Сорокалетний, приземистый, широкоплечий, некогда чернобровый, с проседью и плешинкой, Козловский был профессиональным убийцей и палачом-любителем. От водки и ругани он совершенно потерял голос и шипел по-змеиному. Рука у него была тяжелая. Одним ударом сбивал Вацек арестанта с ног. На оплеухи Козловский никогда не скупился. Не жалел он и своих подкованных сапог: бил и в хвост и в гриву. Особенное пристрастие Вацек питал к палке. Шел ли узник на обед или с обеда, с работы или на работу, брел ли из барака или в барак, Козловский неизменно встречал и провожал его ударами. Ни с чем не сравнимое наслаждение получал Вацек, когда врезался в толпу заключенных и рассыпал во все стороны удары, словно былинный русский богатырь, ворвавшийся в басурманскую рать.
   Временами на Козловского находила какая-то апатия. Иссякала удаль, пропадало желание размахивать палицей. В такие горестные для него минуты он приказывал каторжникам улечься во дворе - в ненастье и в ведро, все равно прижаться друг к другу и разгуливал по телам орудуя своей булавой как попало. Иногда и для такого сравнительно легкого моциона у него не хватало воинственности. Тогда он становился недалеко от лежавших и швырял в них камнями. Тут уж что кому достанется...
   Порой по прихоти Козловского арестанты превращались в ящеров - ползали по двору, порой в лягушек - прыгали и скакали, порой в факиров - должны были сидеть на одной ноге.
   На этот счет Вацек был человек изобретательный. Он обладал поистине удивительной фантазией.
   В торжественных случаях Козловский применял еще один, довольно популярный среди лагерных головорезов метод избиения. Сильным, отрывистым, чаще всего неожиданным ударом Вацек бросал узника на землю, вспрыгивал ему на грудь и выделывал различные па, словно козел перед кобылой. В результате - несколько сломанных ребер.
   С 1944 года лагерное начальство, предчувствуя возможную расплату, занялось составлением документов, в которых пыталось доказать, что узникам не так уж плохо жилось. Время от времени капо и надсмотрщики блоков письменно удостоверяли, что телесное наказание в лагере строжайше запрещено.
   Удостоверить удостоверяли, но били с не меньшим старанием.
   Однажды после церемонии подписания такой бумажки, известный в лагере капо Лукасик, даже среди самых отпетых считавшийся негодяем, сломал арестанту-латышу несколько ребер и в придачу размозжил ему голову. Лукасик был приставлен к команде, составленной из бывших латышских эсэсовцев попавших теперь на немецкую каторгу. Лукасик преподавал проштрафившимся правила поведения и возвращал их обратно в объятия немецкой власти.
   "Ученика" Лукасика доставили в больницу. В больничную умывалку без всякого злого умысла заглянул и сам преподаватель. Лукасика окружили узники-санитары, которые стали усовещивать его: как-де не стыдно ему быть таким злодеем. Каким-то образом в больнице оказался и Вацек Козловский. У него был безошибочный нюх на драки. Он их чуял за версту и никогда не пропускал приятного случая принять в них посильное участие. Ну и обрушился Козловский на бедного Лукасика!
   - Не знаешь ты, собачья морда что бить у нас возбраняется? - ревел Вацек. - Я покажу тебе, псина дохлая, как бить...
   И что же вы думаете - взял и показал. Вацек был мастером на эти дела.
   Козловский колотил несчастного педагога так что стены дрожали.
   Лукасик потом две недели ходил скорченный зато, оправившись и зализав, как дворняга раны, он стал избивать латышей по системе Козловского...
   Вацек был палачом-любителем в полном смысле слова.
   Если официальные палачи лагеря изнывали от чрезмерной нагрузки, Козловский охотно приходил на помощь и выручал их. Правда, служебное положение отнюдь не обязывало его к такой прыти. Но Вацек обожал эту работу. Иногда лагерные палачи устраивали "выездную сессию" - отправлялись в провинцию, где публичным приведением в исполнение смертных приговоров воспитывали у немецких граждан патриотизм и послушание. Козловский ездил всегда добровольцем и непременно со своим инструментом. Он сам укладывал лагерные виселицы на подводу.
   Весной 1944 года правителям Штутгофа выпало такое задание - повесить одну девушку. Заказчиком являлось гестапо, доставившее ее в лагерь.
   До сих пор в Штутгофе вешали только мужчин. Получив такой заказ, даже официальные палачи заколебались, тем более что приговоренная к повешению полька была молода и красива, - очаровательное создание.
   Возмущенный решением гестапо Арно Леман, староста и первый палач лагеря заявил:
   - Я честный палач. Я девок не вешал и не буду.
   И не стал, бродяга вешать - ничего с ним начальство
   не сделало.
   Палач номер два, фриц Зеленке один из самых ловких головорезов, хитрый и изворотливый проныра, за несколько дней до казни поранил руку, предусмотрительно привязал ее к доске и повесил под самой шеей.
   - Рука - говорит - болит, не справлюсь не натяну веревку.
   Палач номер три, официально именовавшийся первым лагерным работником (не за хроническое ли безделье), лежал в кровати пьяный в стельку. Третьи сутки он дул самогон. Пил - и причитал:
   - Живот у меня убийственно болит. Не могу вешать девушку.
   Палачи объявили забастовку.
   Неизвестно как бы власти вышли из столь щекотливого положения, если бы на свете не было Вацека Козловского.
   Немецкие палачи отказались, а Вацек согласился. Вызвался по собственному желанию. Из любви к искусству.
   Вдохновленные и пристыженные примером Вацека, позднее женщин вешали и другие палачи.
   С изменением политических условий поляки не собирались повесить Вацека. Они намеревались разорвать его живого на куски и скормить экспортным свиньям. Вацек все же мечтал вернуться в будущую независимую Польшу не на щите, а со щитом - почетным гражданином. Он был твердо убежден, что является истинным патриотом.
   В пасхальную ночь 1943 года, ровно в двенадцать, когда, тяжело вздыхая и почесываясь, мы лежали на нарах, вошел Вацек и поздравил нас с праздником. На его взгляд по случаю пасхи в комнате могло бы быть больше воздуха и он приказал открыть окна.
   Воздуху действительно было немного. Но открывать окна без особого разрешения начальства не полагалось.
   Пока проветривалось помещение, Вацек стоял у дверей и осипшим пропитым голосом пел польские патриотические имени. Он был совершенно пьян
   - Цените ли вы, свиные рыла мою доброту? - обратился он к почесывавшимся каторжникам. - Воздуху мало? Пожалуйста, окна открыл... Комнату проветриваю... Забочусь о вашем драгоценном здоровье... Ради вас ночами не сплю, понимаете, собаки?
   - Понимаем Вацек, ценим, ценим! - кричали с нар арестанты. - Валяй дальше!
   Козловский пробрался между кроватями куда-то в другой угол комнаты. Он нашел в потемках и стащил с лежанки молодого красивого заключенного, украинца из Львова. В одной рубашке подвел его Козловский к выходу. Жалко ему стало мальчишку. Обливаясь слезами, Вацек прижал украинца к груди.
   - Такой зеленый, в такой ад попал. Что от тебя бедная букашка останется? Но на свете есть Вацек Козловский. Он возьмет тебя под опеку. Он тебя спасет. На, ешь. Пирог вкусный. И ветчина. И конфеты...
   Мы лежали и завидовали пареньку. Шутка ли: такое счастье подвалило булка, ветчина, конфеты, ого! Повезло же птенцу желторотому!
   Украинец уплетал за обе щеки.
   Какой-то заключенный, мучимый голодом и завистью, осмелился отправиться по ночной надобности во двор: Ему надо было пройти мимо Вацека и счастливца-украинца.
   - Двинь ему в морду! - приказал Вацек своему избраннику. - Что он тут шляется.
   Юноша сделал вид, что не слышит. Вацек озверел:
   - Оглох, падаль, что ли? Тебе сказано - в морду.
   - За что я его бить стану? Он мне ничего худого не
   сделал!
   - Не твое дело. щенок. Говорю - двинь, значит, двинь!
   - Его и след простыл... Я не знаю, кто он такой...
   - Ах так, - совсем взбеленился Козловский. - Ломаться вздумал? Я тебе конфету дал, а ты своему благодетелю дерзишь! Где твоя благодарность? Жрешь мою булку и еще ерепенишься... Приказа не выполняешь? Вон ты какой! Я тебе...
   Подогревая себя, Вацек еще больше рассвирепел. Он принялся тузить непослушного паренька и так его разделал, то тот, рыдая и охая, еле добрался до своей кровати.
   Что правда, то правда нервная система Вацека была совершенно расстроена.
   Мы, жильцы шестого блока, были отданы под неусыпный и безграничный надзор Вацека Козловского. Под надзор человека, со смаком распевавшего по-литовски:
   Мне почтенья не окажешь
   Трахну, тресну, мертвым ляжешь.
   ЛИТОВСКО-ПОЛЬСКИЕ ОТНОШЕНИЯ
   Штутгофский лагерь учредили для уничтожения поляков. Много их вылетело через трубу крематория. Но все-таки не все. Кое-кто остался жив.
   Поляки-каторжники составляли лагерное большинство и были старожилами Штутгофа. Они построили его своим трудом, своим потом и кровью, вымостили своими костями. В лагере было полно поляков. Жители приморских районов, они хорошо знали немецкий язык и образовали самую могущественную партию не только по своему количеству, но и по влиянию. Поляки очень много могли сделать для заключенных.
   Политическое положение литовских заключенных было, наоборот, более чем незавидное. Перед нашим прибытием в Штутгоф немцы-эсэсовцы пустили слух:
   - Прибывают литовские интеллигенты... До сих пор они слушались немцев, потом закапризничали... Власти решили их малость проучить и послали в лагерь.
   В переводе на нормальный язык Штутгофа слух означал:
   - Бейте литовцев, сколько заблагорассудится. Убьете кого - ваше дело, ничего вам за это не будет.
   Неудивительно, что один из нас, крепыш, спортсмен, уже на третий день по прибытии валялся посреди улицы с разбитым черепом.
   Он шел по улице нес рулон толя. Вдруг кто-то набросился на него и стал бить кулаком по затылку - раз, раз, раз. И главное - ни за что. Просто шел мимо и захотелось когти размять.
   - Ах ты, жаба зеленая - выругался крепыш. Он бросил ношу, схватил обидчика и так трахнул его об забор, что тот трижды перевернулся.
   - Прыгай как лягушка, если по-людски жить не можешь.
   Лежавший под забором задира вскочил. Нашлись еще двое и поспешили пострадавшему на помощь. Один из них был вооружен толстой дубиной.
   Удар по голове - и смельчак рухнул, залив улицу кровью. И вдруг произошла неслыханная в Штутгофе вещь. Неведомо откуда появилось несколько парней. Одни кинулись к раненому, оттащили его в сторону и стали за ним ухаживать. Другие взяли в оборот драчунов, и так их отделали, что было любо-дорого смотреть. Хулиганы остались лежать на улице. Вскоре на них вылили, по ведру воды, и они очухались. Забияки с трудом поднялись и не солоно хлебавши, пошатываясь, побрели своей дорогой.
   Все это свершилось с молниеносной быстротой. Залатанный затылок (рана, к счастью, оказалась не очень глубокой) смутные воспоминания и лужа крови на дороге - таковы были итоги схватки.
   Хулиганы оказались поляками, но и спасители, появившиеся неведомо откуда и жестоко расправившиеся с ними, - тоже были... поляки.
   Описанная потасовка вообще была характерной для наших отношений с поляками в лагере. Поляки нас защищали от поляков, "Numerus stultorum infinitus est" - несть числа дуракам! Кого, кого, но дураков везде в избытке. Каждый народ обеспечен дураками для собственного пользования и на экспорт, равно как бродягами и святыми.
   В лагере было предостаточно дураков всяких национальностей, но были здесь и честные и умные люди.
   Поляки составляли в лагере большинство. Поэтому дураки и босяки польского происхождения больше других бросались в глаза.
   После уличной драки в отношениях поляков с нами произошла какая-то перемена. Повеяло чем-то новым. Мы почувствовали чью-то незримую, но добрую руку. Кто-то невидимый стал нам покровительствовать. Порой казалось, что создан какой-то комитет, призванный заботиться о нас. Некоторые поляки позже открыто заявили, что среди нас есть такие люди, с которыми может быть, придется в будущем столкнуться при иных обстоятельствах и было бы глупо, если бы какие-то болваны угробили их. Довольно, дескать, глупостей совершено в прошлом - пора взяться за ум. Не время считать, кто кому сколько плохого сделал. Главное - сейчас помогать друг другу.
   Вечером, после драки мы стояли у забора и сетовали на свою безутешную долю. Пить хочется страшно, но нечего. О еде и думать не смеем. Хоть бы жажду утолить. Пить из колодца нельзя: заражен бациллами. В лагере есть лавочка, в которой имеется минеральная вода. Но за нее надо платить. Мы нищие. Ни у кого из нас нет ни гроша. Пусто, хоть шаром покати. На теле грязные тряпки, да и те не свои.
   Вдруг к нам подошел широкоплечий краснощекий парень лет тридцати-тридцати пяти.
   - Я - Каминский, - представился он. - Поляк из Померании. Не унывайте, литовцы. Осилим и лагерную чертовщину. Самые страшные времена позади. Надо только уметь жить. Ничего. Со временем освоитесь. Курить хотите? Конечно, хотите. У вас ведь ничего нет за душой.
   Каминский тотчас одарил одних щепоткой табака других - сигаретой... Повел в лавочку и купил каждому бутылку воды.
   Вольному человеку трудно себе представить, какой несказанно дорогой подарок преподнес нам Каминский! Что значило для нас - загнанных, истерзанных, затравленных - доброе сердечное, живое слово сочувствия. И такое щедрое угощение! А ведь сам Каминский был несчастнейшим существом! Третий год он маялся в лагере, лишенный семьи, родного крова. Все отняли у него прожорливые эсэсовские пауки.
   Каминский проявлял о нас трогательную заботу. Он всеми силами старался нам помочь. В дальнейшем и мы не остались в долгу - жили по-братски.
   Усмирить Вацека Козловского и изменить его отношение к нам вызвался Юлиус Шварцбарт, уроженец Закопани, человек с открытой душой и чутким сердцем склонный, как и все горцы, к мечтательности. Бывший польский офицер, попавший в плен, затем очутившийся в концентрационном лагере, Шварцбарт испытал жесточайшие муки, но остался мечтателем. Высокий стройный, мускулистый, чернобровый мужчина тридцати трех лет от роду, словоохотливый и остроумный, прирожденный художник, Юлиус дослужился до капо лагерных плотников. Он был хорошим мастером, замечательным умельцем. Особенно славился Шварцбарт художественной резьбой по дереву. Он делал изящные коробочки и дубовую с резными украшениями мебель, особенно столы и шкафы. Искусство Шварцбарта было известно далеко за пределами лагеря. Юлиус получал заказы из Берлина и других крупных центров Германии, преимущественно от сильных мира сего и влиятельных персон.
   Два года тому назад Шварцбарт не на шутку сцепился с Вацеком Козловским. Вацек дал Шварцбарту пощечину. Юлиус дал сдачи. Пораженный неслыханными манерами Юлиуса, Вацек со всей ответственностью стал избивать его. Шварцбарт бросил Вацека на землю и изрядно расписал ему зад. С тех пор Юлиус стал для Вацека высочайшим авторитетом. Вацек почитал Юлиуса. Вацек Юлиуса боялся.
   Когда нас отдали в распоряжение Козловского, Юлиус тотчас вызвал того к себе. Мастерские Шварцбарта находились в противоположном конце двора, и из окон было видно все, что выделывал Вацек со своими подопечными рабами.
   Вызвал Юлиус Вацека и молвил. Коротко и ясно:
   - Смотри у меня! Не смей прикасаться своими погаными руками к литовцам. Пусть лапы твои и не чешутся. Понял?
   - Слышу... Понял - промычал Вацек, косясь в угол.
   - Работой их не изводи. Коли можешь прибавь им супу, - продолжал наставлять Юлиус.
   И действительно, Вацек не причинял нам особенного вреда. Из страха перед Шварцбартом он избегал даже бить нас открыто.
   Бывало, скривится у Вацека челюсть, нальются кровью глаза, задрожит в руке палка, вырвется из горла змеиное шипение. Взбешенный Козловский ринется к нам, притулившимся у забора, но тут в окне столярной мастерской показывается Юлиус:
   - Помни уговор, - спокойно говорит Шварцбарт.
   - Ладно, ладно, дьявол, - скрежещет зубами Вацек и принимается колотить других.
   Если так уж хочется подраться - не все ли равно, кого бить?
   Заключенные, которых Вацек избивал экспромтом, получали двойную порцию побоев - и свою, и нашу. Таков уж закон ошибочно направленной энергии.
   Кое-когда и нам доставалось от Вацека, - тогда, когда Шварцбарт этого не видел.
   Заместитель начальника лагеря сказал как-то Шварцбарту с ухмылкой:
   - Литовцы приехали, что же вы не деретесь?
   - Мы в прошлом досыта дрались. За то все и сидим теперь тут, невозмутимо отрезал Шварцбарт.
   В ответе Юлиуса был заключен глубокий смысл, безоговорочно ясный как для польской, так и для литовской интеллигенции. Руководствуясь им, мы в дальнейшем соответственно строили свои взаимоотношения. Среди поляков мы нашли много добрых, искренних друзей, на которых можно было вполне положиться в беде. Не одному из нас наши друзья-поляки оказали реальную, неоценимую поддержку. Меня лично они спасли от голодной смерти.
   "СТРОЙКА БОЛЬНЫХ"
   Промаявшись в лагере около трех недель, я начал делать карьеру - меня назначили писарем в тюремную больницу. Правда с испытательным сроком.
   Тюремная больница лагеря почему-то носила комическое нигде в Германии не встречавшееся название "Krankenbau" - "Стройка больных". Ну совсем как "Strassenbau" - "Строительство шоссе", "Hochbau" - "Высотная стройка". Так и "Стройка больных".
   Женскую больницу именовали просто больницей, а мужскую - стройкой.
   В марте 1943 года мужская больница состояла из четырех-пяти арестантских палат комнатки для канцелярии и администрации, аптечки кухни, умывальни с ванной и душем, являвшейся одновременно и мертвецкой, и еще каких-то жалких конурок.
   Начальником больницы был врач Гейдель Hauptsturmfuhrer - чин, примерно равный пехотному капитану.
   Гейдель был высокий, худощавый, но стройный шатен лет тридцати-тридцати пяти. У него было интеллигентное лицо, если не считать рубца, оставленного острой шпагой какого-то бурша в студенческие годы. Ходил он, слегка понурив голову. Тихоня. Весьма вежливый. Гейдель был единственным дипломированным эсэсовцем в лагере - имел высшее образование. Он не только не бил узников, но и не ругался. За два года Гейдель не произнес ни одного бранного слова а уж это было совсем не похоже на эсэсовцев. Но именем своим он прикрывал все совершавшиеся в лагере злодеяния.
   Осенью доходяги умирали, как мухи. Гейдель подписывал медицинские заключения о их смерти. Наиболее популярными болезнями среди доходяг были: "AKS" - "Allge maine korperschwache" - общий упадок сил; расстройство кровообращения, катар желудка. Свирепствовала в те времена и еще одна болезнь, малоизвестная в обыденной жизни, а в лагере так и косившая доходяг - флегмона.
   Опухают бедра и икры, ноги покрываются краснотой. Краснота переходит в синеватость... Разрушается организм. Гниют мышцы... В лагере раны вообще заживают с большим трудом. Самая пустячная ранка гноится целыми неделями и месяцами. Ничего не попишешь: голод не обладает целебными свойствами. Истощенный человек заживо гниет.
   Болезни уносили сотни арестантов. Что поделаешь на то они и болезни. Но бывало, убивали здорового человека, - и доктор Гейдель, не моргнув глазом выводил - "AKS". Только повешенным он определял почему-то другую болезнь воспаление легких. Впоследствии изобретательный лекарь придумал еще один диагноз: "Freitod" - смерть по собственному желанию.
   Иногда в лагерь посылали таких узников, расстреливать или вешать которых правители Штутгофа не решались. Их направляли в лечебное учреждение Гейделя на предмет инъекции. Причину смерти в таких случаях доктор устанавливал без особого труда: "AKS".
   Только осенью 1944 года что-то нашло на Гейделя. Он поссорился с лагерным начальством и наотрез отказался отравлять людей. Уязвленный эскулап заявил:
   - У меня больница, а не бойня...
   В марте-апреле 1943 года в лагере насчитывалось около четырех тысяч человек, а умирало ежедневно по сорок-пятьдесят. Но в конце апреля - начале мая смерть разбушевалась и за сутки уносила не менее ста узников. В лагере свирепствовала какая-то своеобразная холерина - воспаление толстой кишки отправившая на тот свет множество людей. Одновременно процветали сыпной и брюшной тиф, дизентерия, воспаление легких и прочие недуги. Гейдель был вынужден расширить свое заведение. Он выхлопотал еще несколько комнат. Доходяг поместили в отдельный блок, где давали отдохнуть после работы. А самых слабых и вовсе не посылали на работу.
   В начале лета 1944 года Гейдель получил месячный отпуск. В лагерь прислали замену - другого врача. Был ли он врачом, черт знает, но эсэсовцем был настоящим.
   Заместитель Гейделя являлся сторонником нового более совершенного метода лечения доходяг. По его словам, сей метод блестяще оправдал себя в других лагерях и дал изумительный эффект.
   Новоявленный эскулап обнародовал такой приказ: более сильным доходягам выдавать полпорции тюремной похлебки слабым - треть, а угасающим - ничего. Недостаток в пище укрепляет-де их жизнеспособность, их волю к существованию, что, в свою очередь, благотворно сказывается на здоровье. Ну а кому суждено умереть, тот умрет без медицинского вмешательства. Тут, мол наука бессильна. Чем скорее они умрут - тем сильнее будет экономический эффект.
   Доходяги нашего лагеря, должно быть, не оценили по достоинству преимущества нового метода вызванного к жизни редкостным человеколюбием: они умирали, как мухи осенью.
   Гейдель возвратился из отпуска раньше положенного срока. Врача-реформатора прогнал, новый метод лечения отменил. Вместо него ввели для доходяг гимнастику. В зной и в холод упражнялись доходяги во дворе, хоть у них и зуб на зуб не попадал.
   В 1944 году Гейдель получил помощника, доктора Лукаса, военного хирурга. За какие грехи попал он из армии в СС, он и сам толком не знал. А в лагерь, где эсэсовцы были хозяевами, судьба его забросила впервые. Несколько недель бродил помощник по лагерю, как очумелый. Он никак не мог очухаться от увиденного. Вскоре Лукас с жаром взялся за работу: делал операции слепой кишки, флегмоны, вправлял руки ноги... Вскоре помощник Гейделя ближе сошелся с заключенными, - с каменщиками, столярами малярами, стекольщиками. Он тайком встречался с ними, по ночам таскал в больницу какие-то вещи. Через некоторое время в хирургическом кабинете стал по ночам гореть свет, застучали молотки... Из похищенных на складах материалов Лукас при помощи заключенных оборудовал прекрасную операционную. Гейдель терпел, терпел, а потом не вынес самоуправства Лукаса и выгнал его из Штутгофа.
   Не суйся не в свое дело!
   Сам Гейдель редко вмешивался в дела больницы. Она его мало занимала. Он был холост и любил поволочиться. Настоящим хозяином больницы долгое время оставался фельдфебель СС Гаупт, человек лет шестидесяти пяти, отец пятерых солдат, низкорослый, но широкоплечий и крепкий. Он отличался зычным фельдфебельским басом. Гаупт никогда не жалел голоса, и тот обычно опережал своего владельца на полкилометра. Узники всегда знали точные координаты Гаупта. Он не был особым любителем-костоломом, но изредка все же опускал свою свинцовую лапу кому-нибудь на нос - не забывай, мол, что находишься в лагере. Опускал не со зла, не из желания обидеть, а так, по-отечески, ради удовольствия и порядка. Со служащими больницы Гаупт был совсем хорош. Провинившихся больничных работников он наказывал самолично. Если, скажем, кто-нибудь выпивал слишком много казенного спирта, не поделившись с ним или поддерживал с женской половиной лагеря строго воспрещенные интимные отношения, Гаупт орал благим матом. Но укрывал своих подчиненных от мстительного ока вышестоящего начальства, а попавших в беду защищал аки лев.
   Доброе сердце было у фельдфебеля Гаупта. Каждую неделю он ездил в Гданьск к супруге. Он обычно привозил бедняжке два солидных пакета: маргарин, колбасу, муку, крупу, сахар - и всякую другую всячину, которая уже не могла, конечно, понадобиться умирающим доходягам...
   В обязанности Гаупта входило впрыскивание яда тем каторжникам, которых начальство по каким-то соображениям не желало вешать. Например, женщинам. Гаупт отлично справлялся с возложенной на него миссией. Он был специалистом. От имени Гейделя фельдфебель подписывал и выдавал свидетельства о смерти настоящие и подложные.
   Средненький в общем был человек. А погубила его болезного водка spiritus vini.
   Недостачи спирта были обычным явлением в больнице. Растрата и перерасходы живительной влаги не считались смертельным грехом. Все можно было списать за счет больных. Куда хуже было, когда Гаупт багровый от выпитого спирта, отправлялся на прогулку падая и устраивая на каждом шагу шумные дебоши. Но и дебоши не таили в себе большой беды. Их можно было просто не замечать. Совсем плохо было когда распоясавшийся Гаупт начинал приставать к прекрасному полу - к эсэсовкам и заключенным. Взбудораженные весельчаком-фельдфебелем, они визжали и орали, как будто их резали... Но некоторые были недовольны и даже писали официальные жалобы на Гаупта.
   Начальство, скрепя сердце, сажало Гаупта в карцер, на хлеб и на воду. Посадило раз. посадило другой... пятый... шестой... Позже за те же грехи его выслали куда-то в Берлин на какие-то курсы трезвенников или санитаров, откуда он так и не вернулся. Видно перестал пить.
   Но и Гаупт, по правде говоря, владычествовал в больнице только официально. Неофициальным, фактическим диктатором был арестант обер-капо Ян Вайт.
   Вайт, тридцатилетний брюнет, живой и энергичный старый политический заключенный, за время пребывания в лагере совершенно онемечился. Он просидел в Штутгофе четыре года и должен был быть отпущен на свободу. Вайт, видимо, обрел бы наконец волю, если бы его не погубили жажда власти и женщины.