Петрик в своих возмутительных грамотах указывал на две тягости для малороссиян, за которые обвинял московское правительство: на аренду, или винный откуп, и на обычай жаловать населенные земли чиновникам, которые притесняют своих подданных. В Москве обратили на это внимание и послали сказать гетману, чтоб он подумал хорошенько, нельзя ли отстранить оба обвинения. Мазепа отвечал: «Аренда здесь, в малороссийских городах, не так налогами своими тяжела, как самым именем из давних времен ненавистна, надобно думать оттого, что при польской державе жиды ею владели и много вымышленных отягощений делали. Мы, посоветовавшись со старшиною и полковниками, разослали по всем полкам и городам универсалы, в которых прежде всего увещеваем, чтоб старшина наблюдала за арендою, не позволяя обижать людей, т.е. чтоб каждому человеку позволено было выкурить дома вина или купить где-нибудь в другом месте, кроме арендовых шинков, на свадьбу и на крестины; также разошлем универсалы с обнадеживанием народа, что гетман со старшиною ищет способов отменить аренду, а вместо нее найти какие-нибудь другие средства достать денег на войсковые расходы; пусть и весь народ, старшие и меньшие, посоветуются между собою и дадут нам знать, как им лучше: платить ли вместо аренды новую подать народом или наложить пошлину со всяких шинков? Касательно маетностей мы так рассудили со старшиною: которые особы в войске и народе считаются к службе негодными, а в силу наших универсалов владеют маетностями, у тех маетности отнять; у тех же, которые владеют маетностями по царским грамотам, отнять маетностей не смеем, ибо это значило бы нарушение монаршеской воли. Об этом просим милостивого указа и докладываем: запорожцы не раз давали нам знать и теперь чрез посланца нашего объявили, чтоб маетности от меньших особ были отобраны; не так нелюба им аренда, как это владение маетностями, и если мы их не отберем, то между народом встанет смута. Мы уже давно разослали повсюду универсалы, чтоб никто из владельцев не смел в пожалованных ему селах отягощать жителей большими работами и поборами и делать им какие бы то ни было обиды, чтобы на владельцев-притеснителей крестьяне подавали нам челобитья, по которым будет непременно расправа».
   Новая мера отобрания маетностей прежде всего приложена была к Леонтию Полуботку. Миргородский полковник Данила Апостол донес, что когда Мазепа был в Москве, то сын Полуботка говорил ему, Апостолу, о враждебных намерениях Михайлы Гадяцкого. «Если, — писал Мазепа, — молодой Полуботок знал о замыслах Гадяцкого, то должен был знать и о замыслах Соломона, должен был знать об этом и отец его, тем более что старик, находясь на полковничестве переяславском, промышлял о гетманстве». Вследствие этого Полуботки, отец и сын, были посажены под караул и маетности отобраны.
   В то время, когда Мазепа преследовал своих внутренних врагов, на западном берегу Палей все более и более приобретал славы в неутомимой борьбе с татарами. Тяжел пришелся он Крыму: там сравнивали его с Серком и подсылали к нему с предложениями, что хан сделает его лучше Хмельницкого, если только он перейдет на татарскую сторону. Положение Палея действительно стало похоже теперь на положение Хмельницкого: в польской стороне он оставаться не хотел, потому что козак не мог ужиться в ладу с панами; бил челом великим государям, но те не принимали, боясь нарушить мирный договор с Польшею, как из той же боязни не принимал Хмельницкого отец их; но Хмельницкий стал пугать Москву тем, что если не примет его православный царь, то он поддастся бусурманам; и Палей теперь, вследствие присылки из Крыма, получил возможность грозить тем же. При личном свидании с Мазепою в Барышевке он сказал ему, чтоб великие государи приняли его без отлагательства, а если он на их службу не надобен, то пусть ему об этом объявят прямо, и он сыщет себе место; и татары его к себе примут; великие государи напрасно так боятся нарушить мирный договор с Польшею: поляки хлопочут изо всех сил, как бы только отыскать случай к войне. Мазепа, сообщая об этом разговоре в Москву, прибавляет от себя, что если Палей перейдет к татарам, то и запорожцы пойдут вместе с ним туда же, что будет очень вредно для России: хорошо было бы поэтому Палея принять, а перед поляками отговориться тем, что он родился в Борзне; и если великие государи Палея примут, то он, Мазепа, сделает его полковником переяславским. Но из Москвы прежний ответ: Палея принять нельзя; гетман должен его уговаривать, не допускать, чтоб он в отчаянии перешел на бусурманскую сторону; а если учинится Палею совершенное утеснение, то он бы от полка своего отлучился тайно на переяславскую сторону. Но Мазепа этим не успокоился и в декабре 1692 года снова писал царям о Палее: просил внушить польскому правительству, какой вред будет христианству, если Палей будет приведен в отчаяние польскими притеснениями и отложится к татарам; но при этом гетман повторял прежнее: «Лучше было бы принять Палея со всеми людьми и с городком Хвастовым под царскую руку; если он, будучи малороссиянином по происхождению и приобретши такую знаменитость, перейдет к неприятелю, то в Малороссии поднимется волнение, прельщенные своеволием и добычею, многие люди потянутся отсюда к нему. Цари отвечали, что в случае крайности Палей с теми из своих полчан, которые из Запорожья и с восточной стороны Днепра, может перейти опять в Запорожье и, побывши там несколько времени, пусть расходятся в малороссийские города, куда кому сручно, где у кого есть родственники: за этот переход выговоров и причитанья с польской стороны не будет, а Палею перейти на Запорожье вовсе не бесчестно: каким путем он вышел из Запорожья в Польшу, тем же самым возвратится из Польши в Запорожье».
   И кроме Палея было много людей за Днепром, которые постоянно обращали свои взоры к Москве.
   Шумлянский спешил оправдаться перед царями. Весною 1692 года русский резидент стольник Михайлов находился во Львове. 30 апреля епископ прислал к нему своего архидиакона с приглашением приехать к нему на другой день в кафедральный собор к обедне и смотреть комедию, которая будет действоваться в честь св. мученика Георгия, а после комедии обедать у него, епископа. Резидент не поехал, отговорившись нездоровьем. На другой день, 1 мая, — новый посол от Шумлянского, соборный священник монах Красинский, у которого резидент Великим постом исповедовался. Монах начал говорить о сильном огорчении епископа, что нигде не может видеться с резидентом; все это из-за Соломона, но епископ тут не виноват, ввязался он в дело поневоле. Михайлов отвечал, что он никакого дела не знает, не видался с епископом по болезни и за недосугами, и если Шумлянский хочет непременно с ним видеться, то пусть 4 мая с немногими провожатыми приезжает в загородную пустынь Иоанна Богослова: там он, резидент, будет у обедни. Шумлянский приехал в назначенное место и, удалив всех свидетелей, начал говорить резиденту: «В нечаемую беду и в гнев царского величества вшел я неволею, а не охотою». Тут взял он крест, поцеловал и, прослезясь, продолжал: «Ей, самою истиною, буду говорить: когда чернец Соломошко с фальшивым письмом к королю явился, то король сейчас же прислал за мною и говорил: „Пане отче, приспело твое время нам помогать, а кроме тебя делать этого дела некем“. И я по тому королевскому приказу писал к гетману Мазепе письмо своею рукою, чтоб он по желанию своему приступал к наследственному государю. А кроме того ничего дурного я не писал. Прежний резидент Волков бесчеловечно на меня наносил, будто я законопреступник и вор, писал в Украйну воровские письма и с архидиаконом своим прислал будто какой-то лист за королевскою рукою. Этим я оклеветан, и дело доходило уже до того, чтоб и мне так же поступить, как перемышльский епископ. Скажи, пожалуйста, какой это королевский лист и откуда он в Москве взялся?» «Не слыхал и не знаю ничего, что ты мне говоришь, — отвечал Михайлов, — а по словам твоим рассуждаю, что и то письмо, которое ты писал к гетману Мазепе, очень нехорошее письмо, и думаю, что ты это сделал сам собою, без королевского указа, и короля клеплешь, чтоб себя оправдать».
   Шумлянский клянется и божится, что делал по королевскому указу. «У меня об этом, — говорит он, — два королевских письма за его подписью и печатью. Да и без этого каждому можно рассудить, мог ли я это сделать сам собою: ведь Мазепа с Украйною никогда мне в особое подданство не поддастся, да и мне от себя призывать его нельзя. Царское величество требовал от короля, чтоб он выдал меня в Москву на казнь, и король отмалчивался; а если б я писал к Мазепе сам собою, то король рассердился бы на меня и отстаивать меня не стал. Но слава богу, что от этого ничего не сделалось, все по-прежнему, и вперед будет в науку; король не перестает жалеть об этом и до сих пор, хлопочет, как бы поскорее дело прекратилось, и Соломона отдал».
   — «Так как я ни у кого об этом, кроме тебя, не слыхал, то много рассуждать мне и толковать нечего, — говорил резидент, — только и из немногих слов твоих могу понять, что дело это немалое, и надобно тебе о себе порадеть, как в том исправиться, и душу свою от такого великого греха избавить».
   Шумлянский, вздохнувши, сказал на это: «Сатана меня искусил; а король разве не умный человек, и другие, которые в то дело ввязались, разве не умные люди? однако были обмануты чернецом, без рассмотрения поступили. Говорю тебе наверное, что полякам отыскивать Украйны: в средине великого поста вдруг присылает за мною король; я поехал; а он меня встречает словами: отец! прежнее то наше дело исполнилось, Мазепа уж наш, приехал в Белую Церковь. Целый тот день король был весел и напоил меня добрым вином, какого уже давно никто у него не пивал. Но потом, четыре дня спустя, опять прислал за мною и говорил, что дело отменилось, еще не исполнилось. Из этого можно видеть, какую здесь имеют надежду».
   — «Слышу от тебя дела дивные, — говорил резидент, — не ожидал я от твоей особы и от твоего чина, чтоб ты впал в такие тяжкие грехи своевольно. Но какими же способами ты хочешь исправиться, вину свою покрыть?»
   — «Что было, то было, — отвечал Шумлянский, — прогневал я великих государей письмом к Мазепе, очень жалею, да воротить нельзя; а хочу за ту вину заслужить великим государям вот чем: хотя у царского величества и заключен вечный мир с поляками, только мир этот очень некрепок; поляки царскому величеству большие недоброхоты и ждут только случая, как бы малороссийские города оторвать, для того мирный договор и в конституциях их не напечатан, подкреплен он одною королевскою присягою, а Речью Посполитою не подтвержден. Но дело известное, что королевские решения может последний шляхтич оспорить. Как только поляки соберутся с силами и увидят удобный случай, так вечный мир и нарушат. Союза с ними иметь невозможно, потому что все обманывают и всякими способами ищут зла: за вечным миром мало не все благочестие привели неволею в унию, остался с своею епархиею я один. Прекратить это зло и подкрепить вечный мир можно так: потребовать на сейме, чтоб мирный договор в конституциях своих напечатали, а если не напечатают, то великие государи не будут ставить этот мир в мир. Не худо бы им и погрозить да спросить: зачем премышльскую епископию обратили в унию? Станут говорить, что епископ приступил к унии своею охотою, отвечать: пусть он один и будет ваш, а православным его епархии пусть будет воля выбрать другого епископа; а с челобитьем об этом выборе много православных на сейм приедет, и я челобитье изготовлю; полякам отказать будет нельзя, епископия восстановится и благочестие утвердится на долгие времена; потому пусть царские послы поднимут на сейме дело обо мне, потребуют мне наказания за письмо к гетману Мазепе; я, будучи огражден конституциею, выступлю против короля смело, письма королевские всем покажу. Думаю, что тут король станет утекать. А на сейме надобно с ними обходиться по французскому обычаю, некоторых сенаторов надобно подкупить; так войною поляков не повоюешь, как подачкою; подарками царское величество может сделать на сейме все что угодно. Если же великие государи прежде подтверждения договора конституциею начнут дело обо мне, то я приступлю к уний или за границу уеду. Совесть мою бог видит, что я писал письмо по крайней неволе, укрывая благочестие, принужден я поступать подозрительно, ношу сапоги то красные, то желтые, шапку надеваю вместо клобука, угождая польским политикам, как бы только епархию свою от гонения избавить».
   15 мая, в Троицын день, Шумлянский служил в соборной церкви, молился усердно, торжественно за царей, за вселенских и за московского патриархов, за царскую палату, за умножение благочестивой веры греческого закона; резидент был в церкви, и все львовское братство «с великим благочинием и рацеями отдавало перед ним великим государям свое доброжелание и рабскую уклонность».
   А между тем по-прежнему шла церковная борьба у русских с поляками, по-прежнему поляки не переставали теснить православных. Вот что доносил русский резидент Волков в Москву. 14 мая 1690 года в Варшаве канцлер коронный Эрнст Денгоф судил владимирских мещан с епископом владимирским, отступником от православия, униатом. Епископ хотел обратить в унию две благочестивые церкви, построенные владимирским братством; он выставлял на вид, что все русские церкви теперь в унии и находятся под его паствою; остались только две эти церкви, и священники их ходят по своей воле, а его, епископа, не слушают. Мещане доказывали, что церкви эти исстари благочестивые и потому не следует обращать их в унию, король при избрании своем присягал чтоб вере никакого утеснения не делать. Канцлер произнес такое решение: «Хотя прежде эти церкви в унии и не были, так теперь будут». Но только что он выговорил эти слова, как всем показалось что своды в палате начали трещать и стены колебаться. Все бросились бежать: канцлер в дверях зацепился за что-то своими широкими рукавами и упал, бежавшие за ним попадали на него и чуть не задушили, вынесли его чуть живого. Опомнившись в сенях. канцлер послал верных людей осмотреть, нет ли кого на крыше и отчего своды грозили падением; на крыше никого не нашли. и своды стояли безо всякого повреждения. Несмотря на то, канцлер не решился досуживать суда и больше уже не входил в ту палату. а дело предоставил на королевское решение; король решил в пользу униатов. Сколько было тогда православных в Варшаве при дворе, видно из следующего донесения Волкова. На дворе у резидента была православная церковь, где служил священник из Перемышля. В церковь сходилось множество православного народа, покоевые дворяне королевские и шляхта, священник исправлял требы, исповедовал, приобщал, крестил младенцев, венчал свадьбы. Это сильно не нравилось польскому духовенству, и 20 мая познанский бискуп Витвицкий велел схватить священника на улице и привести к себе. Наговоривши ему о вере благочестивой противных вещей, бискуп велел посадить его под караул у себя на дворе. Но на другой же день умер скоропостижно королевский сокольник. русский человек; товарищи его, сокольники, подали королю просьбу, чтоб позволено было похоронить умершего по православному обряду; король согласился, и по его указу освободили священника из-под епископского караула. Осенью того же года униатский перемышльский епископ Малаховский захватил пять православных церквей, причем униаты отняли у православных священников дворы, разграбили имение. По королевскому указу велено было дворы и пашенную землю священникам отдать; но униаты не послушались, а вдова бывшего коронного подскарбия Андрея Модреевского Урсула, в имении которой находились захваченные церкви, велела поймать одного священника и бить перед собою дубьем: несчастный получил триста ударов, после чего другие православные священники привезли его в Жолкву к королю для осмотра, но не получили никакой управы. Сначала в Львове в школах иезуитских ученье русским людям было свободное; но в девяностых годах иезуиты начали русских принуждать к унии и присяге; кто из русских учеников выучился у них в школах грамматике и риторике, того допускали они слушать философию только год, кто же хотел оставаться долее в школах, тот должен был принять унию.
   В 1691 году на смену Волкову отправился в Польшу другой резидент, стольник Борис Михайлов; в Минске явились к нему православные мещане, Демьян Шишка с товарищами, и жаловались, что на них от панов литовских, от гетмана Сапеги и других великое гонение, принуждают их к унии всякими мерами. В мае месяце униатский плебан Салган Юревич, собравшись с католиками и униатами, приезжал в минский Петропавловский монастырь многолюдством, и хотели насильно обратить монастырь в унию. Архимандрит монастыря Петр Пашкович с братиею поостерегся, дал всем православным знать заранее, и православные, собравшись, сидели в монастыре с оружием и каменьями трое суток, положивши оборонять монастырь до самой смерти, католиков и униатов с великою запальчивостию били и сказали им напоследок, что помрут в монастыре все, а кто останется в живых, побегут с женами и детьми в Москву и будут им мстить, как смогут. Тогда осаждающие отступили от монастыря. Гонят православных и всякие налоги и наезды чинят по всей Литве униатский митрополит Киприан Жуховский, виленский епископ Константин Брестовский да плебан Юревич. Татарам и жидам, говорили мещане, больше уважения от панов, нежели благочестивым христианам: татары могут строить новые мечети и жиды кагалы, а православным древних церквей покрывать и починять не позволяют, ведут к тому, чтоб благочестие до конца известь.
   Летом 1692 года, будучи в Львове, резидент шел однажды предместьем и за иезуитским костелом встретил старика очень почтенной наружности, который подошел к нему, объявил, что он шляхтич русской веры именем Попара, и попросил позволения поговорить без свидетелей. С тяжелым вздохом начал свою речь Попара, что бывал он в Москве еще при царе Михаиле, не раз целовал у него руку, а при державе царя Алексея Михайловича в продолжение многих лет ссылался обо всяких тайнах с боярином Матвеевым, и будто его службою Киев остался в царской стороне. В те годы всем православным был покой большой, принуждения к унии ни от кого не было, во всем русских людей поляки почитали и ничем обидеть не смели, опасаясь царского гнева. Но когда заключен был вечный мир и иезуитам в Москве веру свою распространять позволено, то сейчас же в Польше началось гонение великое на церкви божии, больше семисот церквей обратили в унию, а теперь и последнюю львовскую епископию принуждают к унии. Поляки хвастаются, будто и в Москве их веру больше любят, чем свою русскую. «Нас, православных, здесь, — продолжал Попара, — поляки ни в чем не слушают и за скотов почитают; нынче призывал меня к себе епископ Иосиф Шумлянский и говорил, что прислан королевский указ о присоединении, к унии. Я один и без братства сказал епископу, чтоб он объявил королю нашу русскую раду: никогда мы добровольно в унии быть не захотим, по милости божией у нас вера добрая, и никогда мы о вере королевскому величеству не докучали; изволил бы король оборонять нас от татар, а не от веры. Я в преклонной старости и кончину свою вижу при дверях, так объявляю для христианской веры самую истину, что львовская епископия в благочестии не устоит, если не в этом году, так все же скоро будет в унии, потому что Шумлянский на епископство возведен силою, обороною и желанием нынешнего короля, когда тот был еще гетманом, и при поставлении обещался непременно приступить к унии; а перемышльского епископа ставил он, Шумлянский, при таком же обещании, и прошлого года перемышльский епископ унию принял. И Шумлянский втайне униат, а явно не присягает, потому что братство крепко стоит. А вся эта слабость сделалась оттого, что позволено быть католикам в Москве, все государство иезуиты вызнали, описали все города и обычаи; и трое французов были недавно в Москве для того же. У папы, цесаря, королей французского и польского положено: если война с турками и у цесаря с французом прекратится, то всем сообща войною и всякими вымыслами внести в Московское государство католическую веру; многие иезуиты, которые в Москве были, предложили к тому способы, и многие охотники собираются о том радеть и присягают, что это дело могут в Московском государстве совершить в короткое время. Нам, православным, от этого великое спасение». Резидент успокоивал старика, что все это нестаточное дело, говорит он о небывалых вещах, не дознавшись подлинно; но Попара настаивал на своем: «Верно знаю, что поляки чрез иезуитов, папу, цесаря и француза уговорили вводить в Москву католическую веру». Русских людей Западной России трудно было успокоить насчет иезуитов, которые являлись для них постоянно главными двигателями гонения, готовыми на все. Могилевское духовенство дало знать резиденту, что приезжали в Могилев из Вильны комиссары пан Вербецкий, пан Шпиловский, Жембоцкий да Ильинич и, по иезуитскому настоянию, с великим надругательством разорили церковь Петра и Павла в селе Езере, в трех милях от Могилева, позволили разорять ее близ живущим татарам; побивши прихожан, которые защищали церковь, татары влезли на крышу, столкнули ногами крест, а потом всю церковь до последнего бревна разметали, иконы покололи ругательски. Место осталось пусто, православные христиане без церкви начали быть в размышлении и многие стали клониться к иезуитскому учению. Когда львовские жители являлись к королю на визит с поздравлениями и подарками, то впереди шли поляки, потом армяне, а уже за армянами русские православные, тогда как прежде русские стояли выше армян. Перемышльский епископ Иннокентий Винницкий, приняв унию, стал жестоким гонителем православия: по его наущению шляхта напала на православную церковь св. Троицы в местечке Коморне, в четырех милях от Львова; в церкви священник Иван Ревенец служил обедню, шляхта хотела вытащить его вон и убить, ни прихожане заперлись в церкви и оборонялись часа с три; но потом, видя, что отсидеться никак нельзя, надели на священника женское платье, выпроводили его тайком и потом отперли церковь. Шляхта, не найдя священника, била прихожан насмерть, а церковь запечатала для отдачи униатам.
   В Москве не могли быть равнодушны при получении подобных известий: резиденту было велено потребовать от польского правительства, чтоб по всем русским поветам посланы были универсалы со строгим запрещением обращать православных в унию, чтоб на место отпадших епископов позволено было русским людям избрать новых, которым для поставления ехать в Киев к митрополиту. На это был ответ: «Ни королю в государство Московское, ни царям в государство Польское заглядывать и в тамошние распоряжения вступать не следует; смоленская шляхта вся приневолена и стала Русью: и мы об этом не говорим, потому что в обоих государствах вера христианская одна и всякий государь в своем государстве волен». Резидент возражал: «Дело идет не о заглядывании в государство; смоленская шляхта никакой в вере неволи не имела и не имеет; дело идет о нарушении договоров, о нарушении присяги, данной королем и всею Речью Посполитою. В вере неволя, в присяге неправда-дела начальные!» — «В добре зла никакого нет, и иначе потому уже быть нельзя», — отвечали поляки.
   Насилия не прекратились: в 1693 году воевода полоцкий Красинский в своем имении Соколове отдал в унию церковь Покрова Богородицы, застращав прихожан войском: «Русские люди стонут и плачут, а пособить себе не могут и стали в вечном помрачении». В Каменце литовском подканцлер князь Радзивил обратил в унию церковь Рождества Богородицы. На представления резидента отвечали, что в Каменце было руси только человек с тридцать и сами просились в унию; что же касается до полоцкого воеводы, то он распоряжался в своей отчине, запретить ему трудно, пусть резидент поговорит с ним сам. «Все вы толкуете о вечном мире! — говорили паны. — Этим вечным миром великие государи хотят распоряжаться в наших отчинах, как будто по вечному миру мы стали их невольниками! По нашему праву всякий шляхтич в своем имении волен и без королевского ведома может хлопов своих казнить, как хочет, и неужели нельзя какого-нибудь негодного попа переменить? В договоре с царским величеством идет дело об одних королевских имениях, а не о панских и шляхетских маетностях, потому что пану в его имении указывать нельзя. Из Москвы иезуитов выслали, римской вере неволя — но король молчит, потому что цари в своем государстве вольны». Делать было более нечего, потому что на плечах была опасная война: не русские рати ходили на Крым, а татары навещали Украйну.