Разговор шел профессиональный: о театре. О приоритете режиссера. О его главенствующем положении по отношению к актеру. Угадывая мою стеснительность, Яншин подбрасывал мне ниточки, ухватившись за которые я бы мог вплестись в разговорную ткань: а как у вас? Тренер или игрок?
   Тогда в футболе этот вопрос еще не стоял так остро, как сейчас, и я отвечал уклончиво, но был благодарен Михаилу Михайловичу за эти деликатные пасы внимания.
   За этот вечер я узнал много интересных людей. Яншин был знаком со всеми и, как я заметил, был любим всеми. А ведь, по сути дела, ничего еще, кроме Лариосика, не было. Позднее мне много приходилось бывать с ним на всевозможного рода приемах, в гостях, в домашнем кругу, на стадионах, в театрах. Везде он был непосредственным, живым собеседником, свободно высказывающим свое мнение.
   Яншин не терпел фальши: не стесняясь в выражениях, обнажал ее и с трибуны и за столом, обличал фарисейские увертки, если кто-то в угоду чему-то или кому-то прятался за формальное суесловие.
   Он всегда очень высоко ценил уровень развития нашего спорта, в том числе и футбола. Но раздражению его не было предела, когда, слушая комментатора радио или телевидения, он замечал фальшь, необъективный репортаж. «Этот псевдопатриотизм нам не нужен, – гневно возмущался он. – Такой мед хуже дегтя! Он (собирательный тип комментатора-аллилуйщика) меня патриотизму учит, да я не меньше его наш футбол почитаю. Где хуже, так и говори, где слабей, так и признавай. А где лучше, так мы сами во всю глотку закричим «ура!». Нас патриотизму нечего учить, потому как мы сами знаем, что и где можно лачком покрыть для пользы дела, но не искажая истины!»
   Когда один молодой комментатор прямо-таки завизжал: «Г-о-о-о-л!» – фиксируя семнадцатую шайбу, заброшенную в ворота противника нашим хоккеистом на международном турнире, Яншин со словами: «Ох, батюшка мой, невмоготу» – подошел к телевизору и переключил на другую программу.
   Он и в искусстве не терпел формализма, сценического трюкачества, «разных выкрутасов». «Выпендривается», – частенько говаривал он по поводу манерности, претенциозности того или иного исполнителя, когда художественный вкус изменял актеру или режиссеру и тот переступал ту невидимую черту, за которой искусство перестает служить правде жизни.
   Так, признавая режиссерскую одаренность Всеволода Эмильевича Мейерхольда, Яншин не принимал неуемность его фантазии, «формалистические изыски» вроде красных, зеленых, синих лаковых париков, в которые он обрядил Гурмыжскую, Буланова, Несчастливцева в нашумевшей в свое время постановке пьесы А. Н. Островского «Лес».
   Я смотрел этот спектакль бесчисленное количество раз. Тащась домой с хоккейной тренировки на Патриарших прудах, мы неизменно проникали на галерку, чтобы лишний разок посмотреть заключительный акт спектакля, послушать трио баянистов – Кузнецова, Попкова, Данилина, – виртуозно исполнявшего вальс по ходу пьесы, помнится называвшийся «Две собачки». Очень привлекал образ Аркашки Счастливцева в исполнении Игоря Владимировича Ильинского. Артист так правдоподобно тряс рукой во время рыбной ловли, в кисти которой прямо-таки мерещился живой карась, вот-вот готовый выскользнуть в воду.
   Без конца можно было слушать язвительно-насмешливую реплику актера-неудачника, возмечтавшего себя разбогатевшим, – …«пешком с котомочкой, Геннадий Демьянович!». Искреннее соболезнование вызвал Аркашка, переживавший крушения своих надежд на сладкую жизнь.
   Эта реплика вошла, как поговорка, в наш спортивный быт. Упустим, казалось бы, верную победу, и, снимая бутсы в раздевалке, когда на сердце кошки скребут, услышишь, как кто-то язвительно скажет: «Пешком с котомочкой!»
   Помню, как-то делясь своими впечатлениями об этом спектакле с Яншиным, он, не отказывая Всеволоду Эмильевичу в определенных достоинствах, как театральному деятелю, режиссеру, все же с чувством недоумения вопрошал меня: «Ну, при чем тут красный или зеленый лак на голове людей вместо природой взращенных волос? Ильинский – да! Баянисты – да! Но ведь актеры-то живые люди, а не муляж в витрине парикмахерской!»…
   И так всегда. Яншин открыто высказывал свое мнение об искусстве. Нам не раз приходилось встречаться с Яншиным и в Париже. Там обычно нас приглашал пообедать в ресторане известный художник Серж Поляков. Вместе с ним бывал и его родной брат Владимир – популярный исполнитель цыганских романсов.
   Сергей преуспел в жизни больше: держал своих скаковых лошадей в Лоншане. Взмыл он на гребень удачи среди художников во время наступления на салоны абстракционистов. Из исключительного аккомпаниатора на гитаре – играл он действительно виртуозно – Сергей Георгиевич вдруг превратился в самого передового представителя новой школы бессюжетной живописи.
   Может быть, автору и чудилась скрытая музыка красок в его картинах, но уха непосвященного она не достигала. Тем не менее художник показывал нам альбом великолепно исполненных цветных литографий с его полотен и горделиво пояснял: «Вот за эту картинку на выставке в Лондоне мне заплатили 1000 фунтов!..»
   Картинка представляла неоконтуренные геометрические фигуры – полуокружности, полуцилиндры, срезанные конусы, спиральки и что-то еще пересекающееся и переплетающееся и в рисунке и в цвете.
   Я, скрывая свое непонимание новых течений в современной живописи, деликатно отмалчивался. Присутствующий на обеде Иосиф Моисеевич Раевский как учтивый гость в такт объяснениям хозяина кивал головой. А Михаил Михайлович без обиняков заявил:
   – Извините меня, Серж, но я ничего в таком искусстве не понимаю.
   – Но, глядя на картинку, вы слышите что-нибудь? – так и загорелся художник, надеясь обратить артиста в новую веру.
   – Не только не слышу, но и не вижу ничего, кроме непонятной мазни, – чистосердечно сознался Яншин, извинительно улыбаясь и разводя руками.
   Ничуть не смутившись, Серж под общий дружный смех снисходительно похлопал именитого артиста по плечу и сочувственно произнес:
   – Надо развивать свой художественный вкус, дорогой Михаил Михайлович. Наше искусство для избранных!
   Заразительней всех смеялся Яншин, приговаривая:
   – Нет уж увольте, батюшка, увольте!..
   Зато пел Володя так, что все отлично понимали его искусство. Чудный, бархатного тембра баритон так проникновенно звучал у этого нестареющего 70-летнего русского цыгана – «Хотят ли русские войны», что у Яншина глаза повлажнели. Уж очень хорошо отзывался в душе слушателей этот голос, под аккомпанемент художника, доносивший на смене регистров то гневность обличения, то умиротворяющую мольбу, то широту и благородство русского характера, мастерски передавая всю емкость стихотворения Евгения Евтушенко.
   Яншин восхищенно благодарил братьев за «музыкальный подарок». Такой уж он был – Михаил Михайлович. Что нравится, не скрывал, а что претит душе – не молчал: нейтральной позиции не признавал.
   В тот памятный вечер первого посещения «Кружка», когда за нашим столом побывала вереница известных театрально-художественных деятелей, эта черта Яншина – нелицеприятность суждения заметно обозначалась в течение всего застолья, о чем бы разговор ни происходил. Однако деликатность, воспитанность, с какой он вел беседу, не вызывали чувства обиды у тех, кому, может быть, и не очень нравилась непритязательная откровенность молодого артиста.
   Впоследствии я на себе многократно проверил горькие, но безъядные критические пилюли Яншина, полезные потому, что были замешаны на доброжелательности.
   Однако все это будет впереди, обозначился только первый шаг сближения в благотворной атмосфере «Кружка» в Старопименовском переулке.

Глава 5
БУДНИ И ПРАЗДНИКИ

   Жизнь как веретено: начинается с первого витка нити и накручивается, утолщаясь, до середины, а потом идет на спад и кончается последним витком.
   Человеку свойственно ошибаться в житейских соизмерениях. Нить еще только начинает накручиваться, а мы уже думаем, что достигли жизненного перевала. А над тобой еще крутизна с отрицательным углом преодоления.
   Не избежал таких ошибок и я. В познании футбола во всяком случае, а в вопросах мироздания тем более.
   «Человек рожден для счастья, как птица для полета» – эти слова Короленко казались мне исчерпывающими: жизнь – праздник. При этом восприятии действительности как-то забывалось, что в житейском календаре на шесть дней будней праздник приходится только один.
   А будни выдвигали свои требования, безоговорочно, неумолимо. Неотвратимо надвигались сроки крутой перемены в моей жизни – призыв на действительную воинскую службу. Я уже был игроком сборной команды и попривык к потачкам всякого рода и в быту, и в учении. Побывал за границей. По тем временам явление не частое. Молодость торопится быть старше, чем она есть. Присваивает себе привилегии без должных оснований. Как говорится, «не по чину берет». И я не уберегся от преувеличений собственной персоны. Свободный доступ в театр, довольно уже широкий круг интересных знакомств, увлечение конным спортом, посещение увеселительных мест, отрыжки недавних нэповских времен влияли на склад моих привычек и настроений.
   Служба в армии меня просто пугала. Прощай свободная жизнь, прощай поездки по городам и весям, прощай футбол – так думалось мне и все тоскливее и тревожнее становилось с приближением срока призыва.
   Помню, как делился я своими сомнениями с Николаем Денисовым, чемпионом страны по легкой атлетике: возможно ли будет играть в футбол служа в армии? Он проходил службу в Московской пролетарской стрелковой дивизии.
   Встречаясь на квартире у молодого тогда художника Федора Антонова с Петром Вильямсом, Александром Дейнекой, Юрием Пименовым, проходившими территориальные сборы при той же дивизии на Ходынском поле, я расспрашивал их про житье-бытье в казармах, плохо скрывая свою пугливую озабоченность.
   Они были молодые, веселые люди и шутливо настораживали – хлебнешь, мол, шилом патоки.
   Разумеется, я отшучивался, понимая, что они нарочно преувеличивают трудности солдатского быта, но от этого легче не было. Все чаще меня посещали минуты уныния. Ведь вот как странно складывается судьба: как раз к осени у меня, что называется, пошла игра. Что ни матч, то похвальная пресса. А радости нет: все равно, мол, скоро прощай футбол!
   Ничего еще я тогда не понимал ни в жизни, ни в футболе. Мне надо было говорить – здравствуй, а я все прощался!
   Меня призвали…
   «Стой-й-й-й!» – раздается команда на весь плац Спасских казарм у Сухаревской башни, где расквартирован был 2-й стрелковый полк Московской пролетарской стрелковой дивизии.
   Это пронзительный голос нашего командира отделения, невзрачного, низкорослого сверхсрочника, службиста, как говорится, до мозга костей. У него по иронии судьбы фамилия Суворов.
   Под его непосредственным начальством я, курсант полковой школы, прохожу строевую подготовку. «Направо равняйсь! Напра-ву!» – отрывисто, с шиком выпаливает он «ву».
   Я поворачиваю голову направо, равняясь, как положено «на грудь четвертого». Но ее нет: есть только вторая, потому что в строю нас только двое – я да Елисеев. Остальные солдаты нашего отделения в наряде – кто на кухне, кто на дневальстве, кто в карауле.
   Но Суворов подает голос так, словно командует полком. Замечая наше насмешливое переглядывание, командир, как абсолютно убежденный в своей правоте, говорит: «Я из вас, товарищ курсант Старостин, человека сделаю». Меня бесила уверенность его тона, но я молчал, зная, что малейшее возражение вызовет реплику – «Разговорчики в строю!».
   С командиром у меня шла холодная война с момента моего поступления в полковую школу.
   – Где ваши личные вещи, товарищ курсант Старостин?
   – Вот они, – смущенно отвечаю я под общий смех новобранцев, молодых деревенских ребят из-под Курска, Орла, Тамбова, приехавших с деревянными укладками, обязательной принадлежностью призывника.
   – Я вас про вещи спрашиваю, товарищ курсант Старостин, – требовательно продолжает Суворов, с презрением взглянув на зубную щетку и кусок нераспечатанного мыла и пасту, которые я вытащил из кармана пиджака.
   – Это и есть мои вещи, – надменно парирую я.
   Мы смотрим друг на друга, как два боксера перед схваткой. Формально я ни в чем не провинился. Но он видит, что к нему в отделение поступил разгильдяй – даже без укладки.
   – В каптерке получите вещевое довольствие, товарищ курсант Старостин, личные вещи… – он запнулся, но так же сухо деловито продолжил: – Оставите при себе. Койку в дортуаре заправлять, чтоб ни складков, ни морщинов… Все.
   Я не удержался и, язвительно улыбаясь, поправил:
   – Ни складок, ни морщин…
   Командир отделения круто повернулся спиной ко мне и бросил в пространство: «Смешки строит, дерьмо такая!»
   Это был первый словесный раунд. Я считал, что провел его с достоинством. Последняя реплика меня больше рассмешила, чем оскорбила.
   Соседом моим по койке оказался орловский парень, совсем малограмотный, по фамилии Пиў калов. Тихий, с иконописным смуглым лицом, он тосковал по своей невесте «распронаединственной зазнобе», не успев до призыва сыграть свадьбу. «Как ты думаешь, будет ждать ай нет?» – пытал он меня, пребывая в постоянном сомнении относительно ее верности. Ежедневно на утренней поверке с моим соседом возникало недоразумение. Его выкликали, а он молчал. «Пикаў лов!» – уже рассерженно, уставившись ему в глаза, кричит Суворов и наконец мы слышим все тот же ответ: «Та я ж Пиў калов!»
   Отделенный сдался. Он увидел, что мой сосед солдат исправный, и стал верно произносить его фамилию. Но он был до глубины души возмущен, когда обнаружил, что Пикалов чистит и свою и мою винтовки. Я за это должен был писать письма «распронаединственной». Жених в категорической форме требовал именно этого обращения к своей невесте. Чтение по вечерам моего творчества доставляло ему истинное наслаждение, мне казалось, даже большее, чем письма от нее, которые я тоже ему читал. В особенности соседа приводила в восторг подпись: «курсант, будущий командир отделения Пикалов». В каждом последующем письме я повышал его в чине, а он, восторженно хлопая меня своей жилистой рукой по плечу и заливаясь хохотом, приговаривал: «Ай, хорошо, ядять тя мухи, комары!»
   Отделенный сам стал наблюдать за чисткой. Я научился ловко разбирать и собирать затвор на семь частей, и «зуб отсечки отражателя» перестал мне казаться таинственным существом. Суворов, разумеется, догадывался, что я не лишу исправного солдата Пикалова радости переписки с невестой. Я продолжал писать письма на Орловщину, восхищая невесту и всю ее родню доблестной службой нареченного.
   Продолжалась и строевая выучка под неотступным оком Суворова. Тяготы усвоения парадной шагистики, использования малого шансового инструмента при земляных работах, приемы рукопашного, штыкового боя я постигал и делил со своим неизменным напарником, соседом по койке слева Александром Елисеевым. Маленького роста, шустрый паренек, москвич, был удивительно непоседлив и любознателен. Непритязательность в житейских условиях позволяла ему легко приспосабливаться к любой обстановке. Суворов был к нему снисходителен. Было за что: Евсей (так его звали по всей дивизии от перепутанной фамилии Евсеев вместо Елисеева) стрелял лучше меня и будучи вертким, как угорь, вместе с тем сильным, он очень ловко проделывал всю артикуляцию с винтовкой.
   – Вперед штыком коли, назад прикладом бей! – зычно подает команду наш приземистый командир. Я стараюсь изо всех сил на выпаде проткнуть штыком мешок, перехватить за ствол винтовку и, развернувшись кругом, бью прикладом по голове соломенное чучело.
   Все равно Евсей успевает быстрее закончить всю операцию.
   – Товарищ курсант Елисеев – отлично. Товарищ курсант Старостин – мало удовлетворительно.
   – Да ты не обижайся на него, – успокаивал меня Евсей. – Это он просто свою линию гнет. Спесь с тебя соскабливает, чемпионскую. – Евсей морщит в улыбке свою мордочку, не знающую бритвы, у него на лице никакой растительности, хотя ему, как и мне, двадцать два.
   Евсею смешно, а мне обидно: проиграл одно мгновение, ему – отлично, а мне – мало удовлетворительно. Надо же придумать такую оценку.
   Евсей бил меня по всем швам солдатской службы, будь то рытье траншеи, готовность по тревоге или чистка картофеля на кухне – у него кастрюля, а у меня две картошины.
   Однако я подтянулся, как мог. К концу первого года службы в моих отношениях с Суворовым наступила оттепель. Увольнительную записку в город я стал получать не по указанию сверху, а по праву отличника боевой подготовки.
   Двухгодичный срок службы я заканчивал в 1930 году, будучи причисленным к штабу Московской пролетарской стрелковой дивизии, одновременно исполняя обязанности технического секретаря гарнизонного спортивного комитета. Моим непосредственным начальником стал капитан Георгий Антонович Малаховский. Всегда подтянутый, аккуратно, как с картинки, одетый, глубоко интеллигентный, начальник отдела по физической подготовке, секретарь гарнизонного спортивного комитета Малаховский пользовался всеобщей симпатией в военных кругах всех рангов.
   Я был игроком сборной команды СССР, и он много сделал, чтобы я не потерял возможности продолжать играть за свой клуб на первенство Москвы. Меня никто не понуждал играть за ЦДКА. Когда армейская команда комплектовалась из футболистов, желавших защищать ее цвета по доброй воле. Она была достаточно популярной, с устоявшимися традициями, и в этот коллектив стремились попасть самые квалифицированные игроки.
   За команды же Московского гарнизона во всеармейских соревнованиях все спортсмены, отбывающие действительную службу, играли безотказно и в футбол и в хоккей. Здесь я у Евсея брал реванш: оценку «мало удовлетворительно» – я выводил ему.
   Помню, осенью, накануне демобилизации, я в последний раз играл за команду Московского гарнизона. Противником, кажется, была команда Белорусского военного округа. Со всем пылом солдатской самоотдачи я сражался на футбольном поле за спортивную честь своей дивизии. Поле плотным кольцом окружили военнослужащие всех чинов и рангов. Летний лагерный сбор частей Московского гарнизона размещался тогда в районе теперешнего «Сокола». Тогда здесь располагалось село Всесвятское, считавшееся далеким загородным местом. Я жил у Белорусского вокзала, и когда отправлялся по увольнительной домой, то говорил – «поехал в Москву».
   В состав лагерного сбора входили подразделения самых разнообразных родов войск Красной Армии: пехотинцы, кавалеристы, танкисты, артиллеристы, связисты, вплоть до ОДОН – отдельной дивизии особого назначения. Футбол проник всюду и везде стирал в ходе спортивной борьбы всякие грани субординации – и среди участвующих, и среди зрителей.
   Запомнился этот чудный предзакатный вечер позднего лета. Футбольное поле, окруженное зеленым массивом еще не исхоженного горожанином леса, теплое безветрие, благорасположение самого благодарного зрителя – бойцы, командиры и политработники, плотным кольцом опоясавшие поле сражения, – все это создавало обстановку, когда говорят «жить хочется».
   В перерыве, отдыхая тут же на полянке, вижу среди зрителей Суворова. Лицо возбужденное, носик пуговкой вздернут. Что-то, подобравшись в плечах, сказал комдиву и, круто развернувшись, направился в нашу сторону. Мне так и представилось, как он сейчас заголосит: «Смирно, товарищ курсант Старостин!» Однако, прокосолапя своей обычной походкой небольшую лужайку, мой бывший командир отделения никакой громогласной команды не подал, а, добродушно улыбаясь, произнес, протягивая мне руку, самое гражданское приветствие: «Здорово, Старостин!»
   Но я уже вскочил и, как был в трусах, замер по стойке «смирно», громко отчеканив: «Здравия желаю, товарищ командир отделения!»
   Футболистов развеселила моя сверхдисциплинированность, они смеялись: вот, мол, как вышколили солдата. Но никто из них не знал Суворова и какую выучку под его командой прошел я в первый год службы.
   Сейчас на нем уже петлицы командира взвода, по одному зеленому кубику в каждой. А еще будучи помкомвзвода, Суворов водил нас на соревнования по маршевым переходам с полной армейской выкладкой. Это изнурительнейший экзамен физической выносливости на дистанции 30 километров. По пути надо было преодолевать самые разнообразные препятствия, где сила и ловкость играли решающее значение. Наш командир бывал неутомим. Перед каждым незнакомым барьером, вроде зеленой баррикады на лесной просеке из свежеповаленных деревьев, сучьев, хвороста, он недоуменно восклицал: «Це шо за фокус!» – и кидался на штурм огромного завала, помогая изнемогающим от усталости бойцам преодолевать препятствие, добавляя нам силы примером неукротимости своего духа – подумать только, сам с ноготок!
   Помню, последним препятствием была двухметровая гладкая дощатая стена. Я подошел к ней в арьергарде – «только бы не быть последним» (зачет по последнему). Крайне уставший, с выступившей от пота солью на гимнастерке, начал штурм высокого деревянного барьера, безуспешно. Пытаясь вскарабкаться на гребень ненавистной стены, я раз за разом срывался вниз.
   Бессильно злясь на свою беспомощность, я вновь ринулся на проклятую стену, когда подошли отставшие в сопровождении Суворова. Он метался от головной группы к хвосту, подтягивая последнего. Мне удалось закинуть ногу поверх стены, но вещевой мешок и винтовка тянули меня обратно, к земле. В критический момент, когда последний солдат оседлал гребень, а я беспомощно висел над бездной (морального!) падения, сползая вниз с завоеванной высоты, пришла помощь. Это Суворов подхватил мою левую ногу и резким толчком вверх перевалил мое тело вместе со всей амуницией через гребень стены. Уже падая с другой стороны, я услышал излюбленную присказку помкомвзвода: «дерьмо такая»!..
   Тогда на подмосковной полянке в перерыве между таймами я глядел на Суворова, как смотрят на человека, которому ты чем-то обязан, но еще не понимаешь чем, а лишь чувствуешь признательность и выражаешь взглядом свое дружелюбие.
   Демобилизуясь из армии, я сравнил свои антропометрические показатели с прежними. За два года службы мой рост повысился на четыре сантиметра, а объем грудной клетки увеличился на восемь сантиметров. Это сделал мой первый тренер Суворов – командир отделения полковой школы 2-го стрелкового полка Московской пролетарской стрелковой дивизии.
   В это время как раз комплектовалась сборная команда СССР для поездки в Скандинавию. В те времена выезды за границу были не частыми для спортсменов. И когда я прослышал, что моя кандидатура в числе обсуждаемых, то потерял покой. В молодости сутки значительно длиннее по времени, нежели в пожилом возрасте. К финишу жизни часы, дни, недели летят с калейдоскопической быстротой. Тогда же мне казалось, что время остановилось. Желание попасть в сборную команду и поехать вместе с корифеями футбола за рубеж представлялось и несбыточной мечтой и вместе с тем такой реальной возможностью. Хотелось скорее узнать – быть или не быть.
   Я уже работал директором фабрики «Спорт и туризм» и, сидя в своем фанерном кабинете (в те времена фанерные застекленные клетушки – обычный интерьер служебных помещений), в каждом телефонном звонке предполагал вызов в ВСФК – Высший совет физической культуры, так назывался тогда верховный орган, руководивший физическим воспитанием трудящихся и спортом в стране. Но с разочарованием слышал в телефонной трубке: «Фонды на кожу утвердили», «Сыромятную сшивку отгрузили», «Подошвенного полувала нет»… Мне мерещились норвежские фиорды, а тут тебе кожа на подошвы.
   И все же вызов последовал. Я уехал за рубеж в «одной компании» с прославленными футболистами старшего поколения – Михаилом Бутусовым, Петром Григорьевым, Александром Штраубом.
   О своих впечатлениях от посещения Скандинавии я уже писал в первой книге «Большой футбол». Сейчас лишь хочется сказать, что для меня эта поездка явилась переломным моментом. Я перешел какой-то невидимый психологический барьер в своем футбольном самоутверждении. Позволительно назвать это сдачей экзамена на аттестат футбольной зрелости. Самомнение несовершеннолетнего футболиста, считающего себя после первого успеха постигшим все, осталось позади. «Чемпионская спесь», которую по удачному выражению Евсея с меня соскабливал командир отделения Суворов, обернулась познанием элементарной спортивной истины, которая сформулирована философом много веков назад: «Я знаю только то, что я ничего не знаю».
   В Швеции, наблюдая матч-финал национального Кубка между сильнейшими клубами «Шлейпнер» – «АПК», я увидел футбол в более зрелом тактическом и техническом выражении. Использование всей площади поля, широкоформатная расстановка игроков – их тактика; быстрая обработка мяча и без задержки пас – их техника: это фундамент шведского футбола того времени. Но мы были быстрее шведов в движении. Я был убежден в этом своей игровой практикой. Про меня, как и про многих игроков моего поколения, говорили: «у него два мотора».