И – никакой замены. Отслужил.
   «Предлагаю»…
   Но всё-таки – должен приказать о том великий князь? Ещё посмотрим.

500

   Пришёл Свечин утром в штаб – подали ему прощальный приказ Государя к армии.
   Неожиданно.
   Но и естественно.
   Разослан? Начали рассылать в ранние часы, но Гучков узнал – и запретил.
   Помял Свечин большими бровями, губами. Вот это уже была низость, один политический расчёт и никакой воинской души. Не зря ему всё-таки Гучков никогда как человек не нравился. И сколько ни рядился в военные. Военный должен отзываться на струнку благородства.
   И что ж в этом приказе? «Повинуйтесь Временному правительству, слушайтесь ваших начальников.» Чего же испугались?
   Внимательно прочёл небольшой текст. Уж на приказы, на приказы намётаны были глаза штабных. Никогда никаким Верховным Главнокомандующим он не был, конечно, ничего не направлял, – а душой был армии предан, это да.
   Это и здесь. Использовал привычные раскатистые выражения, а приказ как вопль. Больно ему.
   Не разослали, поросячьи души.
   Что ж Алексеев?…
   Уже известно было, передавали: в половине одиннадцатого в зале Дежурства желающие офицеры Ставки будут прощаться с Государем.
   Идём конечно. Кто ж проявит низость не пойти?
   Оперативное отделение пошло в полном составе. Да и другие.
   Управление Дежурного генерала занимало по ту сторону площади здание окружного суда. В прямоугольном нынешнем зале Дежурства сохранялась невысокая балюстрада поперёк длинных сторон, разделявшая, не до середины, бывшие места публики от судейских мест. Из-за этой балюстрады – теперь собравшиеся и размещённые в несколько тесно сбитых рядов вдоль всех стен образовывали как бы восьмёрку, суженную в обтёк балюстрады, сейчас не видимой за спинами; а посреди, в самом узком месте, оставалось небольшое пустое пространство.
   Кто и забыл, что висел тут большой портрет императора, – теперь видели пустой прямоугольник более яркой стенной окраски.
   Стали строиться. Входная дверь была в углу восьмёрки. От неё по длинной стене пошёл правый фланг. Его начинали три великих князя, затем Лукомский, Клембовский, затем по управлениям и отделениям, старшие генералы во главе своих и в первом ряду. Затем офицеры конвоя, офицеры георгиевского батальона. Так проходила вся восьмёрка, а в конце уже другой длинной стены, на левом фланге, пристроили человек 50 нижних чинов, выборных от отделов и частей – конвойцев, георгиевцев, писарей.
   Висел гулок негромких разговоров.
   Затем вошёл Алексеев, как всегда скромно, не ища заметности, тихо беседовал с Лукомским.
   К Свечину он стоял лицом и близко – и как никогда показался ему котом-котом, – усами, очёчками, небольшой головой, – ряженым учёным котом в кителе полководца.
   И где же полководцы?
   Затем адъютант подбежал сообщить Алексееву, что Государь вышел из своего дома, идёт.
   Ровно в половине одиннадцатого с лестницы, через закрытые двери, донеслось громкое отрывистое:
   – Здравия-желаем-Ваше-Императорское-Величество!
   Хорошо гаркнули, всё как раньше.
   В этом одном солдатском крике за всю процедуру и сохранилось – «как раньше».
   В зале Дежурства наступила гробовая тишина.
   При открытии двери генерал Алексеев скрипучим голосом и негромко скомандовал:
   – Господа офицеры!
   Государь вошёл. Совсем не молодцевато, лицо было жёлто-серое. И грузнели мешки под глазами.
   Он был в серой черкеске кубанского пластунского батальона, с шашкою через плечо на узкой портупее – и, как все тут стояли с обнажёнными головами, свою коричневую папаху он снял левою рукою и держал зажатой при эфесе шашки. Орденов союзнических не было на нём, белел только георгиевский крест.
   Поздоровался за руку с Алексеевым, с великими князьями.
   Сделал общий поклон в офицерскую сторону.
   Повернулся, от себя направо, к солдатам и поздоровался с ними негромко, как здороваются в комнатах.
   А те – гаркнули и здесь, не столько глоток, как с полнотой и рвением:
   – Здравия-желаем-Ваше-Императорское-Величество!
   И хотя из разных команд, голоса не сорвались от чередующего темпа.
   Затем Государь сделал несколько шагов на серединное пространство, ближе к перехвату восьмёрки, – и стал, всё так же с папахой, скомканной у эфеса, а портупея шашки врезалась в грудь.
   И стал-то он так – что как раз лицом к пятну снятого своего портрета.
   Свободная правая рука его сильно, заметно дрожала. Он ею приоттягивал портупею от груди, как бы ища груди простора, добавляя дыхания.
   Он и никогда не был мастер говорить перед многими, так и в этой последней речи в своей жизни.
   Тишина стояла – абсолютная. Но нервная.
   Но это же была офицерская среда, самая привычная ему и родная! А сегодня…
   Всё же голосом он заговорил громким, ясным, но сильно волнуясь и делая паузы неправильные, не в тех местах.
   – Господа… Сегодня я вижу вас… в последний раз. Такова воля Божья. И следствие моего решения. Что случилось – то случилось… – Совсем не была подготовлена его речь, он только тут думал и удивлялся: – Далеко задумана Божья воля, трудно нам её читать. Во имя блага дорогой нашей Родины… предотвратить ужасы междуусобицы… Я почёл… Я отрёкся от престола… – кажется, сам вздрогнул от ужасного звучания этих слов. -… И решение моё окончательно… бесповоротно… лишь бы только Родина наша устояла. Сломить лютого врага. Наша родная армия… наша Россия… в благоденствии…
   Голос его приближался к надрыву:
   – … всех вас за совместную службу… за верную, отличную службу. Я полтора года видел вашу самоотверженную работу, и знаю, как много вы положили сил. И так же честно служить родине при новом правительстве… до полной победы над врагом…
   Все смотрели не мигая, не шевелясь.
   Кончил, не кончил, – но говорить дальше он не мог. Его правая рука уже не дрожала, а дёргалась. Хваталась за темляк шашки, встрёпывала его. Ещё бы два-три слова – и Государь бы разрыдался.
   Поднёс дрожащую руку к горлу. Наклонил голову.
   И хотел бы Свечин, хоть внутренне, возразить: «Эх, сам ты наделал немало». Но в этот миг – не мог, разобранный.
   А тишина – всё напрягалась, истончалась – и стончилась – и позади Государя кто-то судорожно всхлипнул.
   И как будто этого толчка только и ждала тишина – взрыды раздались сразу в нескольких местах.
   И даже – просто заплакали, открыто вытираясь. И:
   – Тише, тише! Вы волнуете Государя!
   Государь оборачивался то направо, то налево, в сторону этих звуков и пытался улыбнуться – но улыбка не вышла, а напряжённая гримаса, оскалившая зубы и исказившая лицо.
   Тут он быстрым шагом воротился к правому флангу, в сторону Лукомского, где он покинул жать руки, – и теперь продолжал, медленно идя вдоль первого ряда. Всем пожать он и не мог, в тесную глубину, но старался подряд всем передним.
   Это было всё перед Свечиным, в первой дуге восьмёрки, до балюстрады. Государь подвигался вдоль генералов и штаб-офицеров, близко наклоняясь вперёд к каждому, едва не глаза в глаза, – и у самого еле удерживались уже дрожащие слёзы. Как-то неумело схватились пальцами и со Свечиным, и не переправлять было пожатия, и не задержать руки дольше.
   А рука была тёплая и сухая.
   И Свечин, вообще никогда никак не расположенный к трогательности, почувствовал себя разнятым.
   А Государь, поблизости, уже жал руку генерал-лейтенанту Тихменёву, начальнику военных сообщений.
   И вдруг – остановился в своём передвижении, воззрился на генерала в упор и, задерживая его руку, сказал:
   – Тихменёв! Так вы помните, как я просил вас? Непременно сумейте перевезти всё, что нужно для армии. Вы помните?
   Голос его помягчел до просительности.
   Тихменёв дрожаще-растроганно отвечал:
   – Ваше Величество! И я помню – и вот генерал Егорьев помнит.
   И потянул высокого, худого нервного генерал-лейтенанта Егорьева, главного полевого интенданта, который, кажется, хотел уйти во второй ряд и спрятать лицо.
   И Государь обрадованно жал руку Егорьеву, на голову выше себя, тряс её:
   – Так Егорьев, вы непременно всё достаньте! Теперь это нужно больше чем когда-либо. Я говорю вам – я ночей не сплю, когда думаю, что армия голодает.
   Издали, не соседи, этих слов не слышали конечно, но как будто в ответ на них с той стороны, с солдатской, кто-то взвопил на весь зал по-простонародному, будто оплакивая, что армия голодает. Или всех здешних, покидаемых. Или покидающего Государя.
   Как взрыдывают по покойнику.
   На другом конце восьмёрки рухнул на пол огромного роста есаул конвоя.
   Кончив обходить штабные отделения, Государь не пошёл в сторону конвойцев, предполагая ли с ними прощаться отдельно, – а стал теперь благодарно, благодарно жать руки офицерам георгиевского батальона, впустую съездившим в Вырицу. А среди них – было много и раненных по нескольку раз. Всхлипывания и вскрики участились по всему залу. Гигантский вахмистр-кирасир вскликнул:
   – Не покидай нас, батюшка!!!
   Зарыдали из солдатской кучки.
   И Государь как ударом был прерван в обходе – остановился.
   Хотел говорить к солдатам – и не мог.
   Кинул голову через себя назад – слёзы ли вернуть к истоку.
   Низко резко поклонился оставшимся.
   И с опущенной головой быстро направился к выходу.
   Но тут Алексеев избочисто-осторожной походкой преградил путь Государю – и начал что-то говорить, модулируя надтреснутое скрипенье в человеческую речь, – да началось в зале шарканье, и даже Свечину слышно было сюда не всё.
   Вот что: Его Величество не по заслугам ценит труды Ставки, они делали, что могли. А он желает Государю счастливого пути и новой счастливой жизни.
   Счастливой?…
   Государь распашисто, нецеремонно обнял Алексеева, тоже заплакавшего, и трижды крепко облобызал.
   Каждым долгим поцелуем благодаря за верность.

501

   Держалась-держалась Мария – и вот заболевала, как остальные. А Ольга часто бредила при высокой температуре: правда ли, что приехал отец? и какие толпы пришли всех убивать? Здоровье детей поворачивалось снова к худшему в изнурительном цикле кори – и ещё будет милость Божья, если никто не оглохнет и не наляжет других последствий. Чтобы со всеми сразу вместе – ничего подобного не было долгие годы, да никогда. Послал же Бог такое испытание в самые страшные дни короны!
   Слава Богу, Алексей болел в этот раз – легче всех. Но зато и отчётливое понимание событий настигало его от часа к часу.
   – Так что, я больше никогда не поеду с папой в Ставку? – изумлялся он.
   – Нет, мой дорогой, никогда.
   И спустя недолгое время:
   – Я не увижу своих полков? Своих солдат?
   – Нет, дорогой мой мальчик. Боюсь, что нет.
   И ещё спустя:
   – А яхта? А мои друзья там? Мы никогда больше не поедем на яхте?
   Пока что из его «друзей на яхте» неузнаваемо переменился приставленный к нему дядькой боцман Деревенько: озлобился, огрызался. А Саблин, любимец Саблин, сподвижник всех яхтенных прогулок, теперь и капитан «Штандарта», – так и не появился во дворце!
   Болезнь детей звала и требовала Александру Фёдоровну – но и заслоняла от той низости и унижений, которыми был теперь обложен и стянут дворец. От пьяных солдатских песен снаружи, вблизи. От глазенья через решётки парка. От того, что караулы Сводного гвардейского полка, вместо прежней красивой процедуры смены, теперь поздравляли друг друга с новорожденною свободой.
   Никто не был освобождён из чинов, арестованных в предыдущие дни, но к тому ж ещё арестовали и генерала Ресина – и приходилось и его заменять старшим из уцелевших офицеров.
   От Ники пришло несколько телеграмм за эти дни – как всегда лаконичных, со скрытием всех чувств и мыслей от посторонних глаз. Эти телеграммы, как ни вчитывайся, не открывали главной тайны и даже не намекали: что же делается там, в Ставке, вокруг него и в самой Действующей армии? Начинаетсяли защитное движение? Опоминаются ли русские люди, чт оони теряют в короне, в троне?
   Конечно, не с Алексеевым, порченным человеком, с кем-то другим. С Эвертом?
   Не вставал перед глазами государыни такой военачальник, который бы всё возглавил.
   Каждое утро государыня начинала с надеждой и молитвой, что в армии подымается движение за Государя. Но ни газеты (да они-то лгут), ни слухи людские не отвечали ей ничем обнадёжным.
   Оставалась ещё благородная сила – союзники, особенно королевская Англия и сам Джорджи. Для союзников – какой ужас! Союзники не стерпят такого позора и провала во время войны! Как неуклонно верен был им русский царь, попирая все частные, особенные интересы, – так ответно верны ему будут и они! Английское, французское правительства – они не могут воздействовать в несколько дней, но они найдут влияние образумить восставших! Императрица ждала.
   Хотя эти дни, после ночного визита Гучкова с Корниловым, она и жгла, жгла дневники, письма – всё же она отчасти и успокоилась. Особенно понравилось ей, что Корнилов – рыцарь, и пока он во главе петроградского гарнизона – можно быть спокойной за детей, за себя, за дворец.
   Но сегодня утром – рано, ещё в десятом часу, во дворце раздался телефонный звонок, и Бенкендорфу оттуда объявили, что с ним говорит генерал Корнилов – уже здесь, с царскосельского вокзала! Корнилов просил узнать у Ея Величества, в котором ближайшем часу она может его принять.
   Александра Фёдоровна была застигнута едва встав. После того ночного, но благополучного визита – снова он? И так рано, внезапно? Он должен был выехать из Петрограда чуть свет?
   Это не могло быть по радостному поводу. Какое-то несчастье. Да и сердце сжималось так. Но – откуда несчастье? Не угадать, теперь жди отовсюду.
   Бенкендорф сообразил у телефона и в волнении спросил, какая причина привела генерала? Но Корнилов отказался разъяснять по телефону, лишь настаивал на приёме.
   Ничего не оставалось, как назначить время. Сколько нужно успеть одеться и подготовиться. Через час. В половине одиннадцатого.
   Ровно в половине одиннадцатого в Александровский дворец вступил невысокий смурноватый темнокожий генерал Корнилов в сопровождении полковника и штабс-ротмистра. Бенкендорф встретил их на первом этаже и пригласил на второй. Ротмистр остался внизу, двое старших поднялись.
   Государыня – вместе с обер-гофмейстером Бенкендорфом – вышла к ним в глухо-закрытом чёрном платьи. Она знала, что выглядит совсем плохо, как всегда утром, и уже не пыталась скрыть постаренье лица, но хотя бы беспомощность глаз. Она толчками волновалась, и все силы клала скрыть волненье, хотя оно несомненно выражалось на лице переходящими красными пятнами. Да замороченная всеми тревогами и болезнями детей, она ощущала себя как в дыму.
   Все ж успокаивал её первый опыт, что в Корнилове есть рыцарственное, и он не должен принести плохое.
   Корнилов представил, что с ним вместе – полковник Кобылинский, новый начальник царскосельского гарнизона.
   Не разбойничьи лицо и повадка были и у Кобылинского.
   Не подавая руки, государыня предложила всем сесть.
   Сели по разным случайным стульям.
   На Корнилове белели-сверкали георгиевские кресты – один у сердца, один на шее. Он почему-то не начинал. Вежливо ждал вопроса императрицы?
   Сколько генералов пришлось ей за эту войну почтить высочайшим вниманием, поздравлять или благодарить, они смотрели восторженно, преданно, благодарно, – не помнила она такого отчуждённого генерала. В прошлый визит он показался ей почтительней.
   У него была совсем короткая стрижка, с проседью, никакого чуба, отчего усиливался солдатский вид. Сильно отставленные уши, лицо корявое, глаза как прищуренные, будто высматривали.
   Но смело встречая его взгляд, таящий власть и тайну, государыня спросила, удерживая провалы голоса и стараясь чётко, без акцента, отчего звук речи становился деревянный:
   – Чем могу служить, генерал? Чем я обязана вашему визиту?
   Корнилов строго поднялся. Сказал очень негромко:
   – Ваше Императорское Величество. На меня выпала тяжёлая задача. Я здесь по поручению совета министров. Решение которого обязан вам сообщить. И выполнить.
   Что-то плохое. Что-то настолько серьёзное было в этих глуховатых фразах, – государыне не было никакой надобности подниматься – она встала.
   И тотчас поднялись остальные двое.
   Не рассчитала голоса и громче чем надо:
   – Говорите. Я вас слушаю.
   Корнилов из полевой планшетки достал бумагу. Развернул на ней же, как на переносном столике.
   Захолонуло сердце: читать готовую бумагу – это хуже, чем она могла ждать.
   Читал – не очень гладко.
   – … признать отрекшегося императора Николая Второго и его супругу лишёнными свободы…
   Вот оно пришло! Неотвратимое. Как Антуанетте. Но насколько ждала в ту ночь – настолько сегодня не ждала почему-то.
   Стиснула зубы. Только не показать, не признать силу удара. Наклонила голову.
   – … и доставить отрекшегося императора…
   Составителям или Корнилову как будто нравилось повторять сочетание.
   – … в Царское Село.
   О Господи, хоть приедет сюда! Хоть вместе наконец!
   – … Поручить генералу Михаилу Васильевичу Алексееву представить для охраны отрекшегося императора наряд в распоряжение командированных в Могилёв членов Государственной Думы: Александра Александровича Бубликова, Василия Михайловича Вершинина, Семёна Фёдоровича…
   Рядом с «отрекшимся императором» – о, как развёрнуто они себя титуловали, прилипая к великой минуте! И – кому, к чему были все эти подробности после громового низвержения: Святая Русь арестовала своего царя!?
   Ещё наклонила голову – не могла держать, не могла смотреть:
   – Не продолжайте.
   Но он с разгону так и продолжал до конца: что эти четверо членов должны затем представить письменный отчёт, и он будет обнародован. Что…
   Третью ночь тому государыня так боялась услышать об аресте – внутренне тряслась. А сейчас почему-то – нет, не испугалась. Сейчас почему-то её собственная судьба и детей – как будто не существовала. Сейчас одно только гудело тяжёлым колоколом: Россия подняла руку арестовать своего царя!
   А Корнилов сложил бумагу, спрятал в планшетку. Опустил её висеть на боку. И руки по швам.
   И тем же негромким глуховатым голосом объяснял, что это всё значит практически. Что охрана дворца перенимается от Сводного полка и Конвоя – войсками гарнизона. Что запрещается пользоваться телефоном. Вся корреспонденция подлежит контролю.
   То есть откровенно объявляли, что будут читать чужие письма.
   Всё так, но сам вид Корнилова – простоватый, недалёкий, неумный, неразвитый, вполне унтер-офицерский, совсем не созданный для исторического момента русской династии… И ещё тут при чём этот неведомый полковник?
   – … Те лица из свиты, кто не желает признать состояния ареста, должны покинуть дворец сегодня до четырёх часов дня.
   Государыня властно подняла голову и смотрела на генерала свысока:
   – У меня все больны. Сегодня заболела моя последняя дочь. Как будет с врачебной помощью детям?
   Врачи будут пропускаться беспрепятственно, но в сопровождении охраны.
   Можно ли оставить дворцовую прислугу?
   Пока – да, из тех, кто сам пожелает. Но постепенно прислуга будет заменяться другой.
   – Но мы все привыкли?… Но дети?…
   Корнилов стоял навытяжку – на том же месте, на том же расстоянии, без видимого смягчения, густые чёрные слитые усы изгибались над губами. Унтер.
   Если можно было ещё что-то узнать или добиться (государыня и сама плохо понимала – что), то только наедине.
   Попросила, нельзя ли остаться с генералом вдвоём.
   Бенкендорф – тотчас поплыл на выход.
   Полковник замялся, посмотрел на неподвижного генерала – получалось, что надо выйти и ему.
   Ещё секунда, секунда – и они останутся вдвоём. О чём же спрашивать? Для чего она просила остаться наедине?
   Она не успела сообразить, и не успела найти вопроса.
   Закрылись двери – генерал оглянулся на них. Шагнул ближе к ней на два шага. И вдруг в его узких глазах бессердечного атакующего кавалериста она увидела живые огоньки. И усы шевельнулись, когда он выговорил тише прежнего:
   – Ваше Величество, не расстраивайтесь. Вам ничто не грозит худое. Всё это – формальность, мера предосторожности против разгула мятежных войск. Всё равно вы привязаны к месту, пока больны ваши дети. А когда они выздоровеют… Я слышал, что на Мурмане вас будет ждать британский крейсер.

502

   По всем нашим восточным границам, от Каспийского моря до Японского и ещё по ту сторону их, знал Корнилов несколько лет военной разведки, полдюжины восточных языков и подвижно-неутомимую жизнь сухого бесприметного воина с бурятской наружностью. В японскую войну командовал бригадой, в эту – дивизией, и прослыл средь офицеров фаталистом: за то, что вёл себя на фронте так, будто смерти вообще не бывает. Его наблюдательный пункт не уходил из передних окопов, так попал и в плен. Для всякого генерала обычно плен означает конец войны – доотбыть остающийся срок войны со льготами в быту и размышленьями об ошибках. Но Корнилов бежал – горами, лесами, ночами, питаясь только ягодами, и так три недели, – и побег его, прогремевший на Россию, встал среди доблестных событий этой войны.
   После того он получил армейский корпус в гвардейской армии Гурко – и стал его любимым понятливым помощником и схватчиво нагонял достижения военной практики, упущенные им за год плена. И до недавних последних дней предположить бы Корнилов не мог, что вся его цельно-военная жизнь вдруг получит какое-то извращённое продолжение. И когда Гурко воодушевлённо напутствовал его – использовать на пользу России своё исключительное назначение в гущу революционной смуты, – Корнилову никак ещё не приоткрылось, какие ждут его повороты.
   Но не успел Корнилов проморгаться в Петрограде, как в первый же вечер Гучков повёз его в Царское Село, и во дворец, и велел приготовить надёжных офицеров для назначения сюда. И уже можно было понять, к чему это клонится, и лёг осадок.
   И всякому военному отвратительна роль тюремщика, но если ещё и сам недавно 15 месяцев был узник – и знаешь, что такое потеря свободы?
   А вчера поздно вечером Гучков прислал Корнилову распоряжение: сегодня с утра ехать в Царское Село – арестовать императрицу и установить условия военной охраны с таким расчётом, что туда прибудет и арестованный царь. И к этому прибавлялась детальная письменная инструкция содержания арестованных, разработанная видимо в министерстве юстиции. И в чтении инструкции можно было только изумиться, какие изощрённые эти умы тюремных содержателей, как они предусмотрительно и изгибчато опережают всякие порывы узника.
   Но сама юстиция скрылась в тени, а распоряжаться подталкивали боевого генерала, как бы в насмешку над армией. Однако приказывалось – правительством, и как же можно не выполнить? Служба не спрашивает согласия.
   Впрочем, объяснил Гучков, и Корнилов облегчился, что арест этот – мера временная и прежде всего для сохранности царской же семьи от озорников и мятежников.
   Готовилось втайне. Полковник Кобылинский, назначаемый командовать царскосельским гарнизоном, всё узнал от Корнилова только уже в поезде сегодня утром. На станцию Царское Село вызвали царскосельского коменданта и в ожидании часа, назначенного царицей, обсуждали дислокацию дворца, парка. Конечно, топографическая карта бесполитична и расстановку военной охраны можно исполнять как чисто боевую задачу.
   Но военное превосходство применялось к одинокой женщине.
   Однако же и эта женщина… Когда Корнилов после побега представлялся ко Двору – он стал говорить о нечеловеческом положении наших военнопленных в Австрии и Германии, что надо их защитить, хотя бы прижав германских и австрийских у нас. И не встретил отзыва. Царица странно сказала: «Ах, пусть Россия покажет пример великодушия!» И охлаждающий шелесток прошёл по голове Корнилова. Хорошо ей быть великодушной, сидя во дворце!…
   И вот теперь предстояло именно Корнилову и ему одному объявить императрице невероятную новость: она и дети императора брались под арест! Эта легендарная, беспечно белая семья, высоко, как в облаке, плававшая над всею прошлой жизнью Корнилова, – вдруг упадала наземь больно – и оцепить её дозором должен был боевой генерал, присягавший императору.
   И ещё – что дети все больные, и царица измучена тем, и вполне беспомощна, хотя хочет держаться гордой, – всё это помрачало Корнилова и вязало ему язык.
   И только и было облегчение, и смог он передать ей наедине: что это временно и – для них же.
   Со всей её надменной осанкой, запёчатлённой на стольких портретах, вот – еле держалась она, покачивалась – и посмотрела на него благодарно. Глаза её были беспомощные, улыбка – принуждённая.
   Ещё темней и строже чем вошёл, Лавр Георгиевич вышел от царицы.
   Теперь – много мелких действий предстояло ему совершить.
   Сперва – распорядился выключить телеграф и все телефоны во дворце, оставив только два у ворот и два в караульных помещениях при офицерах.
   Затем велел собрать в зал всех находящихся во дворце лиц свиты и прислуги, всего человек до ста пятидесяти. И объявил им: что все желающие уехать должны уехать тотчас, а желающие остаться при царской семье – должны будут впредь подчиняться режиму арестованных.