31 августа Ланчинский выехал из Вены в Дрезден; а между тем Розенберг уже был в Москве и 22 августа подал канцлерам промеморию, в которой говорилось: «Из всех неприятностей, какие ее величество королева испытала со времени вступления своего на престол, ни одна не была ей так прискорбна, как нечаянное известие, что ее министр при дворе ее императорского величества обвинен в мерзостном и проклятия достойном преступлении. Ее королевино величество тотчас приметила, что ее столь многочисленные, частью явно злобящиеся, частью для вида только примирившиеся неприятели воспользуются этим случаем для возбуждения несогласия и холодности между императрицею и королевою, зная, что ее императорское величество, славы достойная и неизреченными великими качествами одаренная монархиня (не так, как они с презрением всякого страха божия договоры, обязательства, клятвы, ручательства и все то, что только святым в обществе человеческом назваться может, ногами попирать привыкли), как христианская богобоязливая государыня и достойная дочь и наследница Петра Великого и Екатерины, по окончании победоносной финляндской войны весьма легко могла бы припомнить ту великую дружбу, которую государь-родитель ее имел с римским императором Леопольдом, и то торжественное обязательство, которое в 1726 году императрица Екатерина дала за себя и за своих наследников относительно австрийского наследства и своим святым императорским словом утвердила; зная все это, неприятели опасались, что императрица великодушно будет защищать королеву венгерскую, отдающуюся в ее руки и препорученную императрицею Екатериною своим наследникам. Моя всемилостивейшая государыня отнюдь не стыдится признать, что она связана законами тех земель, которыми владеет, следовательно, не может поступать так, как другие самодержцы. Несмотря на то, королева из высокого почитания к ее императорскому величеству, узнав, что саксонское посредничество не принято, сколько возможно время и предписанные законами формальности сократила и обвиненного после предварительного долговременного ареста велела посадить в замок Грац, где обыкновенно содержатся государственные арестанты, а время заключения предоставила определить прославленной в свете милости ее императорского величества».
   29 августа Розенберг объявил канцлеру, что королева прислала его затем, что она, не имея никакой надежды, кроме ее императорского величества, совершенно предает в ее волю и руки себя и благополучие своего дома. И после этого объявления канцлер и вице-канцлер старались избегать свидания с Розенбергом и отклонять под разными предлогами его просьбы о скорейшем ответе на его промеморию и о допущении его на аудиенцию к императрице. Так прошло два месяца; только 22 октября Елисавета подписала проект объявления Розенбергу, где говорилось, что для полного удовлетворения необходимо правительству королевы оговориться насчет сделанных им печатных заявлений по делу Ботты, которых содержание далеко не согласно с заявлениями его, Розенберга, ибо в них дело показывается ничтожным и Ботта оправдывается. Розенберг с радостью согласился на это условие и подал декларацию, что «означенные заявления сочинены не для какого-либо хотя малейшего предосуждения русского двору, еще менее высочайшей персоне ее величества, но явились вследствие необходимости опровергнуть неприятельские разглашения и вследствие незнания тогда всех обстоятельств дела, и потому теперь, когда королева почитает преступление маркиза Ботты мерзостным и проклятия достойным, эти заявления сами собою совершенно недействительными, уничтоженными и всегдашнему забвению преданными признаваемы быть имеют. В доказательство справедливости всего вышеупомянутого я именем ее величества наикрепчайшим образом обнадеживаю, что всемилостивейшая моя государыня циркулярный рескрипт в точной силе сей декларации ко всем своим министрам послать и немедленно в печать издать повелеть изволит. В сущее уверение того я, уполномоченный королевин посол, сию декларацию за собственноручным моим подписанием и природною графскою печатью дал. Москва 23 октября (3 ноября) 1744. Филипп Иосиф Орсини граф Розенберг».
   Когда после того Розенберг попытался внушить Бестужеву и Воронцову, что преступление Шетарди едва ли не превосходит преступление Ботты, то получил ответ, что преступление Ботты несравненно сильнее: преступление Шетарди состояло только в том, что он домогался низвергнуть министерство и подкупить некоторых особ; а Ботта действовал против императрицы: возмущения произыскивал и людей злонамеренных поощрял в их предприятиях; и хотя ее величество нынешнею декларациею королевы изволит быть довольна, однако была бы еще довольнее, если б такая декларация была сделана за три четверти года назад. Розенберг получил аудиенцию у императрицы и в ответ на свою речь выслушал объявление, что императрица «вследствие присланного королевою нарочного посольства и декларации, сделанной послом, предает дело Ботты совершенному забвению и, не желая упомянутому Ботте никакого отмщения и зла, освобождение его оставляет на благоусмотрение королевы».
   Самое трудное дело наконец уладилось. Легче стало делать внушения о необходимости помочь венгерской королеве против прусского короля; усилилась надежда, что от Брюммера, Лестока и Мардефельда можно отделаться, как отделались от Шетарди. Могущественным средством для успешной борьбы против них оставалось по-прежнему прочтение их заграничной переписки, и Бестужев 1 сентября писал Воронцову: «Хотя я желал и ваше сиятельство ее императорского величества всемилостивейшее соизволение исходатайствовать изволили, чтоб министерских писем более не просматривать, то, однако ж, я запотребно нахожу при нынешних обстоятельствах за баронами Мардефельдом и Нейгаузом посматривать, яко они (особливо же последний, как из приложенного перевода с его письма, наипаче же что в цифрах написано, которым искусством господина Гольдбаха ключ имеется, пространнее усмотрите) часто провираются». Вскрыта и прочтена была следующая депеша Нейгауза от 13 июля: «Вчера по окончании куртага принцесса Цербстская вручила мне письмо к вашему императорскому величеству, прибавив, что она не только как имперская вассалка всякую должную венерацию к высочайшей вашей особе, но и своею собственною персоною врожденную ее дому особенную покорность и венерацию имеет, к чему она и свою дочь, которая с своим будущим супругом и без того к тому склонна, с прочими окружающими людьми ревностнейше будет привлекать».
   Мардефельд также сильно провирался , относительно принцессы Цербстской, ее дочери и будущего зятя. От 14 сентября он писал в Берлин: «Я должен отдать справедливость принцессе Цербстской, что она истинно радеет интересам королевским. Она сильно желает возвратиться в Германию, но я не вижу, чтоб она с благопристойностью могла оставить Россию прежде брака ее дочери». Поход Фридриха II в Богемию был удачен — он взял Прагу. Поздравляя короля с этим торжеством, Мардефельд писал ему: «Великий князь мне сказал: я сердечно поздравляю». Молодая великая княжна многократно повторяла: «Слава богу!» Принцесса-мать не могла найти довольно сильных выражений для своей радости; другие многие меня также поздравляли; но число тех, которые от этого морщатся, превосходит». В конце октября Мардефельд писал: «Тому около 15 дней, как принцесса Цербстская меня просила, чтоб я помешал приезду сюда ее супруга, ибо ей хорошо известно, что императрица ему Курляндии не даст. Я отвечал, что уверен в желании вашего величества видеть принца герцогом Курляндским, тем более что вы не имеете видов на это княжество для своего дома, но что я вижу два больших затруднения: первое, императрица всем заинтересованным державам рекомендовала принца Гомбургского; второе, что она не захочет потерять получаемые оттуда доходы».
   Елисавета не хотела отдать Курляндию принцу Цербстскому; назначала ее принцу Гомбургскому или Голштинскому; Бестужеву все эти претенденты были одинаково неприятны; и он стоял за старого своего благодетеля — Бирона, который по-прежнему жил в Ярославле в почетной ссылке. В декабре писал он Бестужеву: «Узнав, что ваше сиятельство оставляете Москву, не мог я преминуть, чтоб не уверить вас в вечном моем почтении, пожелать счастливого пути и поблагодарить за любовь, расположение и сожаление, вами ко мне показанные, — господь бог да будет вам воздателем! Не погневайтесь, что я в своей долговременной и жестокой бедности постоянно надеюсь на ваше испытанное усердие. Боже, ты видишь сердце мое! И если бы я знал, что в моем намерении и действии было какое-нибудь зло, за которое и осужден на бедствие, то готов был бы страдать; но сначала и до сих пор не знаю за собою никакого преступления, кроме того, что со всяким честно я поступал; богу известно, что я и вы вместе с моими братьями были жертвою свирепых людей. Нам поставлено было в. вину, что ты нынешнюю самодержицу и великого князя на престол возвести хотели, и за то я в ссылку послан. Что же я сделал и в чем состоит мое преступление? Ее имп. величество есть сама милость и щедрота, однако я уже три года бедствую. Ваше сиятельство меня 26 лет во всяких обстоятельствах знаете: у кого я что похитил, кто мною обижен? Все, что имелось у меня движимого, из рук самодержицы получил; Курляндию не обманом и не хитростью добыл, но божьим провидением и по милости короля, который имел право мне ее пожаловать; Россия же не способствовала мне в этом ни единым словом ни у короля, ни в королевстве и ни малейшего иждивения не употребила. Теперь я нахожусь с семейством в таких обстоятельствах, что насущный хлеб свой со слезами вкушаю и моя герцогиня часто и на человека похожа не бывает, и почти на всем своем теле опухоль имеет; я такоже подвержен припадкам, которые мучительнее самой горькой смерти, семейство мое страшно бедствует, так что не было бы удивительно, если б я в отчаянии сам на себя наложил руки; из дому выйти мы не можем, потому что не в чем, так что почти живые гнием; видим при себе постоянный караул, так что через порог не можем переступить без караульных. Куда ж мне бежать и для чего? Ваше сиятельство, покажите милость, исходатайствуйте, чтоб меня отсюда отправили в Нарву».
   Елисавета, узнав о болезни Бирона, послала в Ярославль доктора Шмидта. Благодаря за это, Бирон писал императрице: «При виде, как дети мои проводят время без всякого обучения, забывая и то, что знали, я так сильно сокрушаюсь, что и камни могли бы умилосердиться. Если бы бог дал им такое счастье пожертвовать жизнью на службе вашего величества и вашей империи, я бы с радостью их на это посвятил! Всемилостивейшая государыня императрица! Услышь наконец моление, воздыхание и рыдание наше. Никогда б я не дерзнул просьбу мою к стопам вашим повергнуть, если б я знал за собою какое-нибудь преступление; но призываю бога во свидетели, что во всех случаях поступал я честно и верно; да и будучи в пропасти, я не преклонился ни на какие угрозы и обещания и не нарушил своих обязанностей к вашему величеству».

Двадцать второй том

Глава первая

Продолжение царствования императрицы Елисаветы Петровны. 1745 год
 
   Дело Грюнштейна. — Судьба Татищева. — Вятский архиерей Варлаам. — Насильственные поступки против духовенства. — Обращение инородцев в христианство. — Старание Елисаветы о поддержании православия. — Дело о продаже церковных книг. — Хлопоты об издании Библии. — Мысль об иностранной цензуре; канцлер не дает ей осуществиться. — Хозяйственные заботы Ceната: забота о соли, дела о железном, полотняном, суконном и шелковом производствах. — Разбои, пожары. — Ревизия. — Семейные хлопоты императрицы. — Свадьба великого князя. — Раздражение против принцессы Цербстской и отъезд ее из России. — Брюммер и Лесток теряют влияние. — Перемена в отношениях Воронцова к Бестужеву. — Отношения России к Западной Европе по поводу войны Фридриха II с Саксониею. — Совещание в Петербурге о том, должно ли сдержать прусского короля поданием помощи Саксонии. — Решение двинуть русское войско на помощь Саксонии. — Дела шведские. — Дела датские. — Дела турецкие.
 
 
   Не все лица, отправившиеся с императрицей в Москву, возвратились с нею назад в Петербург: недоставало человека очень заметного. Мы упоминали о Петре Грюнштейне, который выставился на первый план между преданными цесаревне гвардейцами во время переворота 25 ноября и в приготовлениях к нему. Успех дела отуманил голову Грюнштейна. Несмотря на богатое награждение за свою услугу, он был недоволен, выказывал притязания на большее значение и старался напомнить о себе самым неприятным образом. Мы упоминали о недостатке соли и о причинах его; но толпа обыкновенно не углубляется в исследование причин и любит складывать всю вину на одного человека; так и тут посыпались упреки на генерал-прокурора князя Трубецкого, и Грюнштейн явился представителем толпы: он пришел к Алексею Григорьевичу Разумовскому и начал ему говорить, что если тот, пользуясь расположением государыни, не убедит ее удалить генерал-прокурора, то он, Грюнштейн, убьет на месте этого явного изменника, спасая императрицу и государство от самого зловредного человека. Трубецкого Грюнштейн не убил — от слова до дела далеко, но скоро он столкнулся с самим Разумовским.
   По возвращении императрицы из путешествия в Киев она получила следующую жалобу: 19 сентября в Нежине во втором часу ночи бунчуковый товарищ Влас Климович с женою своею Агафьею Григорьевною со двора от матери Алексея Григорьевича Разумовского, а от своей тещи ехал на свою квартиру и в темноте столкнулся с Грюнштейном, который, выскоча из коляски, начал кричать: «Что за канальи ездят и для чего генералитету чести не отдают, а с дороги не сворачивают?» После чего велел стащить с лошади ехавшего перед коляскою Климовича слугу его Дегтяренко, который сказал, что едет сестрица графа Разумовского с мужем. Услыхав это, Грюнштейн начал бранить Разумовского скверными словами, кричал: «Я Алексея Григорьевича услугою лучше, и он чрез меня имеет счастье, а теперь за ним и нам добра нет, его государыня жалует, а мы погибаем!» — и, крича это, ударил в лицо кучера Климовича и столкнул с козел, велел бить и других слуг Климовича. Когда сам Климович вступился в дело, то Грюнштейн ударил и его по лицу и начал бить палкою; перестал бить только после униженной просьбы жены Климовича. Но когда избитый Климович, садясь в коляску, велел Дегтяренку ехать к теще Разумихе и рассказать ей, как ее зятя лейб-компания избила, то Грюнштейн закричал: «Лейб-компания, принимайтесь!» Лейб-компанцы принялись, схватили Климовича за волосы, повалили на землю и начали бить, и Грюнштейн кричал: «Ваш бог Разумовский воскрес чрез меня, а мы теперь страждем!» И жену Климовича ругали и били дубиною. Между тем Дегтяренко дал знать о происшествии в дом Разумихи, и служня ее прибежала выручать Климовичей. Тогда Грюнштейн закричал: «Нам Разумовских и надобно!» — и велел команде своей бить наповал, насмерть. Тут выбежала на улицу сама Разумиха и стала упрашивать не драться, но вместо того и ее чуть не прибили. На другой день, когда горячка уже прошла, Грюнштейн пришел к Разумихе и требовал письменного заявления, будто зять ее Климович его бранил и намеревался бить тростью. Разумиха отвечала: «Как забойство начали делать, так и расписку в Москве берите». Грюнштейн сказал на это: «Меня государыня жалует: я не только зятю вашему, но хотя бы и сыну вашему не уступил» — и с этими словами вышел.
   До сих пор Грюнштейну все сходило с рук, его государыня жаловала, в нем заискивали как в человеке опасном для врагов и при случае очень полезном для друзей. Но столкновение с фаворитом и в такой форме не могло пройти даром. Немедленно по возвращении в Москву Грюнштейн попал в Тайную канцелярию, потому что вспомнили о других делах, о которых, может быть, и позабыли бы без нежинского происшествия. Грюнштейна спрашивали: 1) до киевского похода ты объявил императрице, что тебе в окно подкинули письмо, где было сказано, что лейб-компания ее величеству ненадежна, и сказал императрице, что ты это письмо изодрал, тогда как ты его и распечатывать не смел, а должен был отдать куда следует. Грюнштейн отвечал: «Письмо было не запечатано, и в нем было написано, что француз прислал в Москву деньги, чтоб перевесть лейб-компанию, а сказал я императрице, что лейб-компания ей ненадежна в этом смысле, и когда Шетарди выслали, то я письмо разодрал как ненужное больше». 2) К камер-юнгфере Беате Андреевне ты приходил и сказывал, что компания великая собирается и тебя звали. Грюнштейн отверг это показание, но объявил следующее: «Я был в ссоре с князь Никитою Трубецким, и помирил нас Брюммер в комнате принцессы Сербской (Цербстской). Брюммер давно мне говорил: „Помирись с князь Никитою, потому что он человек добрый“. „Как добрый? — сказал я. — Он интересан!“ „Если б не он, — говорил Брюммер, — то мы таких проклятых дел не знали бы: надеялись (враги наши), что великий князь не женится на молодой принцессе (Цербстской). И старая принцесса упрашивала меня помириться с Трубецким. После мира, отведши меня к окну, Трубецкой говорил: „Вот когда б ты болен не был, то увидел бы ты, как российский генералитет и сенаторы веселы были, когда прибыла великая княжна; они смотрят в землю и прибытия великой княжны не желали, хотели принять польскую принцессу“. „Все ли они таковы?“ — спросил я. Трубецкой отвечал: „Голицыны добрые люди, особенно князь Михайла. Чрез архиереев ее величеству толковали, что свадьбе быть нельзя — родня! А ты сам рассуди, что на мне польской кавалерии нет; я растолковал ее величеству, что свойства нет; понеже лютерская вера еретическая, а когда великая княжна приняла уже православную веру, то уже за свойство признавать не надлежит“. И при том Трубецкой весь генералитет и Сенат уничтожил и объявлял, что свадьба великого князя чрез него одного сделана“. 3) Ты говорил лейб-компании вице-сержанту Ивинскому, что теперь, кроме бога, служить никому не хочешь; в какой силе такие слова говорил? Грюнштейн отвечал: „В той силе, что болен; думаю, что скоро умру, и думал проситься в отставку“.
   Наконец дело дошло и до нежинского происшествия. На вышеизложенное обвинение Грюнштейн отвечал, что начали ссору люди Климовича, требовавшие, чтобы он очистил дорогу, ругали его и замахивались плетьми. Климович бил его палкою, он только оборонялся; Климович замахивался на него с обнаженною саблею, но другие лейб-компанцы отводили удары. У матери Разумовского он был и докладывал, что зять ее его бил, причем отнято у Климовича оружие, и не хочет ли она это оружие взять под расписку; говорил, что для Разумовского он на Климовиче искать не будет, но чтоб Климович впредь так не поступал, генералов не бил.
   Дело перешло в 1745 год. 18 февраля был дополнительный допрос Грюнштейну, который объявил, что утверждается в прежде сказанном. Свидетель лейб-компанец Журавлев показал, то Грюнштейн с командою остановился ночью в Нежине на большой киевской дороге и люди мазали колеса при свечах, как вдруг на дороге показалась коляска с двумя верховыми напереди; один из вершников кричал, чтоб очистили дорогу, и всех бранил непристойными словами; Грюнштейн стал отругиваться; тогда Климович, вышед из коляски и подойдя к Грюнштейну, ударил его палкою по голове раза три или четыре; Журавлев ухватил палку, а Грюнштейн, усмехнувшись и перекрестясь, ударил Климовича по щекам раза три или четыре. Через день после этого допроса Грюнштейна привели в застенок: он признался, что о подкинутом письме донес ложно, но относительно ссоры с Климовичем утвердился на прежних показаниях.
   Следователи Ушаков и Александр Ив. Шувалов подали мнение, что Грюнштейн не только подозрителен, но и очень виновен оказался, потому что делал ложные доносы. У Грюнштейна с Журавлевым, должно быть, стачки; надобно бы допросить других свидетелей — лейб-компанцев, но у них должна быть также стачка; надобно будет пытать, от чего может произойти немалое кровопролитие, а истины найти нет надежды, и потому следствие надобно оставить. Императрица велела сослать Грюнштейна с женою и сыном в Москву, где он содержался в Тайной конторе, потом отправлен в Устюг.
   В том же 1745 году произнесено было осуждение гражданской деятельности одного из птенцов Петровых, одного их самых видных членов «ученой дружины», созданной временем преобразования. Мы оставили Татищева в 1739 году, когда он был отдан под суд. Жалобщиков на злоупотребления Татищева легко было найти, когда против него был Бирон. Во время регентства Бирона Татищев, разумеется, не мог ждать для себя ничего хорошего; но после падения регента дела его не поправились, потому что при новой правительнице близким человеком был враг его граф Михайла Головкин. Татищев обратился к сопернику Головкина Остерману, и тот присоветовал ему просить прощения в винах; не видя другого выхода, Татищев исполнил совет, но подвергся только напрасному унижению: судная комиссия по его делу не прекратила своих работ. 31 июля 1741 года состоялся указ о назначении Татищева к калмыцким делам, поручение трудное и важное в то время, но сановник, на которого оно было возложено, оставался по-прежнему под судом.
   Мы видели, как много хлопот было русскому правительству с калмыками при Петре Великом и его преемнице, видели здесь деятельность Волынского и жалобы его на трудность дела. Волнение не прекращалось между варварами. В 1731 году Дундук-Омбо поразил наместника Черен-Дундука, принудил его бежать в Саратов и овладел 15000 кибиток, но, не смея вступить в борьбу с русским войском, ушел в крымскую сторону. Черен был восстановлен, но русское правительство убедилось окончательно в его неспособности и решилось отослать его в Петербург, вызвать Дундук-Омбо и дать ему ханство. Дундук-Омбо служил верную службу во время турецкой войны, опустошая кубанские владения татар, но после смерти этого энергического хана начались опять в степях волнения, для прекращения которых и был отправлен Татищев. В то время как он исполнял свое трудное поручение, мирил калмыцких князьков, так, однако, чтоб оставалась всегда возможность ссор, т.е. чтоб новый наместник ханства Дундук-Даши не мог усилиться окончательно, в это время в декабре месяце приезжает к нему из Петербурга капитан Приклонский с известием, что воцарилась дочь Петра Великого, что Головкин под арестом, а Трубецкой, Черкасов и Бестужев, с которыми у Татищева была старая дружба, в большой милости. Новая императрица велела сказать Татищеву, что она его помнит. Татищев отвечал ей «Присланный от вашего имп. величества капитан Приклонский объявил мне словесное вашего имп. величества всемилостивейшее о мне, недостойном рабе вашем, напоминание. А понеже я чрез так многие годы за мои верные и радетельные к их величествам и государству службы от злодеев государственных тяжкое гонение и разорение терпел и в таком отчаянии находился, что ничего, кроме крайней гибели, ожидать не мог; ныне же нечаянно яко во тьме сидячего оставший свет Петра Великого паки на меня воссиял и единою печаль и страх отрешил: того ради наипаче сего вашего имп. величества показанную ко мне, недостойному, милость чувствуя, хотя возблагодарить и заслужить до гроба моего не могу, но только прошу всещедрого бога, да умножит лет живота вашего имп. величества и утвердит престол в наследии Петра Великого в бесконечные веки неподвижно».