Официант смотрел сквозь меня и широко улыбался. Я немного подождала. Потом в точности повторила предыдущую реплику, воодушевленно тыкая при этом пальцем в соответствующие пункты меню.
   Официант закивал и чему-то очень обрадовался:
   – Malheuresement, la cuisine est fermée apres 8 heures et vous pouvez commander seulement les boissons.[4]
   – Excuse me, – сказала я, уже догадываясь, что ужин мне здесь не светит, – I don’t understand. I’d like to eat a sandwich. Can I?[5]
   – Ноу. – просиял официант и утвердительно кивнул. – Китчен нот уорк. Ту лэйт. Pas possible.
 
   Я закрыла меню, закрыла книжку и вышла из кафе. И побрела дальше.
 
   …Да, а еще он курил, мой муж.
   Перед тем как выйти на лестничную клетку курить, он всегда вежливо спрашивал: «Ты не возражаешь, если я выйду покурить?». И выходил только после того, как я говорила: «Конечно».
   Еще – он всегда принимал душ ровно пятнадцать минут. А перед этим всегда говорил: «Я зайду в душ минут на пятнадцать».
   Это я помню. И еще много всякой ерунды.
   Но я не помню ни одного нашего разговора. Я не помню, как мы с ним встретились. Я не помню, как мы прикасались друг к другу. Я не помню любви. Я даже не помню, как его звали. Что заставило меня жить с ним? Наверное, было ведь что-то? Не помню. Не помню. Он молчит, сидит, суетится в освещенных квадратиках моей памяти – совершенно постороннее существо. Забавное, механическое. Что-то вроде одушевленного кухонного комбайна. А чего он хотел? Что любил и чего боялся? О чем думал, мечтал?
   И – наконец – куда он делся? Где он сейчас?
   Кажется, было много каких-то гадостей. Мелкого вранья и путаных объяснений. Кажется, кто-то кого-то предал. Кажется, я много плакала. Все это в каком-то тумане.
   Как бы то ни было, теперь я одна.
   В тумане…
 
   В следующем кафе все повторилось. Кухня закрыта. Еды нет. Только напитки. Но сердобольная брюнетка с заячьими зубами жестами объяснила мне, где находится круглосуточный ресторан. Ресторан, в котором food можно есть tout la nuit.
 
   Я действительно нашла его, этот ресторан. Вернее – бар. Там было жарко и накурено. Мрачный мужик с трехдневной щетиной поглощал дымящуюся пиццу прямо за стойкой. Еще один – с желтыми крошками в бороде – прихлебывал темное пиво.
   Симпатичный бармен энергично размазывал мутные разводы по стенкам пивных кружек, орудуя сомнительной чистоты полотенцем.
   – Excuse me, – сказала я.
   Он не обращал на меня никакого внимания.
   – Excuse me, – сказала я громче и закашлялась, – do you have food?
   Он поднял на меня глаза и отрицательно покачал головой.
   – Food, – повторила я, – food. Манжэ.
   И показала пальцем на пиццу того мужика со щетиной.
   – Non, – лениво выдавил из себя бармен и снова покачал головой из стороны в сторону.
   Я продолжала стоять напротив него.
   Тогда он повернулся ко мне спиной, наклонился куда-то под стойку бара, а потом извлек оттуда большой бумажный пакет. Для мусора.
   Он сунул мне его прямо в нос, демонстрируя, что пакет пуст. И, издевательски ухмыльнувшись, сказал:
   – Je suis desole, mais nous n’avons rien a vous proposer ce soir.[6]
 
   Демонстрация пакета была столь наглядна, что я прекрасно поняла, что именно он сказал.
   Я почувствовала, что краснею. Стремительно краснею. Что мое лицо, и уши, и кожа головы – все становится пунцовым. А на глаза наворачиваются слезы. От злости. От возмущения. От невозможности объяснить.
   – Merde, – хрипло сказала я. Это слово я знала.
   Я вышла из бара и быстро пошла обратно, в гостиницу Ideal.
   Потрясающе. Потрясающе. Меня приняли за бомжа. Разве я похожа на бомжа? Разве я одета в вонючее тряпье? Впрочем… как я одета? Джинсы, коричневые зимние ботинки, довольно потасканный свитер. Для европейского бомжа – в самый раз. К тому же еще этот полиэтиленовый пакет с непонятным барахлом в руках.
 
   Уже подходя к гостинице, я заметила круглосуточный магазинчик с китайской едой. Сонная аутичная китаянка упаковала мне в большую пластиковую коробку пережаренные куриные крылышки в каком-то сомнительном оранжево-желтом желе и салат из чего-то скользкого и зеленого. А еще я купила холодный чай – Ice Tea — в запотевшей жестяной банке.
 
   Я вошла в гостиницу и подошла к арабу. Он спал, положив худое напряженное лицо на свои красивые смуглые руки.
   – Онз, – произнесла я хрипло.
   Онз. Одиннадцать. Это было волшебное слово. После него араб выдавал мне ключ от номера.
   Очень хотелось спать.
   Араб вздрогнул и проснулся. Несколько секунд таращился на меня, не узнавая. Потом сказал:
   – Va d’ici.[7]
   – Pardon?
   Он быстро и изящно, по-кошачьи, выпрыгнул из-за деревянной стойки. Больно ткнул меня острыми длинными пальцами в грудь. И показал на дверь.
   Он сказал:
   – Casse-toi. Va te faire foutre.[8]
 
   И вот тогда я посмотрела на себя в зеркало.
   И вот тогда я посмотрела на себя в большое зеркало в позолоченной раме, которое висело в гостиничном холле.
 
   И вот тогда все началось.
   А меня не стало.

ЧАСТЬ 2

   Ты, чертище, вели своей чертище,
   Чтоб она, чертища, распустила волосища;
   Как жила она с тобой в челнище,
   Так жил бы и он со своей женой в избище.
   Чтоб он ее ненавидел.
Заговор на остуду между мужем и женой

I
ДЕТЕНЫШ

   Гигантские шестеренки Ковра-Самолета снова пришли в движение, и нелепо разукрашенная махина, скрежеща, неохотно возвратила людей в естественное положение.
   Мальчик вышел за ограду и оглянулся на огромную, уродливую, свежевыкрашенную башку старика Хоттабыча, невесть зачем прибитую к Ковру. Приятно кружилась голова.
   Потом были Американские Горки… Страшненько так. Щекотно под ребрами и в желудке. И все ужасно орали, даже взрослые. Даже мама. Хотя в целом ведь – ничего особенного.
   На самом деле гораздо больше истеричных, бессмысленных американских горок Мальчику нравилась обыкновенная карусель – та, что располагалась в самом конце Чудо-града, с маленькими пластмассовыми креслами, подвешенными на длинных железных цепях. Это был его самый любимый аттракцион. Каждый раз, когда Мальчик приходил в Парк Культуры, он собирался первым делом идти туда, к Карусели. Но дойти до нее было непросто. Казалось бы, что тут такого? Входишь в огромную каменную арку ЦПКиО имени Горького, идешь вперед, огибая фонтан. Дальше – белоснежные ворота, ведущие в Чудо-град. А дальше – от этих ворот прямо к Карусели тянется широкая прямая аллея, и идти-то по ней всего минут семь, не больше…
   Но ни разу еще Мальчику не удалось сразу, быстро и целеустремленно, пройти по аллее до самого конца – туда, к своей цели. К летающим по воздуху креслам, к пронизывающему ветру, от которого слезятся глаза, к оглушительно-громкой попсе… а-а-а он тибя цылу-ует, га-ва-рит, что любит, и на-чами обнима-а-а-ет, к сердцу прижимает, а-а-а я му-чи-юсь от бо-оли, са сва-ей любовью, фа-та-графии в альбо-о-оме… к бездонным воздушным ямам, к визжащим девчонкам, к вертящемуся миру. Прямая аллея пестрила симпатичными коричневыми дощечками указателей («Кафе», «Авторалли», «Тир», «Кораблекрушение», «Американские Горки»), хитро ветвилась дополнительными тропинками, уводящими то вправо, то влево, к другим удовольствиям и развлечениям. А на обочинах продавали с лотков разноцветную сладкую вату, и мороженое, и кока-колу, и чипсы… Так что Карусель – чистый восторг, чистый полет, единственное, чем стоило бы заниматься весь день, раз за разом покупая узкий хрустящий билетик и выстаивая длинную очередь, – Карусель всегда оставалась на потом. Когда времени уже было в обрез и мать торопилась домой…
   Вот и теперь они направлялись вроде бы к Карусели – но Мальчик остановился на полдороге, под указателем «Пещера Ужасов», и просительно поглядел на мать.
   – Да зачем тебе? Это же для маленьких! – удивилась она.
   – Но я же никогда еще там не был, – заныл Мальчик. – Ну ма-ам… Ну дава-ай…
   – Может, лучше на Колесе обозрения покатаемся? – она указала влево, на застывшую в небе неповоротливую громадину.
   – Нет, не хочу. Оно скучное. И вертится медленно.
   – Ладно, – равнодушно пожала плечами мать, и они свернули вправо, к Пещере.
* * *
   Очередь за билетами была длиннющая. Задрав голову и приоткрыв рот, Мальчик рассматривал огромные – в три человеческих роста – и нелепые фанерные физиономии, приколоченные к стене Пещеры. Их было четыре. Гигантские подбородки состояли из множества неровных брусочков – как бы вырезанные из камня в как бы скале. Лбы же были вполне гладкими – работая над ними, неизвестный скульптор, по-видимому, забыл, что вырезает по камню, а не лепит из папье-маше. Все четыре монстра были одинаково мрачными; трое – неопределенного пола, один – точно мужчина: с усами. Плотно сжав тонкие злые губы, все они пристально смотрели вдаль выпученными глазами.
   – Мам, а кто это? – спросил Мальчик.
   Лично ей физиономии казались очень знакомыми – про себя она идентифицировала их как Христофора Колумба, Петра Великого, Екатерину Вторую и президента Буша – однако кого на самом деле имели в виду авторы скульптурной группы, было неясно. Ее версия сразу отпадала – никакой логики в подобном подборе персонажей не наблюдалось. Всем историческим деятелям, за исключением разве что Колумба, нечего было делать на стене здания аттракционов. Впрочем, если вдуматься, Колумб тоже не имел ни малейшего отношения к детским страшилкам…
   – Не знаю, – ответила мать. – Хотя вон тот, кажется, Буш, – добавила, не удержавшись.
   – А-а, – понимающе кивнул Мальчик и потерял к физиономиям интерес.
   Очередь двигалась медленно.
   – Мам, а какой это дом? – спросил Мальчик.
   – В смысле – дом?
   – Ну, вот это здание, в котором аттракцион, – у него же есть какой-то номер? Номер дома? Или нет? Или на аттракционах не бывает номеров?
   – Честно говоря, не знаю, – ответила мать.
   – А можно, я сбегаю, посмотрю?
   – Нет, стой здесь. Мы уже почти у кассы.
   Через минуту они действительно подошли к кассе, и она купила в окошке один билет.
   – А ты что, со мной не пойдешь?
   – Не пойду – чего я там забыла? Это же совсем для малышей… Вон, смотри, с трехлетними детишками оттуда мамы выходят.
   – Ну, зато там, наверное, смешно, – неуверенно возразил Мальчик.
   Он сам уже жалел, что притащился сюда и потратил столько времени зря. Судя по всему, в этом аттракционе ничего смешного – а уж тем более страшного – не было. Так, по крайней мере, казалось снаружи: в стене Пещеры, сверху, между физиономиями, было «вырублено» довольно большое окно, и в нем проплывали, раскачиваясь на толстом металлическом тросе, люди в дурацких красных креслах. Лениво улыбаясь, эти люди смотрели сверху на очередь в кассу, без энтузиазма махали друзьям и родственникам, или плевались, или кидали вниз фантики и снова ныряли в темноту Пещеры. Лица у них были какие-то вялые и рассеянные. Кажется, им было скучно.
   – Все, иди, твоя очередь, – мать подтолкнула его ко входу в Пещеру.
   Он вошел в узкий, тускло освещенный коридорчик и остановился – очередь продолжалась и там. Огляделся. Стены и потолок были покрыты какой-то черной пупырчатой гадостью, претендовавшей, кажется, на сходство со сталактитами. Поборов отвращение, Мальчик дотронулся до шершавой поверхности пальцем. Пенопласт. Стало совсем скучно.
   – Я боюсь, – тихо сказала симпатичная кудрявая девочка, стоявшая рядом с ним.
   – А чего тут бояться? Это же не взаправду? – удивился Мальчик.
   – Там… там будут привидения. И скелеты, – пискнула девочка.
   Она действительно выглядела испуганной.
   – Да не бойся ты. Ну хочешь – сядем с тобой вместе? – предложил он.
   – Хочу, – потупилась.
   В продолговатые красные кресла сажали по трое.
   – Чур я не с краю! – сказала кудрявая и уселась в середину, рядом с еще одной девочкой, толстой и некрасивой.
   – А я с краю, – сказал Мальчик.
   – Побыстрее, ребята, побыстрее, – строго загундосил низкорослый таджик в синей спецовке – он проверял, все ли пристегнулись к сиденью.
   Наконец тронулись. Медленно, со скрипом кресло поползло по тросу куда-то вверх и вбок.
   – Ой, – тихо сказала кудрявая и прижалась к Мальчику.
   Миновали неподвижного мужика с окровавленным топором. Потом куцее болотце с неподвижной же русалкой. Сбоку громко ухнуло привидение в белой простыне – кудрявая вздрогнула, потом засмеялась.
   – Видишь, я же говорил: совсем не страшно, – сказал Мальчик.
   Фредди Крюгер нерешительно протянул к ним длиннопалую когтистую руку – и тут же смущенно отдернул. Впереди наметился маленький журчащий водопад – но когда они проезжали под ним, вода, естественно, отключилась.
   – И совсем неинтересно, – буркнул Мальчик.
   – Вон! Вон он, скелет, – девочка, смеясь, показывала пальцем на белое существо впереди; оно нервно пританцовывало – так, словно очень хотело отлучиться по малой нужде.
   Когда они проезжали мимо, скелет вдруг перестал суетиться, застыл и театрально захохотал. Девочки для порядка взвизгнули.
   – Смотрите, гроб! – сказал Мальчик.
   – Где? – заинтересовалась кудрявая, но, прежде чем он успел показать, тусклый свет в Пещере неожиданно погас, а все кресла остановились.
   В темноте раздавались крики и смех.
   – Сломался! Аттракцион сломался! – выкрикнул чей-то радостный голос. – Теперь мы тут так и будем сидеть!
   Через пять минут стало скучно. И тихо.
   – Давай раскачиваться, – интимно шепнула кудрявая девочка ему в ухо.
   От нее приятно пахло мятной жвачкой и каким-то фруктовым шампунем.
   – Давай.
   Они стали болтать ногами, раскачиваясь, – но уже через пару минут Мальчику это надоело.
   Глаза его стали постепенно привыкать к темноте. Там, куда он все время смотрел – чуть ниже, немного справа, – на специальной подставочке стоял гроб. Настоящий дубовый гроб. Открытый.
   И кто-то… что-то лежало в нем; нечеткий, обмотанный черными тенями силуэт постепенно вырисовывался из мрака. Медленно, миллиметр за миллиметром, проступали его ноги – худые, безвольно вытянутые… И руки – бледные, аккуратно сложенные на груди, крепко сжимающие погасшую электрическую лампочку в форме свечи… И лицо – зеленоватое, остроносое, тонкогубое, тихо… расползающееся… в улыбке…

II
ПУТЕШЕСТВИЕ

   Я шла долго, очень долго. Я не думала ни о чем. В каком-то сквере, уже под утро, я расстелила прямо на земле, под деревом, пакет с надписью Beneton и стала поедать остывшую, пересоленную китайскую еду. Жадно, руками.
   Наевшись, принялась вяло обдумывать ситуацию. Мои документы, обратный билет на самолет, одежда, большая часть денег и фотоаппарат остались в гостинице. Все это мне уже не достать.
   Я раскрыла кошелек и пересчитала наличность. Примерно сто евро. И две тысячи рублей. Еще там было несколько моих визиток, теперь уже мне не нужных. И водительские права с фотографией, теперь уже не моей.
 
   Остаток ночи и утро я провела там же, в сквере. Несколько раз просыпалась от холода. Часов в одиннадцать дня я, наконец, заставила себя подняться. Все тело болело. Что-то жидкое громко булькало и свистело в легких. Я закашлялась. Я кашляла долго и натужно, с облегчением сплевывая на землю большие зеленовато-желтые сгустки.
   К полудню мне стало лучше.
   Я сгребла книжку и кошелек в пакет и пошла в сторону центра. Мобильный куда-то пропал – но мне было все равно.
   По дороге я зашла в магазин и купила табак, бумажки-самокрутки и две бутылки самого дешевого красного вина. Французские клошары пьют молодое красное вино. Отвратительно кислое.
 
   Следующие два дня я слонялась по Парижу. Без всякой цели. Без всяких мыслей. Без особого удивления я обнаружила, что понимаю теперь их язык. И свободно на нем говорю. Свободно говорю по-французски чужим хриплым голосом.
   А на третий день у меня появилась цель. Я вдруг поняла, что мне надо попасть домой. Кем бы я теперь ни была, мне надо ехать домой.
   Денег у меня в кошельке еще хватало на то, чтобы купить билет до Кельна. А там, в Кельне, жили люди, которые должны были мне помочь.
   Кем бы я ни была.
 
   На вокзале Paris Nord было столпотворение. Поезд на Кельн задерживался из-за какой-то забастовки на железной дороге. Задрав голову, я рассматривала электронное табло с расписанием поездов, когда из толпы вдруг вынырнул потасканного вида и неопределенного возраста человек с козлиной бородкой, дружески хлопнул меня по спине и проорал по-французски:
   – Здорово, Кудэр!
   От него исходил резкий козлиный запах. Застарелого пота и застарелой кислятины.
   Я сказала:
   – Вы, похоже, ошиблись.
   – Эй, да ты чего? – он снова дыхнул на меня козлиным.
   Я отвернулась от него и пошла прочь, с трудом протискиваясь через нервно скучающую толпу. Он устремился за мной.
   – Эй, Кудэр, мать твою! Кудэр, ты что, спятил?
   – Да отвяжись ты! – я остановилась и посмотрела ему в глаза. – Чего тебе надо?
   – Ни хрена себе… Ты что, правда меня не узнаешь?
   – Правда. Не узнаю.
   – Да я же Поль! А это вот – Алекс… – из-за его спины неожиданно вынырнул еще один облезлый субъект. Это был седой старичок с маленькими гноящимися глазами.
   – Алекс, – захлебываясь, тараторил Поль, – посмотри, он нас не узнает!
   Старичок подошел ближе и молча уставился на меня. Я заметила, что один его глаз полностью затянут большим голубоватым бельмом.
   – Трансформированный, – сказал Алекс.
   – Чего? – изумился Поль.
   – Трансформированный. Я знаю что говорю. Пойдем отсюда. Кудэра больше нет.
   – Вы что, оба с ума спятили? Если этот парень не Кудэр, то кто же он?
   – Мари, – старичок хитро прищурил свой незрячий глаз. – Ты ведь Мари, да, крошка?
   Он тихо захихикал, выставив напоказ гнилые огрызки зубов; мне показалось, что я действительно когда-то знала его.
   На электронном табло высветился номер моего поезда. Я побежала к вагону – не слишком быстро, но они не гнались за мной.
   Не гнались. Одноглазый Алекс только сипло смеялся мне вслед. И, смеясь, выкрикивал громко по-русски:
   – Маша-растеряша! Эй, Маша-растеряша! Все растеряла! Хи-хи-хи! Уже не найдешь!
 
   В поезде я откинула спинку сиденья и почти сразу заснула.
   Во сне я видела ночную тропинку, белые камни и птиц. Я была очень близка к разгадке, еще ближе, чем раньше.
   Когда я проснулась, мы уже ехали по Германии. Надо мной выжидательно склонился немец-контролер. Я протянула билет. Он внимательно, чуть удивленно изучил его, прокомпостировал и вернул мне. Забирая билет, я случайно коснулась его холеных прохладных пальцев. Отвращение мелькнуло в его глазах лишь на долю секунды, и тотчас же утонуло в невозмутимой арийской голубизне. Он пошел по вагону дальше. Я вспомнила про книгу в пакете.
* * *
   …Когда они проснулись, в лесу было уже совсем темно. Заплакала Гретель и говорит:
   – Как нам теперь найти дорогу домой?
   – Погоди, – утешал ее Гензель, – вот взойдет месяц, станет светлее, мы и найдем дорогу.
   И верно, скоро взошел месяц. Взял Гензель Гретель за руку и пошел от камешка к камешку – а блестели они, словно денежки, и указывали детям дорогу. Всю ночь шли они, а на рассвете пришли к отцовскому дому и постучались в дверь…
* * *
   Я смотрела в окно поезда – на ровные дольки игрушечных немецких полей, на белые, желтые и зеленые домики у обочин… Я думала о своих родителях.
 
   Мои родители эмигрировали в Германию в начале девяностых – несмотря на мои пламенные протесты. Они говорили о нищенской пенсии, об отсутствии перспектив, о том, что надо «сматываться из этой страны». Смотались…
   Они поселились в Кельне. Немецкие власти выделили им социальное пособие, которого было более чем достаточно, чтобы арендовать двухкомнатную квартиру, покупать продукты в соседнем супермаркете и еще немного откладывать.
   Перед ними открылись перспективы. Матери – врачу-окулисту с двадцатилетним стажем – на бирже труда предложили подстригать кустики в городском саду. Отцу – инженеру-конструктору – охранять маленькое складское помещение.
   Языка они, естественно, не знали и на бесплатных двухмесячных курсах для иммигрантов выучить его не смогли. Они общались только с русскими. По большей части – с так называемыми «русскими немцами», которых в их многоквартирном панельном доме было превеликое множество. Эти шумные, энергичные, малообразованные тетки и мужики с Урала, из Сибири и Казахстана казались моим родителям, тихим интеллигентным евреям, инопланетными пришельцами. Родители беседовали с русскими немцами о распродажах, о ремонтных работах в доме напротив и о курсах валют.
   Вечерами они смотрели канал РТР, транслировавшийся на Германию, слушали пластинки Окуджавы и пили чай с бергамотом.
   К чаю папа нарезал и аккуратно выкладывал на блюдце маленькие кусочки банана и сникерса. В Германии это почему-то стало их излюбленным лакомством.
   А перед сном они сортировали скопившийся за день мусор. Разделяли на три аккуратные кучки: в первой – бумажные отходы, во второй – пищевые, в третьей – металл, стекло и пластмасса. «Нельзя нарушать законы страны, которая тебя приняла», – говорил отец.
   Они все время звали меня в гости. Но сами приезжали в Россию лишь пару раз. Организация, платившая им «социал», не одобряла подобных путешествий. Не одобряли и соседи, русские немцы, с удовольствием писавшие на полунемецком подробнейшие отчеты в соответствующие инстанции.
   Возможно, они бы хотели вернуться. Но уже не могли – у них не было сил. Новая жизнь – симпатичные тележки в супермаркетах, полупустые автобусы с плюшевыми сиденьями и улыбчивыми пассажирами, раздельные урны для органического и неорганического мусора, непонятная немецкая речь и вежливые кассиры – эта жизнь как-то сразу заставила их съежиться, придавила, превратила в нелепых и жалких старичков.
   В последний раз я видела их год назад. Папа, совсем седой, сутулый, суетливый, болтливый, нарезал мне в тарелочку бананы и сникерсы. Я отказывалась. Он упирался. Говорил: «Сначала попробуй, а потом уже говори нет». У него сильно тряслись руки. Правая дужка его очков была обмотана коричневой изолентой. Мама, в дурацком зеленом костюме с распродажи, с непривычно короткой стрижкой, с непривычно пустыми глазами, рассеянно и не к месту улыбалась и показывала фотографии каких-то совершенно неизвестных мне дальних родственников, живущих теперь в Баварии. Я приехала к ним на пятнадцать дней, но улетела через неделю. Сказала, что в Москве у меня срочная съемка. Не выдержала этого дикого сочетания острой жалости и мертвенной скуки. Теперь мне очень хотелось увидеть их…
 
   Где-то минут за сорок до Кельна я наконец решилась. Я скрутила себе самокрутку, прошла в соседний вагон – для курящих, – выкурила ее там, скрутила еще одну, выкурила, вернулась в свой вагон, зашла в маленький опрятный сортир, закашлялась, сплюнула зеленую гадость в белоснежную раковину, а потом подняла голову и посмотрела на себя в зеркало.
   Я еще ни разу не смотрелась в зеркало с тех пор, как увидела свое отражение там, в гостинице.
   Я не закричала.
   Я только подумала, что пора бы уже перестать думать о себе в первом лице. Думать о себе – «я». Потому что это не я.
   В зеркале перед собой я увидела отталкивающего вида мужчину. Лет сорока. Очень грязного и уставшего. Его одутловатое, опухшее, с резкими чертами лицо покрывала многодневная черно-седая щетина. Маленькие темно-карие глазки, угнездившиеся по обе стороны переносицы, были больными и злыми. Нос шелушился. Кожа – довольно смуглая. Черные, жирные, проволочно-курчавые волосы с редкими вкраплениями седины сползали, извиваясь, по шее и скрывались за грязным воротником.
   Скорее всего, он был полукровкой. Наполовину француз, наполовину араб.
   Он разделся до пояса. Впалая волосатая грудь. Сморщенные лиловые соски-пуговки. Смуглый мешкообразный живот. Кривая дорожка коротких упругих завитков – от забитого грязью пупка до застежки на джинсах. И дальше, туда, вниз, вниз, туда, где уже не видно.
   Он расстегнул ширинку, приспустил штаны и трусы и сразу почувствовал резкий кисло-соленый запах. Что-то вроде запаха завалявшегося на солнце козьего сыра и гнилых помидоров.
   Под трусами обнаружился смятый комок черной кудрявой растительности, из которого торчал, точно гриб-моховик, толстый короткий член. Красная блестящая головка, покрытая слизью, вяло выглядывала из синюшных морщинистых складочек крайней плоти. И еще этот запах. Запах.
   Кудэр снова натянул джинсы, надел футболку. Вымыл лицо, шею и руки с мылом.
* * *
   …встал Гензель с постели и хотел пойти во двор, чтобы набрать камешков, как в прошлый раз. Но мачеха заперла дверь, и Гензель не смог выйти из хижины.
   Рано утром мачеха разбудила их и дала им по куску хлеба. Пошли они в лес, а Гензель по дороге крошил хлеб в кармане, останавливался и бросал хлебные крошки на дорогу…
* * *
   В одной из урн рядом с Кельнским собором обнаружились две банки, почти до половины заполненные пивом. Он выпил их, покопался в мусоре еще, но больше выпивки не было.