— Прикольный он был.
   — Что-то ты совсем загрустил. Хочешь, поедем в студию? Мы уже подготовили первую версию полного альбома на шестнадцать треков, сегодня будем сводить и микшировать.
   — Конечно, поедем. — Тимми поднялся из-за стола. — Прямо сейчас и поедем.
   Они с Мисси ушли. А Карла еще долго сидела за столом, обдумывая вчерашний рассказ Тимми про таубергский оперный театр.
   Надо бы предупредить Стивена. Но где его сейчас искать? В Германии? В принципе, у нее где-то был телефон его агента…
   Карла допила кофе и поднялась к себе. Чем бы заняться, пока не вернется Тимми? Можно поплавать в бассейне. Или поиграть в теннис с кем-нибудь из прислуги. Или попросить Марию свозить ее куда-нибудь покататься — в парк, например. Или перечитать свои записи. Вариантов достаточно, но ни один из них ее не привлекает.
   Уже взявшись за ручку двери. Карла вдруг поняла, чего ей действительно хочется.
   Нет! Я не хочу опять подниматься туда, наверх. Это будет как в фильмах ужасов, когда явно придурковатая героиня сама — по собственной воле — прется в какое-то темное место, где ее поджидает опасность, и она это знает. Или как в сказке про герцога Синяя Борода, когда жена упрашивает его дать ей ключи от потайных комнат замка. Нет.
   Но ей хотелось подняться туда, наверх.
   Сейчас день, — рассуждала она. Эта девушка-вампирка сейчас должна спать, и она не проснется при свете… Тимми сам так сказал, правильно?
   Карла в который раз поразилась, насколько она прониклась его фантазиями. Она принимала на веру все его слова — и даже те, которые звучали как полный бред.
   Я — не тьма, говорила она себе. Сейчас день. Мне никто ничего не сделает.
   Она затянула пояс халата потуже, отошла от своей двери и пошла дальше по коридору — туда, где была потайная лестница на чердак… На полпути она остановилась, вернулась к себе и сняла со стены распятие, которое дала ей Мария. Совсем маленькое серебряное распятие размером не больше ширины ладони с золоченой фигурой Иисуса Христа. Потом Карла вернулась к лестнице и поднялась наверх.
   Не смотреть ни на что слишком пристально…
   Надо бы не забыть.
   Два шага влево, три шага назад…
   Стены коридора загораются адским пламенем, восточные демоны изуверствуют над проклятыми, и…
   Четыре шага в сторону…
   Обтянутый кожей череп выглядывает из окна громыхающего поезда, поезд несется прямо на нее, но в последний момент рельсы резко уходят в сторону, и поезд проносится мимо, и грохот колес превращается в треск ломающихся костей, а свисток паровоза — в истошный детский крик…
   Комната с поездами. Они по-прежнему расставлены на полу у дивана, как они с Тимми оставили их после последнего сеанса. Нагромождение коробок, ряды зеркал. С той стороны зеркального стекла — туман… Она смотрит на крошечную модель оперного театра… рядом Тимми расположил игрушечное кладбище… могильные камни — не больше ногтя… просто кусочки мрамора с именами, выцарапанными иголкой.
   Значит, Тимми не нужно быть здесь самому. Он не проецирует эту комнату в реальность из своего сознания или из своих снов. Она не исчезает, когда его самого здесь нет. Это надо записать.
   Хотя чердак был изменчивым и текучим, как отражение в кривых зеркалах, как зыбкие сны… там все-таки были комнаты и из объективной реальности.
   Только это почему-то не утешает.
   Потому что наводит на мысль, что она и вправду сходит с ума.
   Приятного мало, действительно.
   Карла вышла из комнаты с поездами, прошла буквально пару шагов и вдруг поняла, что заблудилась.
   Она с самого начала знала, что так и будет.
   Она оказалась у двери в ту комнату в башне — в комнату Златовласки, как она называла ее про себя. Теперь — в самой комнате. Открытый гроб. Она знала, что там — в гробу. Каменные стены, За окном — мрачный средневековый замок. Зеленые склоны террасами… но это не холмы перед домом Тимми, это даже не Калифорния… может быть… Франция? Двое рыцарей сошлись в поединке на ратном поле.
   Она старается не смотреть на гроб, но ее все равно тянет подойти ближе. Она почему-то совсем не боится.
   Вот оно… тело Китти Берне… под глазами — подтеки неумело наложенной туши. Впалые бледные щеки. Руки сложены… не на груди, а внизу живота. Теперь Карле становится страшно. А если я не сумею вернуться обратно, — думает она. Она медленно пятится к двери, выставив перед собой распятие.
   Она входит в другую комнату с каменными стенами. Еще один гроб. Мужчина средних лет в деловом костюме. Из нагрудного кармана торчит краешек аккуратно сложенного платка и колпачок «Паркера» с золотым пером. У него серая кожа — как будто резиновая.
   Еще одна комната. Два тела, два гроба. Двое молоденьких юношей. Еще одна комната. Этот выглядит как трансвестит в туфлях на высоченной шпильке и платье из тафты.
   Мне надо выйти отсюда!
   Здесь должен быть выход!
   Она снова идет назад. Сколько там было шагов вправо? Сколько, черт побери?!
   Она входит в очередную комнату, где стеклянный гроб, полный морской воды и зеленых водорослей. На кафельных плитках пола — подтеки зеленой слизи. В гробу лежит совсем молоденькая девчонка. Следы громадных акульих зубов — на плечах и груди. Все стены — сплошные телеэкраны. Здесь вообще нет окон. Одни телевизоры. От пола до потолка. Все настроены на одну программу. Пустой морской берег и акулий плавник, разрезающий воду. Она подплывает все ближе и ближе — акула. А потом — челюсти и глаза, холодные как лед. Акулы выпрыгивают из воды. Вырываются из экранов и бросаются на нее, и она тонет в темно-зеленой воде и не может кричать, и мертвая девочка усмехается, так что видны клыки, а она задыхается, и глотает холодную воду, и воздуха уже нет, вода заливается в ноздри, переполняет легкие, и…
   — Быстрее. — Детский голос. Мелодичный, невинный. — Иди за мной.
   Она открывает глаза. Теперь она в комнате с белым роялем; она уже здесь была — тогда, в первый раз. Значит, она все еще на чердаке. Она не нашла выход…
   — Тимми!
   — Все хорошо.
   — Акулы…
   — Тебе надо было узнать. Я от тебя ничего не скрываю. Карла.
   — Эта комната…
   — …в ней все комнаты, Карла. Здесь, наверху, нету отдельных комнат. Они все перетекают одна в другую. Это — комнаты снов. Но сны здесь — единственная реальность.
   — Здесь их много! Это место становится…
   — Перекрестком? Вампирским Узлом? Нет. Конечно же, нет. Просто теперь нас больше. Мы пытаемся удержать Китти, но она с каждым днем все сильнее и все нахальнее. И ее уже не исправишь — она не слушает никаких здравых доводов.
   — Почему ты их не убьешь? — Карла была в истерике.
   — Моих сородичей…
   — Подожди… Ты что, плачешь? — Карла обняла его и прижала к себе. Как будто ты обнимаешь мраморную статую. Мягкость — всего лишь иллюзия. Такой холодный… Он действительно плакал? В конце концов, он всего лишь ребенок, и его раздирают дилеммы космического масштаба…
   — Не жалей меня. Я не плачу, — сказал он спокойно. — Мы никогда не плачем, у нас нет слез.
   — Ты что-то скрываешь, — сказала Карла и впервые за все это время поверила, что она сможет его исцелить.
огонь
   Закулисы байрётского оперного. Ветвящиеся коридоры. Где-то распевается сопрано. Weialeia, weialeia… песня дев Рейна, которые безуспешно пытаются уговорить Зигфрида отдать им кольцо и избежать проклятия. Где-то играет квартет вагнеровских туб — густая и водянистая музыка, как будто из мраморной ванной… может быть, они действительно уединились в ванной, чтобы спокойно помузицировать — без оркестра.
   Стивен открывает узкую дверь и спускается в оркестровую яму, которая закрыта плотным навесом и таким образом скрыта от зрителей. Большинство музыкантов уже на своих местах. Кто-то настраивает инструменты, кто-то просто тихонько болтает. Стивен проходит к своей дирижерской кафедре и смотрит вверх на мониторы; когда начнется спектакль, у него будет возможность видеть, что происходит на сцене, — но только так, на экранах. Сверху уже опускают громадное полотно с изображением Валгаллы в огне, которое будет скрыто от зрителей до самой финальной сцены, когда город богов вспыхнет пламенем.
   — Сколько у нас еще времени?
   — Пять минут, — шепчет кто-то.
   Ноты уже раскрыты на нужной странице. Там же лежит записка. Должно быть, ее принесли во время антракта.
   Herr Майлс. Вам звонили по телефону. Вас не смогли разыскать. Карла Рубенс, из Калифорнии. Просила вам передать, что вам угрожает опасность и что это очень серьезно. Просила, чтобы вы с ней связались как можно скорее. Вам угрожает опасность.
   Что это значит, хотелось бы знать? Он звонил этой женщине два — нет, три — раза, и она бросала трубку, даже не дослушав его до конца. Она не хотела ему помогать… и вот теперь — это отчаянное предупреждение. Бред какой-то…
   Но она с этим мальчиком! А мальчик — само воплощение зла! Как говорит фрау Штольц. И тому вроде бы есть подтверждения. В конце концов, в ту кошмарную ночь в часовне они вызывали именно злого духа.
   Нет. Ей нельзя доверять.
   Он поднял дирижерскую палочку.
   Может быть, в последний раз?
   Эта мысль приходила к нему и раньше. Уже не раз. Но шаг, который он должен сделать сейчас, — последний шаг в долгом пути от горящего дома, когда он попал в руки к Фрэнсису Локку и столкнулся лицом к лицу со сверхъестественным существом в университетской часовне Святой Сесилии… этот шаг уведет его прочь от музыки.
   Тогда он бежал от огня.
   Но теперь он не станет бежать.
   Он пройдет сквозь огонь прямо в объятия темноты.
   По мановению его руки пространство наполнилось музыкой. Музыкой дикого леса и темной реки, откуда должны появиться искусительницы-русалки — прелестные девы Рейна.
   Постепенно он начал осознавать… некий новый огонь, жгущий его изнутри. Неужели он снова стал молодым? Он погрузился в музыку леса и увидел в ней новые, неожиданные нюансы. Оркестранты начали удивленно поглядывать на него. Они уже не смотрели в ноты. Они следовали тому ритму, который задавал им Стивен. Его охватила пьянящая радость. Именно так он мечтал творить музыку — еще маленьким мальчиком, который заснул в кресле у камина в доме на Уоркворт-стрит в Кембридже… Он не смотрел на мониторы — не хотел видеть испуганные лица певцов…
   Потом была сцена охоты, потом — смерть Зигфрида; погребальная процессия, болезненный рваный ритм хора плакальщиц, который врывается в музыку, захлебываясь скорбью. Потом — только музыка, без голосов. Здесь Стивен полностью спустил себя с тормозов. Он вычерчивал резкие дуги героической темы и обрушивал лавины похоронного звона, как будто сам кого-то душил… он совсем не устал, хотя раньше всегда уставал к финалу. Музыканты играли так, как будто читали его мысли, потому что следить за движениями его палочки — все более дикими и исступленными — было уже невозможно.
   Теперь — сцена огненного погребения. Он взглянул на мониторы. Огонь уже разгорелся. Огонь! Брунгильда поет о героизме, о грядущей гибели мира и о спасении любовью… Она седлает коня и бросается в пламя… громадные вентиляторы шевелят целлофановые полоски огня… маскирующий холст убирают, и теперь само небо охвачено пламенем, и небо, и боги на тронах Валгаллы, и мир умирает в огне…
   Огонь! — думает Стивен. Огонь — самое красивое, что есть на свете. Полыхающий дом родителей — огонь, в котором сгорело его детство. Огонь, который уничтожает целые города и даже целые миры… он уже не дирижирует музыку. Он впал в неистовство и дирижирует пламенем.
   А потом — как-то уж слишком быстро, почти неожиданно — тема «спасения любовью» срывается со струнных, как горный ветер. И финальный аккорд… и он держит его долго-долго, не желая его отпускать, держит на грани срыва, он знает, что зрительный зал уже готов взорваться аплодисментами, но все равно держит дрожащую ноту… ре-бемоль… держит, пока она не превращается в зыбкое эхо, и…
   Палочка падает из руки.
   Смутно, словно издалека, он слышит аплодисменты.
   Он не спускается с дирижерской кафедры.
   Концертмейстер встает и шепчет ему на ухо:
   — Я и не думал, что вы так глубоко понимаете Вагнера, Herr Майлс. Они просто раздавлены. Знаете, что скажут критики? Они скажут, что вы совершили прорыв к величию. Наконец. Они вас вызывают, Herr Майлс. Не Брунгильду, не Зигфрида — вас. Это беспрецедентный случай…
   Он не отвечает. Он просто стоит, вперив взгляд в пространство. Наверное, вид у него безумный, потому что концертмейстер нервно дергает себя за бороду и отходит. Стивен берет записку о звонке Карлы и медленно рвет ее на мелкие кусочки.
   — Вы понимаете, Herr Майлс, — говорит гобоист, который подходит его поздравить, — что вас скорее всего пригласят сюда и на будущий год… и уже не на замену кому-то другому.
   — Я сюда не вернусь.
   Аплодисменты все громче, они уже оглушают.
   — Я еду в Таиланд, — говорит он, — чтобы победить и уничтожить то, что когда-то помог сотворить.
   Они не поняли, о чем он говорит. Они пожали плечами и оставили его в покое.
   Наверное, надо выйти к зрителям, думает он.
   Он закрывает глаза и видит огонь.
память: 1947
   Темно. Очень темно.
   Его глаза открыты.
   Он под землей. Сквозь стенки гроба он слышит, как в земле копошатся черви. Где-то вверху — далеко-далеко — шумит дождь. Темно. Очень темно. Он знает ее, эту тесную темноту. Он ее знал столько раз… но так и не смог к ней привыкнуть.
   Он слушает.
   Дождь: он представляет себе, как капли стучат по надгробному камню и влажно поблескивают на лице мраморного ангела, как мокрая трава льнет к мокрым камням.
   Я опять мертвый.
   Над ним — пласты и пласты земли. Он представляет, как они давят на него, сминают, выдавливают из него жизнь. Темно. Очень темно. Но он не боится, когда темно. Темнота — это не страшно. Темнота — это правда жизни. Она дает ему силы. В его долгой нежизни у него было столько приемных матерей, но его настоящая мать — темнота. Она обнимает его — огромная, тяжкая, душная. Безликая мать. Она не любит его. Все, что она ему отдает, — это идет не от чувства. Но он все равно становится сильнее.
   Тягучая пульсация в груди — в том месте, где та женщина проткнула ее колом. Но боли нет. Боли нет никогда.
   Земля пронизана запахами. Кедровый гроб. Перегнившие листья. Разлагающиеся тела. Он воскресает опять.
   И внутри пробуждается голод.
   Сначала — это лишь память про голод. Вкус густой менструальной крови Амелии Ротштейн, кровь уличной кошки, мышиная кровь, кровь старого пса, который уже умирает сам. Воспоминания наслаиваются друг на друга, питают друг друга, пока память про голод не превращается в настоящий голод, яростный, неуемный…
   Теперь он пытается пошевелиться, перелечь по-другому. Деревянные стенки гроба мешают. Надо выбираться наружу. Голод жжет как огнем. Он сильный, сама темнота отдает ему силу. Он бьет кулаками по полированной крышке гроба. Теперь руки чувствуют землю — густую и влажную от дождя. Могильные черви извиваются между пальцев, длинная личинка ползет по его накрахмаленному рукаву — беглец из какой-то другой могилы. Одна рука уже свободна — шарит в вязкой грязи. Но под рукой только скользкие корни и шебуршащие насекомые. Он распаляется, он впадает в ярость. Бьется всем телом о крышку гроба. Дерево трескается, и в гроб просачивается вода. Жидкая грязь. Это невыносимо. Он пытается сесть и пробивает дерево головой. Грязь забивается в ноздри, в ресницах копошатся букашки… руки натыкаются на стальные полоски, которыми по желанию фрау Штольц обили кедровый гроб… потому что она разгадала его секрет… но сейчас он охвачен яростью и рвет сталь руками, острые металлические края режут ладони, но он не чувствует боли… он не чувствует боль никогда…
   Комья земли засыпают гроб…
   Он тянется вверх, к поверхности. Пальцы находят древесные корни, скользкие от дождя. Он вцепляется в них мертвой хваткой и тянет себя наверх, скользит в грязи…
   Теперь его голова свободна. Волосы сразу намокли под дождем. Он выбирается из-под земли и встает в полный рост. Дождь размывает грязь у него на лице, и теперь из-под корки грязи видна бледная кожа — белые пятна на черном. Он стоит у своей могилы во всем портновском великолепии смерти: темный пиджак, крошечный галстук-бабочка, белая рубашка, полосатые брюки — все накрахмалено до состояния плотного картона.
   Рана на груди аккуратно зашита, потому что мертвые должны быть красивы; чтобы те, кто их любит — те, кто придет проститься, — запомнили их как живых.
   Мертвые должны быть красивы…
   И Конрад — красивый. В эти первые мгновения его воскрешения из мертвых он очень красивый. Теперь, когда дождь отмыл его дочиста, он — безупречный маленький джентльмен в таком симпатичном костюмчике. Его лицо как будто подсвечено изнутри мягким сиянием. Это сияние — отличительная черта его рода.
   И куда теперь? — размышляет он. Может, в другую страну? Другой язык, другая личность… Или, может, вернуться в лес, как уже было однажды? Он скучает по лесу. В лесу не было слов. Ни слов, ни имен… и у него тоже не было имени. И поэтому было подобие свободы. Но он знает: лес просто так не найдешь. Он сам должен найти тебя.
   Может быть, мне надо было остаться в земле, — размышляет он. Может быть, если бы я там остался надолго, я бы избавился от кошмара нежизни и больше уже никогда не проснулся…
   Но он знает, что этого никогда не будет. Подобные мысли посещают его всякий раз, когда он выбирается из могилы. Искушение велико… но он каждый раз понимает, что надо жить… нежить… дальше. И быть тем, кто ты есть. Мы ведь не выбираем себя, говорит он себе.
   Он еще долго стоит под дождем и смотрит на свое надгробие. Оно точно такое, каким он его представлял. Мраморное изваяние смотрится несколько сентиментально и даже слащаво, но ему все равно хочется заполучить себе эту статую — ему, кто не видит себя в зеркалах. Дождь хлещет по каменному лицу, по складкам каменного одеяния, по каменным перьям на ангельских крыльях. Тонкие струйки воды стекают с ладоней, падают на раскрытые ноты, собираются в ручеек посередине каменной страницы и срываются вниз — к подножию статуи. Вода собирается в буквах, выбитых на могильной плите: Конрад Штольц. Капли дождя в глазах статуи — как слезы. Он тронут, потому что он сам никогда не плачет. Не может плакать. Бессмертие лишило его и слез. Ему нравится эта статуя. Когда-нибудь он вернется за ней.

13

лабиринт
   Толпы… толпы людей повсюду. Бангкок буквально забит людьми, думал сэр Фрэнсис Локк. Они ехали по запруженным улицам в микроавтобусе принца Пратны. Шофер ехал какими-то путаными закоулками — так что запомнить дорогу было никак невозможно — и периодически резко бибикал без всякой на то причины. Все это раздражало ужасно. Голова была как дурная. Принц Пратна сидел рядом с Локком и хохотал от души, явно забавляясь над замешательством старого приятеля. Мьюриел Хайкс-Бейли — ее инвалидную коляску пришлось сложить и убрать в багажник — просто закрыла глаза. Похоже, она наслаждалась этой кошмарной уличной какофонией. Теперь их было больше. Худой как скелет Лайонел Терренс и не в меру дородный Арчибальд Стрейтон прилетели из Лондона только сегодня утром и уже успели найти себе девочек для утех — двух близняшек из пратновского лабиринта плотских страстей. Они непременно хотели взять их с собой, и принцу пришлось долго их уговаривать, что посторонние им не нужны.
   — Боги Хаоса не приглашают гостей, — напомнил он им. Они проехали мимо ультрасовременного здания отеля «Сиам Интерконтиненталь», по прилегающему кварталу дорогих магазинов, свернули за угол и оказались в районе многоквартирных домов. Сэр Фрэнсис спросил у Терренса со Стрейтоном об остальных Богах Хаоса, кого приглашал Пратна. Терренс нервно хихикнул:
   — Лорд Уайт, кажется, умер от удара. Говорят, перенапрягся в уборной. Страдал запором.
   — Господи! — воскликнул Локк, который из всех ужасов старости больше всего боялся старческих запоров и недержания мочи.
   — И наш дорогой Ричард Купертвейт тоже, увы… почил в бозе, — проговорил Стрейтон все тем же скрипучим и тонким голосом, из-за которого еще в Кембридже ему дали прозвище «евнух».
   — А с ним что случилось? — спросила Мьюриел.
   — Он связался с одним кружком по изучению парапсихологических феноменов… и финансировал какие-то там исследования полтергейстов. Однажды они поехали в один дом, где якобы был полтергейст, и ему на голову упала люстра. Совершенно нелепая смерть.
   — Господи! — Локк расстроился окончательно. — А что полтергейст? Они его обнаружили?
   — Нет, — сказал Терренс. — К несчастью, все это было мистификацией. Уже потом в доме нашли механизмы, которые и создавали весь этот якобы полтергейст: устройства для сотрясения стен и тому подобное. На самом деле он погиб именно из-за неполадок в механике. Предполагалось, что люстра будет просто дрожать, а не свалится ему на голову.
   — Замечательно, — мрачно заметил сэр Фрэнсис. Теперь они ехали вдоль канала.
   — Стало быть, нас всего пятеро, — сказала Мьюриел, открыв глаза.
   — Шестеро, — поправил ее Пратна. — Майлс тоже приедет.
   — А если нет? — спросил Локк. — В конце концов, он был не совсем Богом Хаоса, правильно? Я имею в виду, он был с нами не то чтобы по доброй воле. Теперь он уже не десятилетний мальчик, и наши угрозы, что мы всем расскажем о том, что он сделал, вряд ли его напугают. Теперь он не в нашей власти.
   — Он всегда был в нашей власти, и тогда, и сейчас, — сказал Пратна.
   — Почему?
   — Потому что он тоже видел… то, что мы видели все. Потом они долго молчали, и только Пратна время от времени указывал им на что-то, с его точки зрения достойное внимания. Парк, где чумазые ребятишки играли в мяч; процессия бритых наголо монахов в желтых одеждах, которые шли через улицу, перекрыв все движение; барочно скрученные башни и золоченые свесы крыш знаменитого Храма Изумрудного Будды; состязание бойцов на воздушных змеях… Пратна объяснил, что веревки летучих змеев покрыты битым стеклом, чтобы ими можно было разрезать полотнища змеев соперников. И повсюду — яркое солнце. Толпы и толпы людей с разморенными потными лицами. Одежда — старинная и современная — липнет к мокрым телам. Они медленно проехали по периметру круглой площади, окруженной древними храмами и административными зданиями, и свернули в узенький переулок. Пратна велел шоферу поставить кассету, и в динамиках заиграла какая-то современная глупая песенка.
   — Господи, Пратна! — удивился Стрейтон. — Ты что, начал слушать попсу?!
   Потом вступил голос, и до конца песни они все молчали.
   — И как вам, понравилось? — спросил Пратна, когда песня закончилась. — Племянница мне из Америки прислала. Это… тот самый мальчик, про которого я вам говорил.
   — Замечательный голос, — заметил Локк. — Но какая тут связь? Я имею в виду с тем, что мы собираемся делать?
   — Еще не знаю. Посмотрим.
   — А можно поинтересоваться, куда мы едем? — спросила Мьюриел.
   — К моему двоюродному брату Дарьянге. Он уже совсем старый и мудрый — старше нас лет на десять, если такое можно представить. Учился в Оксфорде. Читал курс археологии, возглавлял кафедру археологии в нашем Чалалонькорнском университете, занимал видный пост в Национальном музее. Во всяком случае, он сам так считал… что пост видный. Меня, как вы знаете, не особенно жалуют в нашей семье, но и Дарьянга тоже — большой, скажем так, оригинал. Он знает все об антикварных вещах, подлинных и поддельных, и даже просто мифических. Так что, милая Мьюриел, он может нам рассказать о твоем половинчатом objet d'art.
   — Но почему мы должны ехать к нему? — нахмурилась Мьюриел. — Ты же знаешь, как я ненавижу автомобили. Да и состояние у меня… не совсем подходящее для разъездов. Ты мог бы и сам пригласить его на обед.
   — Никак невозможно, Мьюриел. Видишь ли, мой двоюродный брат ушел в монастырь. И его представления о монашеской жизни в покое и размышлениях о божественном не включают заботу о твоих удобствах, моя дорогая. Вот почему нам приходится ехать на тот берег реки, в Дхонбари, в его дикий зачуханный монастырь.
   Дикий зачуханный монастырь оказался громадным комплексом роскошных здании в окружении каменных стен. К нему вела узенькая дорожка — через пышный манговый сад. На съезде к воротам их остановили и попросили назвать себя. На территории монастыря посреди банановых деревьев были разбросаны храмы и другие культовые сооружения, и в том числе — вихара, святилище главного изваяния Будды. Повсюду стояли каменные якши, или демоны. Фигурки были потерты и явно нуждались в обновлении; каменные плиты, мостившие двор, тоже были все в трещинах, и между ними росла трава.
   — Кошмар, как жарко, — сказала Мьюриел, обмахиваясь веером. Колеса ее инвалидной коляски лязгали на неровных каменных плитах.
   — Ну и где он, твой двоюродный брат? — спросил Фрэнсис.
   — Он у себя. Нам туда. — Принц Пратна сделал знак шоферу, который шел следом за ними с огромным подносом, уставленным всякими деликатесами. — Полдень есть уже? О небеса, уже почти час. Теперь вся еда пропадет… а ведь я заказал его самые любимые блюда.
   — А что такое? — не понял Фрэнсис.
   — Да эти их чертовы двести обетов, — сердито сморщился Пратна, как избалованный капризный ребенок, которому говорят «нельзя». — Они, видите ли, не едят после полудня.