ждет на свиданье. Но она никогда не простужает себя, если на свиданье приходят оба. У меня, Михаил, есть одна книга, там есть одно такое письмо, что если девушка читает его, то брызгает слеза и сердце рвет себя на мелкие части. О, какое это письмо! Его сочинил великий Дон Жуан! Если хотите, Михаил, я переведу это письмо на русский язык. Оно начинается так: «Дорогая, зачем я буду жить, если я есть сжигаемый в пламя любовь и есть убиваемый, как пуля, голубые глаза!..»
   – Право же, ничего не случилось, товарищ Вальде.
   – Еще я хотел сказать: у меня дома в палисадник есть много цветов. Приходите, и мы нарвем один красивый большой букет. Он может иногда хорошо помогать от головная боль.
   …И снова ночь, храп хозяев за перегородкой, ветер, темнота за окном, и в страшной вышине, в разрыве тяжелых туч – одинокая голубая звезда. Это были часы тех раздумий, что оставляют морщины на лице. Михаил достал из ящика первую тетрадь сценария. В перечне действующих лиц под номером вторым значилось: «Клавдия, красивая девушка, 20 лет, среднего роста, блондинка, стриженая». Он зачеркнул эти строчки: «Мария, прекрасная девушка, 18 лет, брюнетка, высокого роста, с длинными волосами».
   Все было кончено. Он один пойдет по дороге славы. Подруга не будет опираться на его сильную руку. Тем лучше! Довольно грустить, ты раскис, Михаил Озеров, разве зря ты занимался воспитанием воли по системе профессора Штейнбаха! Завтра свободный день, значит можно писать всю ночь. Осталось немного – всего две части, но почему не указал в своей книге профессор Штейнбах верного средства сразу забыть серые глаза, стриженые волосы, смуглые руки и короткое имя? Вот, например, в пятой части Иван Буревой разговаривает с девушкой по имени Мария, а перо само пишет заглавное «К». И почему нельзя легко зачеркнуть эту букву, чтобы не сжималось и не падало сердце?

4

   Счетовод Чижов был человек завистливый и алчный. Лютая зависть терзала его душу беспрестанно, подобно зловредному чирею. Каждый рубль в чужих руках казался Чижову вытащенным из его кармана.
   Особенно мучился он в дни составления полумесячных ведомостей на зарплату, когда против фамилий начальника депо, инженеров и машинистов писал цифры от пятисот и выше, а против своей фамилии – девяносто. Он завидовал пассажирам спальных пульмановских вагонов, прохожим в новых костюмах, читая газету – завидовал летчикам, изобретателям, спортсменам, артистам, стахановцам и уж совсем вконец добивало его коротенькое сообщение о каком-нибудь счастливце, выигравшем по займу пять тысяч. Словно пораженный вдруг электрическим током, он, бледнея, замирал на месте и долго сидел, покусывая тонкие губы, а в желтых немигающих глазах его медленно разгорался тусклый и мрачный огонь.
   Да, ему нелегко жилось, счетоводу Чижову. Казалось, все человечество нарочно сговорилось поминутно тревожить его чирей. Он хотел в ответ презирать человечество – и не мог, потому что зависть несовместима с презрением, – ему оставалось только злобствовать.
   Палимая постоянным жаром, истомленная беспрерывной лихорадкой, душа Чижова пожелтела, высохла, сморщилась и к моменту описываемых нами событий представляла собой уже не цветник, а скорее гербарий чувств. Но это не помешало ему влюбиться, если только можно назвать любовью тот беспокойный зуд, который он ощутил в себе недели через две после знакомства с Клавдией. Почти каждый вечер он встречался с нею в саду, танцевал, сидел на скамейке; говорил он мало, все больше молчал, глядя в лицо Клавдии так пристально, что она не выдерживала – отводила глаза.