Не дожидаясь ответа, Нина Сергеевна повернула голову, слегка вытягивая лебединую свою шею, и стала слушать. Николай взглянул на нее и удивился, как она быстро умела менять выражения. Теперь глаза ее уж не смеялись и были устремлены прямо в лицо Алексея Алексеевича. Взгляд Присухина скользнул по молодой женщине. Николаю показалось, что он засиял довольной улыбкой.
   А речь Алексея Алексеевича текла тихо и плавно, словно журчание ручья. Что-то ласкающее слух, успокоивающее нервы было в мягком, нежном, приятном голосе. Он говорил, по временам закрывая глаза, говорил замечательно хорошо, с манерой недюжинного оратора. Все сидели как очарованные, вперив взгляды в Алексея Алексеевича, боясь проронить одно слово, один звук, точно слушая диковинную райскую птицу. Надежда Петровна замерла от удовольствия, улыбаясь счастливой улыбкой, изредка посматривая вокруг, словно бы спрашивая: «Каково?» Все в столовой будто замерло. Даже лакей, влетевший было с блюдом, остановился сзади Надежды Петровны, выжидая паузы, когда можно будет обносить разноцветное мороженое, возвышавшееся среди блюда красивым обелиском.
   Николай стал слушать.
   — Невозможно, неестественно, говорю я, — продолжал между тем Алексей Алексеевич, — идти против истории. Для людей, не чуждых ей, эти явления объясняются просто и натурально, так же натурально, как просто и натурально объясняются физические законы. Негодуйте, сердитесь, волнуйтесь, а факты остаются фактами; народ, масса не только в бедном нашем отечестве, но даже в более цивилизованных странах похожа на стадо баранов, бессмысленное, стихийное стадо, не имеющее ни за собой, ни перед собой ничего. Не от него ждать спасения, не он скажет слово — он никогда ничего не говорил, — а только от людей цивилизации, людей науки, от высших организаций. И вот почему мне так прискорбно, что у нас вдруг заговорили о народе, появились какие-то народники в литературе, в обществе, среди молодежи. Убогого дикаря они хотят нам представить светочем истины. Это вредное и прискорбное заблуждение, невежественный сентиментализм. История двигалась не народом — он одинаково терпел и Ивана Грозного и Робеспьера [18], — а высшими личностями. Сила в интеллигенции, а не в народе. Мы одни действительно являемся нередко страдальцами, а не народ. Стоит посмотреть на этих отупелых киргиз-кайсаков…
   По счастию, Алексей Алексеевич остановился на секунду, и Надежда Петровна, заметившая, что мороженое начинает таять, моргнула лакею, и он стал обносить блюдо. Присухин взял изрядную порцию и продолжал на ту же тему. Николай слушал, слушал и начинал злиться. Бессердечной, сухой и безжалостной показалась ему теория, проповедуемая Присухиным. По его словам, выходило как будто так, что высшим организациям предоставляется право жить разносторонней жизнью, а доля низших — вечное ярмо. Он почувствовал какую-то ненависть к оратору. Ему припомнились эти киргиз-кайсаки, среди которых он провел детство. В голове его мелькнули теплым, мягким воспоминанием няня, ветхий мужик Парфен Афанасьевич, повар Петр, Фома… Его обуяло желание оборвать Присухина. Что-то клокотало в его груди. Он чувствовал — именно чувствовал — какую-то фальшь в словах «иисусистого».
   — Позвольте, однако! — воскликнул он, вдруг загораясь весь. — Позвольте.
   Все посмотрели на Николая с таким же выражением, с каким смотрят на мальчика, решающегося вступить в спор с взрослым человеком. «И ты, милый, решаешься!» — казалось, говорили все эти взгляды.
   Николай почувствовал эти взгляды, и это возбудило его еще больше.
   А Присухин поднял на молодого человека свои тихо сияющие глаза и как бы снисходительно поощрял молодого человека. «Ничего, ничего, попробуй. Послушаем, что-то ты скажешь!»
   Этот взгляд заставил его вспыхнуть до ушей. «Скотина! — подумал Николай. — Подожди!»
   — Так, по-вашему-с, выходит, что народ, благодаря которому мы могли получить образование, киргиз-кайсаки, а мы — соль земли? Для нас все, а для них ничего. Так-с? — вызывающим тоном продолжал Николай.
   — По-моему-с, ничего не выходит; есть научные положения, из которых следуют известные выводы.
   — Сами же вы сейчас объясняли, что история движется высшими организациями, а если это так, — хотя я думаю, что не так, — то неужели высшие организации, соль земли, могут спокойно смотреть, как низшие организации остаются во тьме нищеты и невежества?.. Извините меня, эта теория… безнравственна.
   — Теория не может быть ни нравственной, ни безнравственной. Она может быть научной или не научной… Когда…
   Но Николай не слушал и продолжал, не замечая, как тонко-насмешливо улыбаются глаза Алексея Алексеевича.
   — Или высшим организациям нет никакого дела до этого, и они могут равнодушно жить с киргиз-кайсаками, пользуясь сами всеми дарами цивилизации? В таком случае во имя чего же они двигают историю?.. Во имя личных целей?.. Все для себя, а киргиз-кайсаки как знают?..
   — История не знает-с целей. Она управляется законами.
   — Законами хищничества одних, индифферентизма других и бессердечия третьих. Мы с вами-с будем наслаждаться, желать свободы, а для большинства — прозябание. Это-с не так, и история, сколько я понимаю, не совсем шла так. Были люди, есть они и будут, для которых страдания масс были единственным двигателем их деятельности. Они были только выразителями этих же масс.
   Николай продолжал развивать свою аргументацию, но он не столько развивал, сколько увлекался и горячился. В словах его звучало чувство и отсутствовала доказательность.
   Алексею Алексеевичу не стоило большого труда сбить с позиции своего молодого противника. Своим тихим, ровным голоском он полегоньку, с видом пренебрежительной снисходительности, разбивал его. Николай чувствовал, что правда на его стороне, чувствовал всем существом своим, что в доводах Присухина, по-видимому основательных, скрывается высокомерный эгоизм, но видел, что ему не совладать с мастерской диалектикой противника, с солидностью его эрудиции. Он не мог не заметить, что Присухин играет с ним, как старый, опытный боец. На одно его доказательство, на одну его цитату он приводил несколько других, причем упоминал такие сочинения, о которых Николай и не слыхивал.
   Но Вязников нападал еще с большего запальчивостью на Присухина и под конец стал так горячо спорить, что Присухин проговорил:
   — Э, да вы, Николай Иванович, как посмотрю, горяченький в спорах. Впрочем, глядя на вас, я вспоминаю свою молодость… Когда я был юн, я также был горяч; но уходили коня крутые горки.
   О своей горячности Алексей Алексеевич упомянул, как кажется, ради извинения молодому человеку. Сам он едва ли когда-нибудь горячился.
   — Молодость тут ни при чем. Есть и молодые, которые проповедуют ту же доктрину, хотя и не так последовательно. Она крайне удобная… заставляет мириться со всем, глядеть на правых и виновных хладнокровно и, главное, не стесняться.
   — Что делать-с. Наука — не прокурор судебной палаты!.. Вы давно изволили кончить курс? — прибавил Алексей Алексеевич.
   — В настоящем году! — резко отвечал Николай.
   — В настоящем… По какому факультету?
   — По юридическому…
   — Значит, мой collega. К нам в присяжные поверенные?..
   — Еще не знаю-с.
   — Конечно, к нам. Когда-нибудь сразимся, значит, и в суде… С таким противником приятно спарить, и мы еще, надеюсь, поспорим, а теперь… я боюсь, не надоели ли мы дамам! — прибавил Присухин и заговорил с одной из барышень.
   Николай умолк, несколько сконфуженный. «Скотина!» — подумал он. Ему было обидно и досадно, что он не только не оборвал этого «иисусистого», но еще оборвался сам.
   — Однако и вы любите умные разговоры разговаривать, как погляжу! — заметила Нина. — А я думала…
   Николай еще находился под влиянием спора и не слышал, что говорила ему соседка.
   — Я думала… Да вы, кажется, не слушаете меня?
   Николай взглянул на молодую женщину. Она так весело улыбалась, столько жизни было в ее глазах, так ослепительно хороша была она, что и сам он улыбнулся и радостно сказал:
   — Что же вы думали?
   — Что вы не занимаетесь глупостями.
   — А чем же?
   — А просто… просто пользуетесь жизнью! — тихо прибавила она, подымаясь.


XI


   Николай незаметно сошел с террасы в сад, возобновляя в памяти свой спор с Присухиным и досадуя, что не сказал ему всего, что теперь так стройно и логично проносилось в его голове. Он тихо подвигался в глубь густой аллеи.
   — И охота вам было связываться! — произнес под самым ухом сбоку чей-то голос.
   Николай повернул голову. На скамейке под развесистым кленом сидел Прокофьев.
   Вязников подошел к нему и отрекомендовался.
   — Я вас несколько знаю. От Лаврентьева слышал и вашу статейку читал! — произнес Прокофьев, протягивая руку. — Среди всякой нынешней мерзости… статейка ничего себе.
   — Ваше лицо мне тоже показалось знакомым. Вы не знавали студента Мирзоева?
   — Нет.
   — Большое сходство.
   — Мало ли схожих людей. Моя фамилия Прокофьев… Федор Степанов Прокофьев.
   — Так незачем было связываться? — спросил Николай, присаживаясь около.
   — Убедить, что ли, намеревались эту культурную каналью?
   — Да уж чересчур возмутительно.
   — Ого! Изволите еще возмущаться речами Присухина. В какой Аркадии [19] жили?
   — В петербургской.
   — Так-с… И возмущаетесь еще?
   Он помолчал и прибавил:
   — Ведь у него и наука-то вся такая же иисусистая, как он сам. Они с ней — одного поля ягоды. Она у них повадливая, карманная, на все руки…
   — Как повадливая?
   — Очень просто. Какие угодно фокусы они с ней проделывают. Вы курсов не проходили разве? Только он вас, что называется, в лоск положил…
   — Однако…
   — Однако не однако, а затравил, и поделом!
   Николай был несколько озадачен и строго взглянул на Прокофьева, но тот не обратил на это ни малейшего внимания.
   — И вправду, поделом! Вперед не суйтесь. Коли соваться, так уж надо самому во всей амуниции — иначе только их же жалкими словами тешить. По мне, это будто чищеным сапогом в грязь ступать. Он вам и Милля [20] и Маркса перевирал, вы внимали, а он-то хихикал в душе…
   — Так что же вы не вступились, коли сами вы в полной амуниции, как вы говорите? — заметил иронически задетый за живое Николай.
   — Эту канитель давно бросил, — отвечал Прокофьев хладнокровно. — Да и к чему? Разве их берут слова? Или барышень здешних, что ли, тешить диспутами?..
   — Нельзя же хладнокровно слушать гадости.
   — И потому надо поболтать?
   Прокофьев помолчал и, внимательно взглядывая на Николая, прибавил:
   — Пожалуй, вы и на свою публицистику возлагаете надежды? Кого-нибудь убедить полагаете насчет курицы в супе [21], а?
   — А разве нет?..
   — Верите еще?
   — А вы не верите разве?
   — Я?.. В российскую публицистику?
   Прокофьев взглянул на Николая.
   — Да вы в самом деле, Николай Иванович, вернулись из Аркадии, а не из Питера.
   — Что ж в таком случае литература…
   — По большей части переливает из пустого в порожнее… Надо же что-нибудь писать.
   — Вот как… И, следовательно, заниматься ею…
   — То же занятие, что мух хлопать! Это ново для вас, что ли? Поживете, тогда другое запоете, если не привыкнете, а впрочем, попробуйте-ка изложить на бумаге и напечатать то, о чем вы так горячо за обедом говорили. Попробуйте-ка! — усмехнулся ядовито Прокофьев. — А мы прочтем-с!..
   — Вы как-то безнадежно уж смотрите.
   — Не безнадежно, а не обманываюсь. Нет, батюшка, вашими писаньями не проймешь… Не нам с вами чета — люди пробовали. Не проймешь! — добавил он с какою-то глубочайшей ненавистью в голосе.
   Прокофьев умолк и попыхивал папироской. Николай поглядывал на него. Любопытство его было возбуждено. «Кто этот человек, говорящий так решительно, с такой безнадежностью?» Он уже не сердился на Прокофьева. Этот человек невольно внушал к себе уважение. Что-то притягивающее было во всей его фигуре, в его пытливых темных глазах, в его голосе, в манерах.
   — Вы здесь давно? — спросил Николай.
   — Два месяца, — на заводе у Смирновой. Обедаю у них два раза в неделю, когда имею доклады.
   — Какие доклады?
   — Да у бабы этой… Она ведь министр… Хотя ничего не понимает, а все ты ей докладывай…
   — И докладываете?
   — Сколько угодно…
   — Вы технолог?
   — Маракую немножко… А вы в первый раз в этом доме?
   — В первый.
   — Семейка любопытная, самого модного фасона…
   — Кажется, Смирнова умная женщина?
   — Сама-то? Очень даже умная баба. Линию свою ведет правильно. Говорят, в Питере салон держит. И барышни умные — верно уж знаете! — одна изучает Спенсера, а другая химию… Только все в девках! — рассмеялся Прокофьев. — Приданого нет, а Присухин не клюет…
   — А Горлицын?
   — Известный молодой ученый… тоже не клюет… до той, до белобрысой добирается. У нее, кажется, припасено добра для супружества… только папенька с маменькой предпочитают вместо химика… какую-нибудь птицу почище… Но держу пари, химик пролезет: даром что глуп, зато апломба у него много, а впрочем, кажется, и предмет свой знает.
   — А эта… красавица, старшая дочь?
   — Эта-то?.. Ну, эта будет повыше сортом. По крайней мере не пыжится, а просто себе живет, как бог на душу положит. Ей бы принцессой какой-нибудь — настоящее дело. Потешается над всеми, а больше всего над котом этим — Присухиным, а он глаза только жмурит. Берегитесь, а то и вас зацепит… Вы, верно, охотник до амуров-то? Так-то-с! Однако я тут с вами болтаю, а мне к докладу пора, — прибавил он, взглядывая на часы и подымаясь. — До свидания. Заходите когда… на завод. Побеседуем. Может, и материалу для статейки наберетесь. Материалу довольно… народу много!
   — Непременно, — проговорил несколько обиженный за «амуры» Николай.
   — Да, вот еще что… Вы когда отсюда?..
   — Послезавтра.
   — Так скажите брату, чтобы к Лаврентьеву в четверг заходил.
   — Вы разве Васю знаете?
   — Видел раз. Хороший парень ваш брат!..
   Прокофьев ушел, а Николай остался сидеть на скамье. «Удивительное сходство с тем!.. — подумал он, глядя вслед удалявшемуся Прокофьеву. — Непременно пойду к нему!..»

 

 
   Когда Николай вернулся в комнаты, все барышни сидели в гостиной вокруг стола и слушали Горлицына. Николай остановился на пороге, оглядывая все общество. Присухина и Нины не было.
   А тихий, несколько гнусавый голос молодого ученого отчетливо читал в это время:
   — «Между поклонением идолам и поклонением фетишам не существует ни малейшего сколько-нибудь резкого скачка. В Африке видимым фетишем часто служит человекообразная фигура; иногда же эта фигура менее похожа на человека и всего более похожа на воронье пугало».
   «И не только в Африке, а в Васильевке тоже!» — мелькнуло в голове Николая при виде барышень, с немым восторгом внимающих объяснениям и комментариям Горлицына.
   Он вышел снова в сад. Не хотелось ему слушать чтение. Вечер был превосходный, к тому же он рассчитывал встретить Нину Сергеевну.
   Николай обошел сад и не встретил никого. Уже он хотел было возвратиться, как из беседки, обвитой плющом, стоявшей в конце сада, раздались голоса… Он пошел на голоса.
   Вдруг оттуда раздался звонкий, веселый, заразительный хохот — Николай обрадовался, узнав голос Нины, — и вслед за тем насмешливые слова:
   — Полноте… полноте, Алексей Алексеевич. Это вовсе вам не к лицу.
   — Вы, по обыкновению, смеетесь, Нина Сергеевна. Неужели вы не знаете, зачем я сюда приехал?!
   — Я думаю… отдохнуть…
   — Вы знаете… я…
   Голос Присухина совсем понизился.
   — Вы?.. Да разве вы можете любить?
   И звонкий раскат смеха снова раздался по саду.
   Николай повернул назад, но в это время из беседки вышла Нина, а вслед за ней и Присухин.
   — Николай Иванович! — воскликнула Нина, — где это вы пропадали? Я вас искала! Пойдемте-ка гулять, — сказала она, подходя к молодому человеку. — А вы, Алексей Алексеевич, верно, заниматься пойдете? — насмешливо произнесла молодая женщина.
   — Заниматься!.. — проговорил Присухин, удаляясь.
   Николай обрадовался, что хоть в любви бывший его противник потерпел сильное поражение и имел вид ошпаренного кипятком кота.
   — Где это вы были все время?
   — С Прокофьевым беседовал.
   — Он вас удостоил… Он вам понравился?
   — Как вам сказать… Я совсем его не знаю.
   — Но первое впечатление?
   — Хорошее.
   — Я верю в первое впечатление. Вы, например, произвели первое впечатление хорошее. И я думаю, что мы будем с вами друзьями… Как вы думаете?
   Они весело болтали, как два школьника, и когда вернулись к чаю, то Николай был совсем очарован Ниной Сергеевной.


XII


   Вместо трех дней, которые Николай рассчитывал провести у Смирновых, он прогостил в Васильевке целых шесть и не заметил, как пролетело время в приятном и комфортабельном безделье. Пора было собираться домой, а молодой человек медлил отъездом, тем более что все любезно упрашивали его остаться, как только он заикался об отъезде.
   Недаром Николай обладал способностью привлекать к себе людей. Он произвел самое благоприятное впечатление на Смирновых. Его красивая, располагающая наружность, подкупающая искренность, простота и изящество манер, даже самоуверенный задор избалованной юности — все это невольно располагало в его пользу, так что через день-другой после знакомства все смотрели на Николая, как на короткого знакомого, и единогласно порешили, что Вязников очень умный и необыкновенно симпатичный молодой человек, которому предстоит блестящая будущность. Он понравился решительно всем: и матери, и дочерям, даже Присухину и молодому ученому Горлицыну. В нем не было отталкивающей нетерпимости. Всем с ним чувствовалось необыкновенно легко и свободно, и он со всеми держал себя с такой подкупающей простотой, что барышни сразу с ним стали на дружескую ногу и не считали нужным вести с ним беседы о Спенсере и химии и даже не обижались, когда он подсмеивался. Он делал это так симпатично, так мило, что нельзя было обидеться.
   Надежда Петровна сразу решила, что молодой человек непременно будет известностью и составит украшение ее гостиной по четвергам. «Он мог бы жениться на Женни!» — промелькнуло у нее в голове, и она рассчитывала со временем заняться этим планом.
   Алексей Алексеевич Присухин, несколько косо поглядывавший на молодого человека после того, как Вязников осмелился вступить с ним в спор, через два дня смягчился и даже удостоил Николая пригласить к себе наверх и показать ему свои работы, причем сумел так тонко и незаметно польстить самолюбию молодого человека, что Николай несколько размяк и уже не чувствовал к Присухину той ненависти, какую почувствовал после спора. Он, правда, не соглашался с ним в мнениях, находил, что известный присяжный поверенный смотрит на вещи слишком исключительно, но уже «культурной канальей» его не обзывал, а, напротив, был даже польщен, что такой известный человек, как Присухин, относится к нему с большим уважением. Даже молодой ученый Горлицын перестал пыжиться перед Николаем и в разговорах с ним был как-то проще, не говорил докторальным тоном и не держал себя с тем апломбом, который так не понравился Вязникову вначале.
   И Николай, под впечатлением общего любезного отношения к нему, незаметно для себя самого отнесся ко всем новым знакомым своим гораздо мягче, чем вначале. Он был из числа тех натур, которые любят, чтоб их любили. Ненависть подавляла его. Он, разумеется, никогда не будет в одном лагере с присухиными и горлицыными. Он посмеивался над Смирновой, над ее либеральными взглядами, в которых видел одну лишь модную вывеску, но под впечатлением оказанного ему внимания все-таки сумел найти для нее если не оправдание, то смягчающие обстоятельства… Уж одно то обстоятельство, что его могли оценить, говорило в их пользу.
   Хотя Николай и уверял себя, — собираясь уверить в том же и своих стариков, — что он загостился так долго у Смирновых ради изучения любопытной семьи, но сам он хорошо чувствовал ложь своих уверений и в глубине души сознавал, что его очень заинтересовала Нина, эта загадочная, ослепительная рыжеватая красавица с тонкой усмешкой и светлым взглядом, то ласковая, нежная, даже будто робкая, то вдруг недоступная, гордая, молчаливая… Недаром Прокофьев назвал ее принцессой, недаром, вероятно, отец с матерью советовали Николаю остерегаться ее. А между тем в ней было что-то притягивающее, чарующее, ослепительно красивое и изящное, так что Николай незаметно увлекался Ниной Сергеевной, увлекался ее красотой, изяществом и тою загадочностью, которая именно составляла для него чуть ли не большую прелесть очарования. Невольно при сравнении с этой женщиной Леночка казалась такой мизерной, такой несчастненькой, что Николай даже удивлялся, как Леночка могла хоть на минуту занять его… Нина являлась какой-то загадочной натурой, а в Леночке все было так ясно и просто, как в хорошо знакомой книге…
   И Нина, по-видимому, обращала особенное внимание на Вязникова и заинтересовалась им, но вообще держала себя неровно: то обожжет его одним из тех взглядов, после которых молодой человек вздрагивал и вспыхивал, то, напротив, смотрит с такой нескрываемой насмешкой, что Николаю делалось жутко.
   «Что это за женщина?» — часто думал Николай, любуясь ослепительной красавицей и чувствуя, как она дразнит его, именно дразнит, но в то же время как будто и ласкает своим чарующим взглядом… В ней была независимость, смелость, простота, какое-то отвращение к фразе и ходульности… Она не скрывала своего презрительного отношения к Горлицыну и Присухину, но в то же время вела самую пустую жизнь и как будто даже гордилась тем, что ничего не читает. Из разных намеков, недосказанных слов Николай узнал, что она не особенно была счастлива с мужем, что после его смерти долго жила за границей, веселилась, но затем вела самую тихую жизнь. Все ей надоело, опротивело…
   Да и кроме интереса, возбужденного Ниной, Николаю понравился весь склад жизни в доме Смирновых (хотя в этом он ни за что бы не сознался): все там было так хорошо приспособлено и приурочено, все делалось вовремя, без шума, без суеты, никто никого не стеснял, даже лакеи в доме были какие-то степенные и умелые…
   До завтрака все сидели по своим комнатам и делали что хотели, собирались к завтраку по звонку, и Николай видел всегда чистые, свежие платья, чистое белье, чистых лакеев. После завтрака опять каждый делал что хотел… Барышни обыкновенно читали, а Надежда Петровна снова запиралась в кабинете; затем обед, прогулки и т.п. Очень удобно жилось при такой обстановке, время было точно распределено и проходило незаметно. Невольно эта жизнь втягивала Николая и нравилась ему после сутолоки меблированных квартир и некоторой барской распущенности жизни дома. Эстетическое чувство никогда не оскорблялось, грязь и суета мещанской жизни не били в глаза.
   «По крайней мере умеют люди жить по-европейски».
   Во время пребывания Николая в Васильевке Прокофьев обедал только один раз и, по обыкновению, молча просидел весь обед.
   После обеда он подошел к Николаю и, пожимая ему руку, заметил:
   — Наблюдаете еще здесь?
   Николаю послышалась насмешка в тоне Прокофьева. Он вспыхнул весь. Ему вдруг сделалось совестно перед Прокофьевым за то, что он так долго гостит у этих «культурных каналий», и в то же время досадно, что Прокофьев как будто подсмеивается.
   — Еще наблюдаю! — отвечал он. — Любопытная семейка! — прибавил Николай, как будто оправдываясь и досадуя, что оправдывается.
   — Ничего себе, особенно принцесса. Как насчет амуров? Успеваете, а?
   — Вы все изволите шутить! — сухо проговорил Николай.
   — Какие шутки? Экий вы «обидчистый», как говаривала моя маленькая сестренка, — добродушно рассмеялся Прокофьев. — Ведь в самом же деле кусок лакомый… вдобавок загадочная натура… Когда же ко мне? Заходите как-нибудь — поближе познакомимся, а теперь до свидания… пора к докладу. Скоро едете?
   — Завтра.
   — Смотрите, принцесса не пустит! — пошутил опять Прокофьев.
   — Работать пора, и так уж довольно бью баклуши… надо за дело.
   — По части писания? Насчет курицы в супе?
   — Да! — почти резко ответил Вязников, задетый за живое тоном своего нового знакомого.