Господа рыцари обращались к своему подконвойному редко и лишь с бранью. Можно было понять, что путешествуют вместе с ним они отнюдь не по собственной воле, и если бы не какие-то неизвестные обстоятельства, с удовольствием вздернули бы его на первом попавшемся суку. Во время привалов Анаэль не получал ничего, кроме косых взглядов и обглоданных костей, и не питал никаких надежд, кроме самых худших.
   Места, через которые им приходилось проезжать, были заселены довольно густо, но рыцари, если была возможность, старались объезжать деревни и постоялые Дворы стороной. Такая скрытность лишь укрепляла пленника в его мрачных предчувствиях. Даже естественное любопытство — зачем его извлекли из лепрозория, куда и зачем везут, блекло перед громадой накапливающегося страха.
   Он часто вспоминал фигуры повешенных у въезда в монастырь. В том, как с ними сурово расправились за мелкую, казалось бы, оплошность, была и угроза и загадка. Стало быть, имелся в монастыре кто-то очень влиятельный, кто знал, кого Анаэль мог встретить в лепрозории «нижних пещер», и не желал, чтобы эта встреча состоялась. Но тогда почему, этот таинственный хозяин просто-напросто не убьет его, раз он видит в нем носителя опасной тайны, полученной от гниющего заживо старика? В подобном повороте событий содержалось косвенное подтверждение того, что «король Иерусалимский» не лгал. И для чего с ним водил разговоры ласковый брат Ломбарде? Может быть, он все-таки надеялся, что лжепрокаженный согласится таки на его предложение? Тогда почему он ничуть не расстроился, когда получил отказ? Как запутано и перепутано все. Чем дальше, тем он меньше понимает, кто он, что он, и чего ему ждать от окружающего мира в следующий момент.
   Когда человек ввергнут в такую степень неопределенности, он теряет интерес к окружающему, в нем нарастает одно только желание: вырваться. Куда угодно, как угодно, какой угодно ценой. И Анаэль решил бежать. На этот раз наверняка, чтобы не попалось на пути внезапное Мертвое море. Он присматривался к своим спутникам, изучал их повадки и привычки, осторожно проверял, насколько прочны их узлы и насколько чуток их сон. Рыцари делали порученное им дело добросовестно: Анаэль не находил ни малейшей лазейки для побега, но мечтать о нем и готовиться к нему не переставал никогда.
   На исходе четвертого дня путешествия рыцари разжились вином в одной одиноко стоящей усадьбе. Ее хозяин, старый хромой сириец, увидев ворвавшихся в ворота вооруженных людей, решил было, что его хотят ограбить и убить, и рухнул на колени, моля о пощаде. Сообразив, что убивать, кажется, не будут, он стал молить о снисхождении. Мол, поживиться у него нечем, и сам он, и дети его едят не каждый день, и недавно сдохла последняя корова. Как всегда бывает в подобных случаях, он сильно преувеличивал.
   — Как ты смеешь отказывать в хлебе насущном воинам христовым, червь! — весьма умело разыгрывая возмущение, воскликнули рыцари, хватаясь за оружие. Этот аргумент трудно было опровергнуть словами. Надрывно причитая, хозяин спустился в свои закрома, откуда извлек два больших кувшина вина и несколько лепешек козьего сыра. Рыцари, плюс к этому, своей волей прихватили барана.
   Пиршество устроили, отъехав от усадьбы на три полета стрелы, на берегу тихого, неширокого ручья, за которым стояла сочная стена виноградника. Колонны лоз плавно поднимались в гору к венчающей холм полуразрушенной башне. Не успел Анаэль толком рассмотреть картину земледельческого благополучия, как она стала добычей жадной южной ночи.
   Он устроился как обычно, в отдалении от костра, и усердно глодал кусок брошенного ему сыра. Разгоревшееся пламя то и дело выхватывало из темноты приятно озабоченные бородатые лица рыцарей, занятых разделкой туши и насаживанием ее на вертел.
   То ли вино оказалось слишком крепким, то ли воины за время вынужденного поста утратили привычку к вину, но опьянели все довольно быстро и сильно. В перерыве между кувшинами, они связали Анаэля, но выпитое сказалось на качестве пут. Подвигав руками, Анаэль сразу это понял. К тому же, когда его обматывали веревками, он слегка напряг мышцы, подвыпившие тамплиеры этого не заметили. Когда он расслабил мышцы, веревки несколько ослабли.
   Пошел в дело и второй кувшин, он повлек за собой распевание популярных провансальских канцон, чего по идее, рыцари-монахи не должны были делать, даже находясь вне стен своего монастыря. Один из тамплиеров оказался неплохим и неутомимым певцом. Когда он запел знаменитую сирвенту, сочиненную Бертраном де Борном в честь его дамы Мауэт де Монтаньян, Анаэль сделал первую попытку справиться с узлами.
   Так, как апрельский сквозняк,
   Блеск утра и свет вечеров,
   И громкий свист соловьев
   И расцветающий злак.
   Да, решил пленник, это уже третья возможность спрыгнуть с опасного корабля храмовников. Ночная тьма, в третий раз, предлагает свои услуги, и было бы невежливым ей отказать, ведь она является сущностью женского рода.
   Придавший ковру поляны
   Праздничную пестроту,
   И радости верный знак,
   И даже Пасха в цвету
   Гнев не смягчает моей
   Дамы, — как прежде разрыв
   Глубок, но я терпелив.
   Он найдет себе нору, в которой отсидевшись, придумает, как ему, без лишнего риска для жизни распорядиться тайной короля Иерусалимского.
   Узлы, лишь на первый взгляд, были затянуты небрежно, обливаясь потом, ломая ногти и, стараясь при этом не шуметь, Анаэль ничего не мог с ними поделать. Несколько раз ему казалось, что ничего не получится. Благо, сочинение неизвестного бывшему ассасину трубадура, оказалось довольно пространным. Когда, наконец, неутомимый певец добрался до последних слов сирвенты:
   На Темпра, я предпочту
   Ваш дар королем королей,
   Поскольку остался гнев
   Желчи полынью испив,
   Ты, Пагиоль, на лету
   Схватив суть жгучих речей,
   Спеши к Да-и-Нет,
   Мотив в дороге не позабыв.
   — пленник был свободен от веревок.
   По голосам гуляк, выражавших восхищение исполнением сирвенты, можно было заключить, что они весьма «хороши». Они выпили еще и выяснилось, что они уже и петь не в силах, начали переругиваться, поносили какого-то барона, страшного по их мнению скупца, и клялись поминутно девой Марией.
   Анаэль осторожно отполз к ручью, медленно опустился в его воды и, стараясь не создавать ни малейшего шума, перебрался на другой берег. Оказалось, что выбраться беззвучно из воды намного труднее, чем в нее опуститься. Плененная лохмотьями влага вернуться к основному потоку норовила с шумным журчанием. Но беглецу везло. Вино, этот благородный родственник воды, надежно одурманило почитателей Бертрана де Борна.
   Цепляясь за корневища лоз, недовольно косясь в сторону угрожающе поднимающейся луны, Анаэль побежал по направлению к примеченной башенке. И все время, пока он бежал по прямому узкому каналу меж рядами виноградных кустов, спина его обдавалась опасливым холодом и отнюдь не потому, что перед этим ему пришлось выкупаться в холодном ночном ручье. Арбалетная стрела убивает наверняка на четыреста шагов, а попасть ему в спину в этом виноградном канале ничего не стоило, даже для очень пьяного стрелка.
   Когда виноградник кончился, Анаэль испытал некоторое облегчение, и, как сразу же выяснилось, напрасно. Стоило ему обернуться, чтобы проверить, нет ли за ним погони, как на шее у него захлестнулась плотная кожаная петля и кто-то, плохо видимый в темноте, приставил ему к горлу нож, слабо сверкнувший в лунном свете.
   — Молчи, — прошептали над ухом.
   Анаэль и не думал ничего говорить, равно как и оказывать какое-либо сопротивление. После испытаний последних дней он не чувствовал в себе подобной способности. Тем более было неизвестно, сколько их, явившихся из темноты.
   Ничего не спрашивая у бывшего прокаженного, ночные ловцы, подхватили его под локти и потащили куда-то. Одно можно было заключить с уверенностью: тащат его вверх по склону, значит по направлению к той самой башне, исполняя, стало быть, его заветное желание.
   Очень скоро, Анаэль стоял на коленях в низком подвале со сводчатым потолком, возле горевшего на полу костра, окруженный плохо различимыми в темноте людьми. Прямо перед ним, сидел на камне бритый человек в козлиной безрукавке мехом наружу, надетой на голое тело, с маленькой серебряной серьгой в ухе, по моде тунисских пиратов. Лицо у него было почти добродушное, красное, толстогубое, он чему-то удовлетворенно улыбался.
   — Где вы нашли это чудище? — спросил он у тех, кто приволок пленника. Анаэль действительно немного напоминал какое-то мифологическое лесное существо. Лохмотья в грязи, с бороды струится вода. Шрамы на лице, в блеске неверного пламени, больше всего походили на трещины черепахового панциря.
   — Выскочил из виноградника, — просипел кто-то за спиной пленника.
   — От кого ты бежал?
   Анаэль молчал, лихорадочно пытаясь сообразить, кто эти люди. Одно было по крайней мере ясно сразу — не мусульмане. Во-вторых, судя по тому, что они скрываются в подвале этой заброшенной руины, они не в ладах с христианскими властями. Разбойники? Палестина со своими многочисленными, поросшими лесом холмами, могла дать приют многим шайкам. С установлением крестоносного правления они расплодились, особенно в землях севернее Святого города, во множестве. Латинские власти контролировали только города и крепости, многочисленные мелкие поселения жили по старинным законам, оставшимся, может быть, еще с домусульманских времен и были уязвимы для группы из каких-нибудь двух десятков вооруженных негодяев.
   — Если ты не станешь отвечать, мы не станем спрашивать. Петлю на шею — и на перекладину. Кто ты такой?
   — Я стану отвечать. Я красильщик, сын красильщика из Бефсана.
   Уже произнеся эти слова Анаэль подумал, что вряд ли следовало говорить правду, это может обернуться против него при определенных обстоятельствах. Но было уже поздно что-то менять.
   — Что у тебя с лицом? Твой отец размешивал твоей башкой краску в своих чанах?
   Разбойники дружно рассмеялись незамысловатой шутке своего вожака.
   — Ты угадал. Красильное дело иногда… Одним словом я обгорел.
   — Ладно, на это мне плевать. Скажи мне лучше, как ты попал к тем, от кого бежал?
   — Отец послал меня с образцами в Тивериаду.
   — И они застали тебя одного на дороге?
   — Как ты угадал? — Анаэль изобразил на лице удивление.
   — Ты слишком поздно увидел вооруженных всадников…
   — Да-да, именно так, и не успел добежать до зарослей, как меня учили.
   Вожак похлопал себя ладонью по колену.
   — Куда они тебя везли?
   — Не знаю, они не разговаривали со мной.
   — Где они сейчас?
   — За виноградником есть ручей, они разложили на берегу свой костер.
   — Они не заметили твоего бегства?
   — Они выпили два больших кувшина старого вина.
   Вожак сделал знак кому-то. Среди разбойников произошло движение.
   — Если ты нас обманул, — сказал спокойно человек в козлиной безрукавке, — и моих людей там ждет засада, мы успеем тебя прирезать.
   — Я сказал правду.
   — Если ты сказал правду, я еще подумаю, что с тобой делать. Возможно прирезать тебя все равно придется.
   Сказав это, вожак рассмеялся, должно быть своему остроумию, разбойники ответили нестройным хохотом, им нравился веселый нрав предводителя. И кличка его соответствовала нраву, он был довольно широко известен под именем Весельчака Анри.
   Анаэля, между тем, отволокли в сторону и бросили на какую-то шкуру. Там, в относительном одиночестве и в полумраке, он получил, наконец, возможность пораскинуть мозгами. Он видел, что пятеро или шестеро вооруженных разбойников спешно покинули подвал. Значит его, Анаэля, слова подтвердятся. Даже, если они не найдут рыцарей, то отыщут следы свежего кострища на берегу ручья. Что будет дальше, сказать трудно. Правильно ли он сделал, назвавшись сыном красильщика из Бефсана? Тоже пока невозможно ответить. Вырвалось само собой, не было времени придумать что-нибудь другое, столь же правдоподобное. Одно лишь волновало Анаэля — не слишком ли далеко разбойничье укрытие находится от тех мест, где находится родной город сына красильщика. Не вызовет ли это подозрения у его новых «друзей». Судя по всему, долгие раздумья не в характере их начальника. Могут даже не повесить а… впрочем, что об этом печалиться! Судя по многим приметам, трое любителей выпить и попеть везли его на север, вдоль Иордана. От Мертвого моря к Генисаретскому озеру. Иерусалим, стало быть, они сочли нужным миновать стороной.
   Размышления пленника были прерваны возбужденными голосами вернувшихся разбойников. Говорили они на дикой смеси арабских, арамейских и латинских слов. Из потока этой тарабарщины Анаэль смог уловить лишь самое главное — рыцарей нашли и зарезали спящими. Один из разбойников демонстрировал всем свой халдейский нож с широким лезвием. Лезвие было в крови. Возбужденно приплясывая, он несколько раз лизнул его, зажмуриваясь от наслаждения. Тут же явилось несколько желающих сделать то же самое, составилось целое представление с бешеными плясками, общим смехом. Повытаскивали из углов подвала бурдюки с вином и начали, не прерывая варварских танцев, хлестать из них веселящую жидкость, заливая красной влагой бородатые, полубезумные лица. В костер подбросили дров, насадили на бронзовый вертел ободранную тушу оленя. В общем, вели себя примерно также, как те, кого они только что убили на берегу.
   Несмотря на всеобщее веселье, вопли, танцы и прочее, Анаэль спокойно заснул у себя в углу — после тягот путешествия в никуда, после полубессонных ночей в ожидании того, чем это путешествие может закончиться, разбойничья пещера, даже в момент звериного праздника пролитой крови, представлялась ему безопасным и уютным убежищем.
   Утром его разбудил Весельчак Анри. Когда Анаэль открыл глаза, он приложил палец к губам и сделал знак, означавший — следуй за мной. Они выбрались наружу.
   Несмотря на свое печальное архитектурное состояние, руины, уверенно господствовали над округой. Та была затоплена в этот час туманом, лишь кое-где росшие на взгорках рощицы проступали сквозь пелену. Восток быстро набухал красноватым светом. На западе висело одинокое облако — гора Гелауй.
   — Там, — сказал Анри, указывая на север, — твой родной город. На днях мы отправимся туда.
   — Зачем? — наивным тоном спросил Анаэль.
   Весельчак усмехнулся.
   — Ты скоро сам все поймешь. А сейчас, у меня к тебе другое дело.
   — Если я могу, готов служить.
   — Еще бы. Меня зовут Анри. Весельчак Анри. Ты не слыхал обо мне?
   Анаэль пожал плечами.
   — Возможно я не бывал в тех местах, где о тебе говорят.
   — Обо мне не просто говорят. Комтуры всех прибрежных городов, от Тира до Аскалона, объявили награду за мою голову. И по сей лестной для меня причине, вынужден я временно переменить места своего промысла. Как человек здешний, ты очень кстати попался мне в руки.
   — Я все покажу, что знаю. Не только Бефсан мне знаком, но и Анахараф и Везен. Я знаю, где тайные калитки в крепостных стенах, где испражняются стражники, их там легче всего…
   Весельчак Анри поощрительно кивал, а при упоминании об отхожих местах для стражников, даже хмыкнул. Ему нравился услужливый настрой ночного пленника. Он положил руку ему на плечо и спросил:
   — Как тебя зовут?
   — Анаэль.
   — Ты иудей?
   — Нет.
   — Перс?
   — Нет-нет.
   — Тогда, может быть, армянин?
   — Нет.
   — Может быть, сириец?
   — Может быть. Правда мне говорили, что моя мать была дейлемитка, а отец с севера, из Халеба.
   — Понятно.
   — Но я христианин.
   — Маронит?
   — Нет, меня крестил латинский священник.
   Весельчак Анри окинул долгим и не слишком веселым взглядом сына красильщика из города Бефсан. Потом достал из кармана кожаных штанов перстень с тамплиерской печаткой.
   — Ты знаешь, что это такое?
   — Я видел такой на пальце одного из тех рыцарей, что сопровождали меня.
   — Я не спрашиваю, где это видел, я спрашиваю — знаешь ли ты, что это такое?
   — Нет, — Анаэль решительно помотал головой.
   Анри пожевал губами и спрятал перстень.
   — Так вот, сын дейлемитки, я сказал тебе, что рад тому, что ты попал ко мне в руки поблизости от своего дома, но не объяснил, почему. Это хорошо, что ты знаешь потайные калитки. Но важнее другое, что поблизости твой отец-красильщик и… кто там еще?
   — Две сестры, — тихо ответил Анаэль, — мать умерла.
   — Это значит, что ты нас не выдашь, сколь богоугодным делом ты бы это не считал.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. СЕСТРЫ

   Единокровные сестры Сибилла и Изабелла, дочери Иерусалимского короля, настолько не походили друг на друга, что это вызывало немалое и искреннее удивление у всех, кому приходилось с ними сталкиваться.
   Сибилла была старше на полтора года, но поскольку нравом обладала кротким, меланхоличным, личностью казалась бесцветной, и красотой совсем не блистала. Премьерствовала в этой родственной паре, младшая сестра Изабелла. Вот кому не занимать было энергии, почти неукротимой, чувств почти свирепых, ума почти что государственного.
   Сестры, разумеется, не ладили друг с другом. Изабелла склонна была помыкать сестрицей, руководить ею. Всегда норовила растормошить, втянуть в какое-нибудь шумное, если не сомнительное предприятие. Сибилла стремилась запрятаться от нее подальше, где можно было тихо помолиться, поплакать, повздыхать.
   Когда «государственные обстоятельства» заставили их расстаться, сестры не слишком убивались по поводу этой разлуки. Изабелла с небольшим, но достаточно пышным двором отбыла в Яффу. Сибилла поселилась в полумонастырском заведении под Иерусалимом по дороге к Вифлеему. Строгий, чинный порядок этого заведения очень ей нравился и полностью соответствовал ее нраву. Она подолгу сидела во внутреннем саду капеллы, заполоненном жасмином и розами, не пропускала ни одной службы в местной церкви, находя своеобразное удовольствие в невыносимой серой скуке своих монашеских будней. С появлением же нового духовника, добродушного и обходительного отца Савари, она даже и скучать перестала. Говорливый иоаннит сумел еще больше углубить ее увлечение сочинениями отцов церкви. Он умел так живо и, вместе с тем, так целомудренно их комментировать, что принцесса с нетерпением ждала появления в своей келье добродушного старика. Очень ей нравилось и то, что отец Савари никоим образом не пытается употребить свое немалое влияние на нее в каких-то мирских, прагматических целях. Не будучи очень умной, вернее сказать интеллектуальной девушкой, Сибилла просто в силу происхождения умела различать людей, которым от нее что-то было нужно, которые оказывали ей услуги в расчете на какие-то будущие блага. Таких людей она инстинктивно сторонилась и именно таким людям менее всего, готова была споспешествовать в каких бы то ни было делах. Она знала, несмотря на всю свою кротость, что является старшею дочерью короля и, очень может быть, что со временем станет королевой. Где, когда — она не задумывалась. Конкретные обстоятельства, всякие политические факты занимали ее весьма мало, она витала в бледном мареве своих, как ей казалось, религиозных мечтаний, где-то в самой глубине души храня не очень отчетливое представление о своем предназначении. Куда привлекательнее, чем роль принцессы, казалась ей роль мученицы за веру, например Святой Агнессы. И она не раз говорила на эту тему со своим духовником. Будучи человеком хитрым, иоаннит решил не торопиться, предполагая сначала завоевать всецело доверие девушки, а уж потом думать о том, каким образом склонить ее душу в сторону ордена госпитальеров. Он выбрал путь, хотя и длинный, но верный. Он напоминал своей высокородной воспитаннице о женах-мирроносицах и о ранах христовых, разрывавших сердца Марфы и Марии. Он давал ей выплакаться, истово молился вместе с нею. Он умело переходил от разговоров о самом великом земном страдании и божественном страдальце к рассуждению, что участия достойны все болящие, и что самым богоугодным делом на земле является дело их призрения. Отец Савари никуда не спешил, он не настаивал, когда Сибилла склонна была сомневаться, он готов был ей растолковывать любое слово Святого писания и в сто первый раз, если предыдущие сто не дали результата.
   Когда воспитанница начинала особенно упрямствовать, он применял свой самый кроткий и вместе с тем самый сильный прием — исчезал на несколько дней. После подобной «экзекуции» к воспитаннице неизменно возвращалась ее покладистость.
   Поскольку Сибилла не знала, куда ее ведут, она считала, что не ведут вообще никуда. Что ее беседы с отцом Савари имеют одну только цель — богоугодное времяпрепровождение. Между тем, однажды августовским утром, говорливый иоаннит мог поздравить себя с тем, что основная часть пути от оплакивания ран Христовых до признания прав ордена госпитальеров на ведущее положение в Святой земле, принцессой проделана. Дело в том, что она согласилась посетить госпиталь Святого Иоанна в Иерусалиме, этот монумент моральной мощи ордена, самую знаменитую и, может быть, самую большую больницу в мире.
   — Она потрясена увиденным, — сказал отец Савари графу Д'Амьену, лично контролировавшему то, как проистекает духовное воспитание одной из дочерей Бодуэна IV. Достигнув решающего влияния на короля, великий провизор не без основания считал, что сегодняшний день ордена госпитальеров в некоторой степени обеспечен, и надлежит беспокоиться о дне завтрашнем, то есть о влиянии на наследников.
   — За один этот день она пролила слез больше, чем за все месяцы нашего знакомства, — самодовольно сказал отец Савари.
   — Слезы — самая мелкая монета в кассе женской души, Савари, вы француз и должны были бы иметь это в виду.
   — Только не у такой, как принцесса Сибилла, мессир. Я успел изучить ее, как мне кажется, неплохо. Не представляю себе соблазна, который мог бы сбить ее с пути истинного.
   — Ну-ну, — сказал Д'Амьен, не любивший людей самоуверенных и восторженных.
   — К тому же я рядом с ней почти непрерывно, уж пять дней в неделю наверняка.
   — Ваш проповеднический дар известен, — кивнул великий провизор, — но дела, в которые замешана женщина, оценивать лучше после их завершения.
   Проповедник не стал спорить долее и, когда великий провизор протянул ему руку для поцелуя, облобызал ее почтительно и старательно.
   Ни один, ни другой не знали, что по возвращении в свою келью, принцесса Сибилла нашла у себя на подушке некое письмо.
   Совсем по-другому жила Изабелла в небольшом дворце в Яффе.
   Как уже говорилось выше, устроилась она по-королевски. Конюхи, повара, трубадуры и лютнисты, и даже несколько охотничьих соколов, что было труднопредставимо в окружении молоденькой девушки. Каждое утро к ее выходу являлось несколько десятков французских и английских рыцарей, последовавших за нею из столицы. Некоторые с тайным желанием попытать амурного счастья — уж больно горяча и порывиста была красавица Изабелла, другие просто ради того, чтобы оставить скучный и скудный Иерусалимский двор. Бодуэн IV как-то сразу всем и решительно опостылел своими непрерывными болезнями, своим затворничеством и скупостью. За последние четыре года он всего несколько раз появлялся перед своими подданными, и даже со своими детьми виделся лишь мельком, в обстановке, которую и с большой натяжкой нельзя было бы назвать родственной. Его поведение порождало множество слухов, но слухи, во-первых, — это оружие стариков и мужиков, а во-вторых, слухи эти были крайне скучными, не будоражащими воображение. Невозможно из месяца в месяц обсуждать, чем именно болен государь, лихорадило его накануне, или он всего лишь поносил.
   Дворяне, особенно молодая и бесшабашная их часть, были рады возможности, предоставленной им юной принцессой, пожить нормальной привычной жизнью. Меньше радовались жители Яффы. Сотня рыцарей с оруженосцами, слугами, лошадьми и всеми своими расточительными и обременительными для окружающих привычками, как саранча на пшеничное поле, обрушились на средних размеров город. Аккра, или скажем, Аскалон снесли бы такое нашествие легче. Но такой город, Бодуэн по совету иоаннитов предоставить своей дерзкой дочери не захотел. Там на самом деле могло образоваться что-то вроде нового центра власти.
   Итак, непрерывные попойки, молодеческие схватки с калечением друг друга и всех, кто имел неосторожность оказаться рядом, и уж конечно, с разгромом подвернувшегося имущества, кому бы оно не принадлежало. Таверны, балаганы, постоялые дворы, цирки, все гудело. Вольные художники и мелкие авантюристы собрались в Яффу со всего побережья, от Газы до Аккры.
   Сэкономив на Сибилле, Бодуэн смог выделить Изабелле вполне приличное содержание, но только сама принцесса и ее мажордом, худой и фантастически ей преданный эльзасец Данже, знали, до какой степени ей не хватает этого «приличного» содержания.
   Беседы на финансовые темы велись обычно рано поутру, когда развеселая и полупьяная рыцарская братия лишь укладывалась спать, а в городе и во дворце поселялась относительная тишина.
   Изабелла как всегда, сама просматривала все бумаги, и они ей, как правило, не нравились.
   — Это что такое, Данже? Это что, опять?! Я ведь кажется говорила тебе…
   — Да, Ваше высочество, — покашливая, отвечал сухой, как жердь, мажордом.
   — Тысяча двести бизантов?
   — Это с учетом пени и налога.
   — И каков же налог?
   Мажордом опять покряхтел.
   — Две пятых, Ваше высочество. В месяц.