— Признайся, что отвергал Святое причастие! Что ты еврей! Колдун! Что ты спознался с самим сатаной! Что ты катар! Что ты вальденс! [3]Признай хотя бы одну ересь, и я прекращу пытки!
   Именно в этот момент, когда я был экзальтирован до предела, руки узника оторвались и со стуком рухнули на пол. Зрелище было кошмарным, особенно когда по оторванным конечностям забегали крысы. Из ран полилась зеленоватая жидкость. Руки сгибались и разгибались, словно жили собственной жизнью.
   — Мы пролили кровь! — ахнул я, ужаснувшись тому, что нарушил указания папы. — Жан, ты должен немедленно ее остановить.
   — Не понимаю, — растерялся палач. — Я не прилагал столько сил, чтобы вырвать его руки.
   Мой подручный был обескуражен: истинный профессионал не должен совершать подобных промахов.
   Палач поспешно нашел тряпки, чтобы не слишком много крови пролилось на землю, ибо именно это запрещает буква закона. На полу темницы оказалось немного соломы — постель узника, — и Жан набросил ее на еретика, чтобы кровь хоть немного впиталась.
   Но тут вмешался брат Паоло:
   — Она зеленая, отец. Это не кровь!
   Оторванные руки сначала раскачивались взад-вперед, а потом зашипели и стали тлеть. Едкий зеленый дым наполнил темницу. Я приказал зажечь новые факелы. Нужно было видеть, что мы делаем. Омерзительная зеленая жидкость брызгала нам в лица. Я убедился в правоте брата Паоло. Это не кровь: не та консистенция, нет характерного запаха. Жан Палач не нарушил закон.
   Тем временем монстр Гийом извивался на каменном полу среди червей и крыс. С губ лился какофонический поток несвязных слов. Вне всякого сомнения, это было нечто вроде гнусного колдовского обряда, как, например, чтение в обратном порядке молитв, обращенных к Господу нашему. Одно ясно: здесь присутствовала настоящая некромантия, поскольку те места, где у монстра раньше находились руки, внезапно затряслись, завибрировали, и сквозь плоть пробились маленькие зеленые стебли… Подумать только, он отращивал новую пару рук, словно ящерица — хвост.
   Я тупо взирал на происходящее. Невнятица вдруг превратилась в связные фразы!
   — Я не еретик. Я из другого мира. Умоляю, отошлите меня домой. Я могу подождать оттепели. Или включите мой внутренний монитор, чтоб связаться с кораблем…
   Да, язык был мне знаком, но я не понял и половины.
   — Его тело, как по волшебству, само себя исцеляет! — ахнул Жан Палач, и я вспомнил миф о гидре, которая тут же отращивала новую голову взамен отрубленной.
   — Но, — вмешался брат Паоло, наблюдая, как перо брата Пьера выводит букву за буквой, — регенерация плоти и тот факт, что в теле не содержится крови, раздвигает границы правил, установленных папой. Я вижу лазейку в процессе применения пыток…
   Я мгновенно понял, о чем он. Без крови, без непоправимого вреда, нанесенного плоти, не существовало законного предела насилию, которое может быть осуществлено над этим монстром ради блага его бессмертной души.
   Жан Палач, облегченно вздыхая, немедленно растянул монстра на дыбе и в полной уверенности, что не совершает преступления, чреватого отлучением от церкви, разложил более жестокие орудия пытки. Но бичевание, побои, раскаленное железо заставляли ежиться только нас: зрелище было ужасающим. Однако упорство создания продолжало воспламенять мой гнев, и к концу дня я почти лишился разума. Его упрямство едва не заставило нас поменяться ролями, ибо, как правило, именно обвиняемому полагалось молить о милосердии, особенно после нескольких часов непрерывных мучений. Но на этот раз и я, и братья были так измучены стойкостью монстра, что умоляли, заклинали, уговаривали создание признаться хоть в чем-нибудь!
   С потолочных балок свисало с полдюжины пар рук. Груды соломы были пропитаны зеленоватой слизью.
   Искусство Жана было таково, что кожу монстра он пронзил в нескольких местах. Дыры были так велики, что мы могли видеть работу его внутренностей. И сейчас, когда он лежал тяжело дыша, мы заметили, что его кожа пульсирует все сильнее, по мере того, как удлиняются отрастающие руки. Каждый его вздох сопровождался неприятным свистом, когда воздух проходил сквозь отверстия в его плоти. И все же он продолжал твердить, что явился с неба и должен вернуться туда, а также нес невразумительную чушь о своей миссии и внутренних сенсорах. Но мы все же чего-то добились, ибо голос его звучал неверно, и мне показалось, что глаза его заволокло дымкой усталости.
   Я уже готовился отложить официальное продолжение допроса до следующего дня, когда дверь подземной темницы со скрипом отворилась, и на пороге появился мой Гийом.
   — Вмешиваться в дела церкви запрещено! — заорал брат Пьер, накинув плащ на монстра. Но я знал, что Гийом уже успел все увидеть.
   — Отец мой, — начал он, — я пришел, как мне было ведено, чтобы подвергнуться операции.
   Последовало мертвенное молчание. Монстр, укрытый плащом, трепетал и дергался. Гийом поднял взгляд к потолку, откуда все еще свисало несколько пар вырванных рук. Плащ сполз с лица узника, и все мы смогли увидеть его широко раскрытые глаза. Гийом уставился на меня, протестующе вскинул руки, но я тихо спросил:
   — Что мне делать, Гийом? Он ни в чем не сознается.
   — Отец мой, вам следовало бы спросить меня. Я знаю, что заставит его признаться.
   — Видишь ли, дитя мое, на этот счет существует строжайшее предписание Его Святейшества. Отклонение от изложенных в нем правил означает риск вечного проклятия. Предоставь все нам. А сейчас поднимайся наверх, к свету. Поговорим о твоей операции и о твоем будущем позднее. Забудь о том, что видел.
   — Но, отец мой, мать говорит, будто вы знаете цирюльника, опытного в обращении с ножом. Вроде бы он может проделать все, не причинив лишней боли и страданий. Кто он?
   — Я, — ответил Жан Палач, который предпочел бы называться в идеальном мире Жаном Цирюльником, и приветственно распростер руки, с которых капала зеленая слизь еретика.
   Палач, разумеется, не привез с собой специального ножа для оскопления. В нашем распоряжении был лишь тот, которым еще сегодня резали лук-порей на кухне замка.
   Я хотел, чтобы оскопление совершилось в комнате, расположенной как можно дальше от убожества прежней жизни Гийома. Крестьяне отводили глаза, когда я потребовал привести в порядок спальню маршала и велел постелить чистое белье и положить подушки, набитые гусиным пухом, но никто не посмел спорить, ибо я представлял церковь, а в настоящий момент замок находился под ее юрисдикцией.
   Я приказал собрать побольше хвороста для камина и посоветовал Жану Цирюльнику вымыться, дабы мой сын не увидел пятен зеленой слизи на его лице и руках.
   Гийом ужасно боялся. Нам пришлось держать его: мне — за руки, брату Паоло — за ноги. Я даже сунул мальчику в рот палочку и велел покрепче прикусить, чтобы не закричать от боли. Я не мог смотреть ему в глаза, не мог видеть ужаса, который сам же и навлек на несчастного.
   Мне казалось, этот кошмар никогда не кончится…
   — Можете отпустить его, — скомандовал наконец цирюльник. — Дело сделано.
   Я понял, что по-прежнему крепко сжимаю руки парнишки, и расслабился, но он цеплялся за меня и бормотал:
   — Папа, папа…
   Я хотел что-то ответить, но мой мальчик потерял сознание. Остальные отвели глаза.
   — Я посижу с ним, — сказал я.
   — Да, придется, — кивнул Жан. — Первые часы — самые тяжкие.
   Боль такова, что душа не может решить, стоит ли покинуть тело. Дело не только в физической боли, отец мой: причина в ощущении вечной потери.
   Спутники мои покинули меня, а я сидел у постели сына, слушая стоны, и не мог сомкнуть глаз. Не знаю, спал ли Гийом: он метался, ворочался с боку на бок, иногда открывая глаза. И ни на секунду не отпускал мою руку. Я хотел причинить боль одному Гийому, но не второму, и сам того не желая, сделал все наоборот. Я молился, о, как истово я молился!
   — Я отдам свою бессмертную душу, — шептал я, — если только он оправится.
   Ближе к полуночи мальчик вроде бы успокоился и очень тихо сказал:
   — Не хотите узнать, как заставить его признаться?
   — Не думай об этом, сын мой, — посоветовал я.
   — Вы сделали мне больно, — пожаловался он. В голосе его не было гнева, и я еще больше полюбил его…
   — Знаю, — кивнул я и сжал руку мальчика.
   — Но я не сержусь. Ведь именно этого вы хотели.
   — Боль скоро пройдет, — утешил я.
   — Я сделал, как вы хотели, — повторил он, — но за это прошу выполнить мою просьбу.
   — Все, что угодно, — тихо ответил я.
   — Он признается, если вы пообещаете сжечь его на костре, — выпалил Гийом.
   — Не говори таких вещей, — испугался я. — Тебе ни к чему впутываться в подобные…
   — Нет, папа, пожалуйста, послушай! Я перескажу тебе все, что слышал, хотя ничего в этом не понимаю, но вчера, когда я давал ему воду, он заставил меня затвердить наизусть все, что нужно передать тебе. Он может подождать до оттепели, чтобы вернуть свой прибор связи, но есть и другой способ вернуться домой, куда более опасный. Глубоко внутри у него находится сенсор. Это не машина, а часть его самого, потому что он неразрывно связан с остальными своими собратьями. У них словно одна душа на всех, он сам это говорил. Если ему грозит смерть, сенсор начинает передавать… Он сказал, что они хладнокровные. Чрезмерная жара запустит этот сенсор.
   — Ты бредишь, — встревожился я. — Несешь всякую чушь.
   — Дай слово, что пообещаешь Гийому сжечь его на костре. Очевидно, боль лишала мальчика разули, но я понимал, что в эту минуту возражать ему — жестоко. Я поклялся исполнить его просьбу. Он снова сжал мою руку и наконец задремал.
   Утром я сделал так, как велел мой сын, и, к моему изумлению, монстр немедленно признался в самых невероятных ересях. Упав на колени, я возблагодарил Господа, что тот избавил меня от дальнейшего применения пыток. И еще я поклялся дать своему подопечному последний шанс раскаяться и принять более легкую смерть от петли. Ведь благодаря этому созданию я осознал, что это такое — любовь к собственному ребенку.
   Днем мы надели на узника колпак и одеяние еретика и заперли в клетке, будто цирковое животное, после чего привязали клетку к быку. Своего сына я надежно завернул в одеяла и уложил в тележку на тюфяк, чтобы он легче перенес путешествие до Нанта.
   Алиса и трактирщик вышли проводить нас, но я не обмолвился с ними и словом. И все пытался избежать взгляда Алисы. Я знал: она добровольно расстается со своим сокровищем, залогом той единственной ночи, когда я забыл данные Богу обеты.
   В наше время еретиков сжигают не столь часто и не в таких количествах, как раньше. Поэтому приходилось ждать, пока наберется достаточно приговоренных, чтобы люди, собравшиеся на рыночной площади, смогли насладиться зрелищем горящих грешников. Дни становились длиннее, и вскоре на земле не осталось снега. С каждым днем мой сын становился крепче и здоровее. Мы никогда не говорили с ним о той исполненной боли ночи. Кроме того, Гийом наотрез отказывался присутствовать на аутодафе, хотя уже достаточно оправился, чтобы начать уроки пения.
   И все же я дал обет лично попытаться подтолкнуть монстра Гийома к раскаянию в его последний час. И поэтому сейчас стоял перед ним у столба, к которому привязывали приговоренных, держа у его лица крест и взывая обратиться к Господу.
   — Кто есть Бог? — спросил он меня.
   Вокруг нас корчились в огне остальные еретики. Настроение толпы было праздничным: люди смеялись, пели, издевались над осужденными, словом, резвились как дети. Играла музыка, жарились колбаски, звонили церковные колокола. Но все это казалось неважным и ненужным. Главное происходило между нами и только между нами.
   За всю свою жизнь я всего лишь однажды познал женщину, изнемогая при этом от стыда. И все же наслушался достаточно исповедей, чтобы знать, как это бывает между мужчиной и женщиной. Плотская любовь не дозволена человеку, целиком посвятившему себя Христу, и все же для нас, инквизиторов, есть нечто вроде альтернативы. Ибо процесс допроса во многом напоминает физическое познание женщины.
   Все начинается с игры: шутливая перепалка, пикировка — это первая стадия, во время которой мы стараемся как можно скорее добиться признания. Но, даже достигнув желаемого, не получаем полного удовлетворения. Потом наступает вторая стадия, физическая: трепет, корчи, судороги как результат пытки, который может привести только к одному — взрыву страсти, исторжению семени; видите ли, это и есть исповедь. И наконец, когда бурные эмоции растрачены, приходит момент отдохновения, нежная беседа, спокойное погружение в сон.
   Таков был и наш теперешний разговор, в этот последний час. В нем сквозило сверхъестественное спокойствие, несмотря на торжество пламени и рев толпы, похожий на буйство волн штормового океана. И не было возврата назад.
   Он спросил меня, кто есть Бог, и мне пришлось отвечать:
   — Бог тот, кто сотворил всех нас, кто любит нас, знает все помыслы и пребывает на небесах. Тот, кто отрекся от Бога, навечно принадлежит силам тьмы.
   — Если это правда, — возразил монстр Гийом, чешуйчатое лицо которого было на редкость безмятежным, — значит, я уже узнал Бога. И сейчас собираюсь к нему. Будучи частью Единого целого, я тоже пребываю на небесах и чувствую себя отчаявшимся и одиноким, когда оторван от него.
   — Ты отверг Бога, — возразил я. — То, что ты называешь богом — сатанинская ложь.
   — Какое разумное существо не отвергло бы вашего бога? Вы издеваетесь над самим понятием сострадания и искажаете правду тысячью способов. Вам нужны только исповеди, но не сама истина.
   — Раскайся! — вскричал я и поднес крест к самому его лицу. Крест отбросил тень на это нечеловеческое чешуйчатое лицо.
   — Все потому, что вы, люди — нечто вроде крепостей, уединенных и неприступных, не способных на решительные действия. И поскольку вы не являетесь частью некоего великого сознания, то изобретаете затейливые истории о богах и демонах. Если бы вы только понимали, насколько одинок каждый из вас, насколько не способен на самое незначительное душевное общение, поверьте, впали бы в отчаяние и не захотели жить.
   Какой-то солдат из вспомогательного отряда окликнул меня:
   — Спускайтесь, отец Ленклад! Нужно поторопиться. Все остальные уже мертвы.
   — В последний раз говорю тебе! — вскричал я. — Ты спасешься, если произнесешь всего несколько слов покаяния! И тогда избежишь посмертного пламени! Можешь оказаться в лоне Господнем, познаешь райское блаженство…
   — В таком случае, я и есть Бог, ибо уже нахожусь в лоне Господнем, — дерзко бросил он мне в лицо.
   И тут к небу взвился огонь. Я понял, что если немедленно не спущусь, то сгорю вместе с еретиком. Груды хвороста зловеще потрескивали и шипели. Конечности создания уже начали обугливаться.
   И в этот момент небо внезапно и резко потемнело. Чудовищное черное нечто спустилось сверху и закрыло солнце. Игла ярко-синего света выстрелила из черного чудовища и ударила в еретика. Он немедленно испарился. И в это же мгновение все закончилось, и солнце засияло снова.
   Я огляделся вокруг. Толпа по-прежнему пела и танцевала. Уличные разносчики продавали еду и вино. Неужели никто не заметил того, что видел я? Неужели мерзкое создание не исчезло? Но от него остались одни цепи. Или глаза обманывают меня?
   А что если колесница дьявольского мрака действительно умчала еретика в небо?
   В эту ночь тревога не дала мне уснуть. Я никак не мог примирить виденное с тем, что знал и во что верил. И все же упорно продолжал твердить, что глаза обманули меня. Слишком страшной казалась правда. А я должен быть тверд в вере, ибо мне еще предстоит вырастить и воспитать сына.
   В опочивальне нового короля Людовика XI Французского поет мой сын Гийом. Мне не позволили войти: концерт дается для приближенных короля.
   Но, стоя за шпалерой в ожидании своего сына, я вдруг осознаю, что и эту песню написал Дюфаи Бургундец, чья песня, посвященная Пресвятой Деве, когда-то внушила брату Паоло мысль сделать из мальчика певца. Но сейчас Гийом поет мирскую песню, в которой поэт сравнивает свою даму с неприступной крепостью, которую надлежит взять. Он поет о том, как взломает ворота, чтобы насладиться заключенным в крепости сокровищем. Песня эта неприличная, в ней образам войны придается двойной смысл. Из спальни доносятся голоса: мужской хохот и звонкий, серебристый смех распутной женщины.
   Я ожидаю конца песни. Пусть она и непристойная, но есть в ней некая притягательность. И раненая невинность голоса моего сына превращает ее из площадной в трогательно-прекрасную. О, как волнует меня эта песня!
   Наверное, потому что тот, другой Гийом объявил, будто все мы крепости, неприступные крепости, обреченные на вечное одиночество! Именно это, по его словам, и побуждает нас пытать, калечить и сжигать на кострах собратьев своих. О, мерзкое создание изрекло истинную правду: все это также дарит нам сильные желания. Песня Гийома наполнена тоской недостижимого; он поет о том, чего лишен навеки, и в этом — источник вечной красоты его пения.
   Неужели во имя этой красоты мой Гийом пожертвовал своей мужественностью?!
   Или он сделал это ради материальной выгоды? Знаю, он будет богат, будет жить при дворе и станет куда более знаменитым, чем я. Но он дал оскопить себя отнюдь не в надежде на будущее богатство и медоточивые комплименты придворных дам. Его деяние — доказательство любви ко мне. Он сделал это по моему повелению.
   Но разве я Бог?
   Я тоже стал могущественным и влиятельным. Тоже разбогател. Но какая-то часть моей души умерла или, может, покинула тело и вознеслась на небо вместе с телом монстра-еретика.
   Огонь преобразил и меня.
   Слишком многих послал я на костер с того самого дня. Слишком много смертных приговоров подписал. Согласился на бесчисленное количество пыток для обвиняемых в ереси, с неизменным сознанием того, что меня, подобно ржавчине, разъедают угрызения совести… пока сам процесс осуждения человека на мучительную смерть не стал всего лишь очередным бюрократическим актом, затейливым росчерком пера.
   Может, я и есть воплощение греховного зла? Постепенно я при-, шел к такому заключению. Но мне все равно. Я смирился с сознанием своего падения, потому что заплатил им за выстраданную возможность любить своего сына.
   И хотя еретик из иного мира неопровержимо доказал мне существование сатаны, я больше не уверен в существовании Бога.
    Перевела с английского
    Татьяна ПЕРЦЕВА