П.Флоренский, опираясь на высказывание Родена: «Движение – ничто иное, как переход из одного положения к другому», – писал о том, что в художественном образе обязательно должно совмещаться то, что несовместимо в реальном существовании, – только так можно передать скрытый динамизм предмета / 31 /. И поэзия Аронзона, в которой происходит соединение того, что принципиально разделено в обыденном сознании (даже того, что противоположно друг другу), создает впечатление необычайной внутренней напряженности, в первую очередь напряженности медитации лирического субъекта. Однако не только характер поэтических образов, но и другие выразительные средства дают нам почувствовать наличие «вечности во времени» художественной действительности, в частности – поэтический ритм.
 
   Ритмические структуры в поэзии могут запечатлеваться с помощью стоп, строк и строф, созвучий, повторения гласных и согласных звуков (или обозначающих их букв) внутри строки или в разных строках. Есть и более сложные, семантические ритмы, когда повторению подвергаются одни и те же или родственные по смыслу понятия. Ритмическое строение, наконец, может возникать и вследствие повторяемости (или переклички) тем, лексики, образов в различных произведениях автора. Все эти возможности активно используются Аронзоном. Например, в стихотворении «Утро» (1966), состоящем из 21 строки, слово «холм» повторено 10 раз (причем шестикратно на концах строк), «вершина» – 8 раз, «дитя-детей-младенец» – 8 раз; звучат как рефрен ударные строки «Это память о рае (вар.: Боге) венчает вершину лесного холма!»; варьируются одни и те же предложения. На фонетическом уровне: аллитерации («нас ‹…› обращает вершина лесного холма»), ассонансы («кто вознес его ‹…› высоко?» и т.д.) [ 4]. «Два одинаковых сонета» состоят из двух совершенно идентичных частей; в сборнике «Ave» текст стихотворения «Я жив / я щив / я чив / я шив» повторяется с некоторыми вариациями трижды, а «Что за чудные пленеры…» – дважды. В этих повторениях рождается новый, дополнительный смысл. Ритмы и их вариации в некоторых произведениях становятся едва ли не основными выразительными средствами (почти минуя семантику) – см., напр., стихотворение «Кто слышит ля-ля-ля-ля…» (1968).
 
   В «Записи бесед» интонационно-синтаксическая организация полифонична и вариативна. Интересный пример артикуляции семантических ритмов представляет собой второе стихотворение из этого цикла:
 
   (Партита №6
 
   партита №6:
 
   номер шесть
 
   номершесть номершесть
   5 номершестьномершестьномершесть)
 
   или вырыть дыру в небе.
 
   Многократное и упорное: не то, не то, не то, не то
 
   Многократное и упорное: то, то, то, то, то, то, то, то
 
   Смолчал: ужели я ____________________ не он?
   10 Ужаснулся:
 

11

 
   суров рождения закон:
 
   и он не я, и я не он!
 
   13 Лицо на нем такое, как будто он пьет им самую первую воду.
   14 Его рукой -
 
   немногие красавицы могли бы сравниться с ней! -
 
   я гладил всё, как дворецкий, выкрикивая имя каждого:
   17 гладил по голове: сердце чьей-то дочери, свое старое засушенное
 
   между страниц стихотворение, -
   18 голову приятеля, голову приятеля, голову приятеля.
   19 Буквально надо всем можно было разрыдаться.
 
   Сегодня я целый день проходил мимо одного слова.
 
   Сегодня я целый день проходил мимо одного слова.
   22 Уже не говорили – передавали друг другу одни и те же цветы,
 
   иногда брали маски с той или иной гримасой, или просто указывали на ту или иную, чтобы не затруднять себя мимикой.
 
23
 
   Но вырвать из цветка цветок
 
   кто из беседующих мог?
 
   25 И я понял, что нельзя при дереве читать стихи
 
   и дерево при стихах,
 
   и дерево при стихах,
 
   и дерево при стихах.
 
   Стихотворение начинается с варьирующегося «зацикливания», едва не бессмысленного и странного бормотания, обращающего читателя к бессознательному восприятию (бессознательность подчеркнута скобками, в которые взяты соответствующие строки). Но это вязкое бормотание прерывается пронзительным стихом: «или вырыть дыру в небе». Читатель несколько удивлен, а то и растерян: открытие или ошибка? – но автор возвращает его к настойчивому повтору: не то, не то,…, то, то. Затем в означенный цикл неожиданно вторгается цикл другой: два варианта одного впечатления, мысли (строки 9-12). Далее поэт избирает контрастный тон: длинные перетекающие, изысканные по содержанию строки. Но вот «странность» речи возрастает (строка 17), зазвучали тона начала стихотворения и как следствие – новый повтор (строка 18) и т.д. Стихотворение завершается активным, уже не варьирующимся повтором «странной строки», напоминающим возвраты патефонной иглы на деформированной пластинке, и это не только останавливает ход стихотворения, но и как бы замыкает конец на начало. Общее впечатление от стихотворения – помимо несколько необычной, невыразимой бессознательности – это впечатление весьма высокой содержательной емкости и явственного, иногда изысканного, иногда томительного эстетического переживания.
 
   В прекрасной полусценарной прозе «Не пустой, не совсем пустой магазин цветов…» Аронзон инструментирует текст с помощью повторов, перекличек (в чем-то подобных перекличкам из последних глав «Песни песней»):
   Одинокая пара, одинокая пара, одинокая пара, одинокая пара выбирает цветы: цикламены, гвоздики (я не помню, какие вы любите, но и те) – где розы мои? где фиалки мои? где светлоокий месяц мой? – вот розы твои. Фиалки твои. Вот светлоокий месяц твой… Где розы мои? где фиалки мои? где светлоокий месяц мой? – Вот розы твои. Вот фиалки твои. Вот светлоокий месяц твой.
 
   Достоинства приведенного выше «Пустого сонета» также во многом обязаны выразительной силе повторов (лексических, семантических и фонетических) и их вариаций. Начинаясь с вопросительной заставки-восклицания, это стихотворение далее становится весьма «певучим», непрерывно развиваясь и организуя циклы (так катится колесо по дороге), но под конец строки укорачиваются, интонация превращается в более отрывистую, движение замедляется и прекращается, будто натолкнувшись на высокую преграду или достигнув цели, и эта остановка подтверждается дважды повторенным в последней строке словом «стояли-стоят», в строке, которая утверждает семантическую центральность адресата послания.
 
   Поэзия Аронзона представляет собой сложную картину переплетения многообразных ритмов.
 
   В.Набоков в романе «Ада» писал: «Может быть, единственная вещь, которая намекает на смысл времени, это ритм, не периодические удары ритма, но брешь между двумя такими ударами». В самом деле, ограниченная звуками тишина (в случае фонетических ритмов) заставляет нас ожидать нового звука, и в этом ожидании внимаемая тишина обретает содержательную наполненность. Чем сильнее наше ожидание, тем пауза более напряженна. Это ожидание и играет роль ее «смысла». Пауза, с одной стороны, воспринимается как длящаяся (в силу действия нашего внутреннего метронома, а также метрономов, заданных динамикой литературного произведения), т.е. дает нам возможность ощутить поступательное движение времени, вслушаться в это движение, а с другой стороны – ожидание накапливается от начала к концу паузы, возникает чувство «сгущения», сгущения самого времени (т.е. нашего восприятия последнего). Накопленное ожидание может дойти до предела, переполнить меру терпения, и появляется желание прервать, прекратить паузу. И тогда мы получаем возможность, насколько удастся явственно, ощутить, вплотную подойти к представлению о том, что называют вечностью – точнее, той модели вечности, которая трактуется как «предел сгущения времен», как их прекращение.
 
   Чем более высок темп ритма, тем паузы меньше, но зато тем скорее накапливается ожидание, ибо и задаваемая мера более интенсивна. Стало быть, для нашего восприятия важен не столько сам по себе темп ритма, сколько изменения этого темпа. Монотонный ритм быстро надоедает и либо начинает раздражать, либо вовсе перестает восприниматься. Так что необходима постоянная смена, как бы игра с нашим восприятием; цикл «ожидание и его разрешение» должен систематически обновляться, тонироваться удивлением. Игра становится более эффективной, затейливой, если в произведении используются вариации различных родов ритма (если речь идет о фоническом роде – то ритмы, задаваемые различными звуками), и, возможно, здесь отчасти правы те, кто называют переплетение ритмов разговором вечности с самой собой.
 
   Произведение обретает большую емкость, если, помимо фонетических, используются ритмы и семантические, лексические, ритмы метафор и проч. Паузы каждого из родов ритмов наполнены одним нашим чувством – ожиданием, но направленность этого ожидания, его предмет, интенция для каждого рода свои. В случае удачного многокрасочного ритмического рисунка происходит возникновение сложного образа, в котором, с одной стороны, благодаря сродству разного рода ожиданий, ощущается наличие единой смысловой основы (метафоры соединяются со звуками, слова – с темами и т.д.), а с другой – не теряется и богатство разнообразия, ибо интенция каждого рода ожиданий – своя.
 
   Ритм как некоторая упорядоченная структура ожиданий и их разрешений, вносит в несущие его тексты своеобразную линию гармонии, игры с нашим психическим аппаратом, игры осмысленной, иногда не лишенной риска (особенно в моменты смен ритмического орнамента), и этот смысл, этот риск очерчивают формы восприятия, по-своему моделируют череду ожиданий и их разрешений нашей реальной жизни.
 
   Нередко лирическую деятельность поэта уподобляют «вслушиванию» в свою жизнь в мире. Поэт, напрягая чуткую мембрану внутреннего слуха, старается уловить в экзистенциальном объеме различные «гармонические составляющие», и чем более чуток внутренний слух, тем более глубокие, фундаментальные гармоники открываются. «Легковесный» поэт фиксирует в первую очередь наиболее поверхностные сдвиги в существовании: чередование всякого рода поветрий, мод, мимолетных социальных течений, игра расхожих человеческих чувств. Глубокий поэт стремится уловить в сети своего произведения «вдохи и выдохи истории» / 32 /, внимать очень замедленным (если не застывшим) ритмам наиболее глубоких (онтологических) ярусов бытия, и Аронзону нередко удается до них добираться.
 
   Для обретения художником своего собственного поэтического голоса, интонации ему также необходимы усилия внутреннего слуха. Умение отличать голос своего «я» от множества голосов других поэтов требует от художника решительного утверждения своей индивидуальности. Индивидуальность Аронзона весьма определенна: как по оригинальности тона, особенностям каденций (его зрелые стихи не спутаешь ни с чьими), так и, если можно так выразиться, по способу отношения к миру, в котором наиболее важным является бытие личности. Да и интенсивность переживания Аронзоном конечности человеческой жизни весьма обостряет чувство уходящего времени, а чем это чувство острее, тем отчетливее человек ощущает, что он – индивид. Индивидуальность протестует против своего ограничения земными сроками, и Аронзон в своей творческой деятельности обращается, естественно, к мыслям о возобновлении бытия: к идеям предсуществования (см. стих. «Сквозь форточку – мороз и ночь…»), идеям переселения душ (ср. «предыдущая жизнь моя была / хоть временами / угодной Богу», – «Ночью пришло письмо от дяди…»).
 
   Существует и другая, эстетическая сторона взаимосвязи ритма со временем, вечностью. Речь пойдет вот о чем. Явление ритма в значительной мере сопряжено с понятием уместности, которая, как и соразмерность, регулируется эстетическим вкусом. В самом деле, одни вариации ритма кажутся нам изящными и восхитительными, другие – пошлыми и безобразными. Игра со временем, происходящая в аранжированных ритмах, безусловно обладает и эстетическим измерением. Поскольку характер нашего переживания прекрасного таков, что мы склонны его (т.е. прекрасное) относить в графу вечных ценностей, постольку тень вечности ложится и на время, как его аксиальная значимость. В поэзии Аронзона мы ясно видим, как автор делает инъекцию архаического в наше воприятие реальности, в существенной степени эстетизируя эту реальность (эстетизируя в данном случае посредством ритмической инструментовки произведений).
 
   Перед заключением раздела укажем на еще одно из используемых Аронзоном выразительных средств, которое имеет отношение к рассматриваемой проблеме.
 
   Как известно, при чтении стихотворения мы непрерывно пробегаем только строку, переход к следующей неизбежно сопровождается довольно значительной паузой (еще большая пауза возникает между строфами). текстуально и фонетически строки отделены друг от друга. Каково при этом их семантическое сопряжение? Возможна логическая связь между ними: одна является «продолжением мысли» другой, все стихотворение производит впечатление непрерывно развивающегося сообщения. Такая возможность в первую очередь используется классически ясной поэзией. Не чужд этому и Аронзон. Однако наряду с подобной формой «сообщений» в его поэзии мы встречаем и значительные логические дистанции между стихотворными фрагментами, логическая связь истончается, если не обрывается вовсе. Вот пример:
   То потрепещет, то ничуть…
   Смерть бабочки? Свечное пламя?
   Горячий воск бежит ручьями
   По всей руке и по плечу.
 
   Подняв над памятью свечу,
   лечу, лечу верхом на даме.
   (Какая бабочка вы сами!)
   Чтобы увидеть смерть, лечу.
 
   Потом она летит на мне,
   А я дорогу освещаю.
   Какая грудь на ней большая!
   Как тихо в темной тишине!
 
   А всюду так же, как в душе:
   Еще не август, но уже.
 

1970

 
   Между строками 1 и 2, 6 и 7, 11 и 12, 13 и 14 мы ощущаем значительные логические ступеньки, преодолеваемые с помощью аппарата ассоциаций. Движение художественного образа во многом не подчиняется законам логической последовательности, утверждая последовательность иную, более имманентную самому образу. Две последние строки, будучи итогом стихотворения, и вовсе – не только не согласуются с функцией сообщения, но и придают всему предыдущему действию черты свершенности, подчеркнутой словами «всюду» и «уже». Интонационное замедление в тринадцатой строке завершается как бы оборванностью в последнем стихе, после которого можно ставить многоточие, восклицательный (а не то и вопросительный) знак, однако же поставлена скромная точка, которая подчеркивает завершенность. В этом стихотворении (хотя, возможно, и не столь отчетливо, как в некоторых других) прослеживается эсхатологическое восприятие реальности.
 
   Ослабление логических связей между стихами (строфами, между словами внутри строки) и, как следствие, переход к суггестивным методам выражения приводит к тому, что стихотворные фрагменты отчасти изолируются друг от друга, между ними конституируется тонкая непозитивная связь. Если последовательно развивающееся сообщение постоянно оправдывает наше ожидание, не дает ему накапливаться, систематически разряжает его, то нарушенная последовательность это ожидание «обманывает». Под воздействием инерции непрерывного сообщения сознание читателя как бы «зависает», испытывая будоражащее и/или томительное беспокойство, которое становится неотъемлемой стороной воздействия произведения. Логические разрывы дают нам почувствовать того рода действительность, которая представляется тенью непосредственной информативности слова (то, о чем информация «молчит»), и, с другой стороны, утверждает такую модель реальности, в которой значимы не только непрерывные процессы (как непрерывно, скажем, текущее время), но и те, которые выступают на первый план в периоды безвременья, в периоды «конца времен».
 
   Подведем некоторые итоги. Во многих образцах творчества Аронзона читатель отчетливо ощущает присутствие ахронического ядра восприятия действительности. Это ахроническое ядро находит проявление в выразительной силе умолчаний, а также в такой системе ценностей поэтического мира, которая выдержала испытание временем. Интенсивность эстетического переживания у Аронзона также способствует их ориентации на «вечность». Однако при этом творчество поэта вовсе не оказывается каким-то надмирным, оторванным от непосредственно воспринимаемого разнообразия и богатства действительности. Напротив, эмоциональный, предметный и стилистический диапазон автора, несомненно, широк. Одним из темпоральных залогов соединения текучей действительности с системой вечных ценностей оказывается сложная иерархическая картина различных переплетающихся ритмов. И наконец, стремление к реальному совмещению в творчестве черт ускользающего и незыблемого (вследствие алогичности подобного совмещения) приводит к использованию в значительной мере суггестивных методов выражения.
 
   4. МОТИВ ОТРАЖЕНИЯ
 
   Особенное отношение к времени в творчестве Аронзона определенным образом связано с темой отражения. Четырехстраничная прозаическая вещь «В кресле» (1964), начинающаяся стремительными, будто задыхающимися в спешке, набегающими друг на друга импрессионистическими фразами, затем замедляется, обретает многозначительную психологическую загадочность, переходит к обобщениям едва не философским и, наконец, заканчивается фразой: «Зеркала стояли vis- a -vis, и этого оказалось достаточно, чтобы увидеть прекращение времени». В экспозиции неоконченной поэмы «Зеркала» (1959) мы встречаем такие строки: «По кругу зеркала, пустынный сад / длинеющая тень из-за угла / и полудужье солнца за рекой, / все неподвижно, сонно, все – покой. / Не шевелятся листья, все молчит / как будто время больше не стучит, / как будто совершился Божий суд / и мир – фотографический этюд». В двух монологах той же поэмы упоминаются двойники, людское подобие Господу («Господь нас создал копией, увы!»), зеркала названы «высшими, будущими, засмертными, пустыми», встречается призыв: «Бегите голубеющих зеркал, заройтесь в одеяло с головой!» Зеркала и покой, неподвижность, завершение времен оказываются связанными, и тема подобья, отраженности – сопряженной с эсхатологическим восприятием.
 
   Мотив подобия, отражения относится к числу ведущих в художественной действительности Аронзона. Зеркала, двойники, положение vis- a -vis, отражение садов, небес, облаков, а то и самой Троицы в озерах и реках -участники многих его произведений разных периодов; переживание подобия различных предметов друг другу в мире-видении, превращения одного в другое становится одним из существенных переживаний поэта. «Дерево с ночью и с деревом ночь / рядом стоят, повторившись точь-в-точь», – писал Аронзон в стихотворении «Тело жены – от весны до весны…» (1969?), а в цикле «Дуплеты» есть такие строки: «Кто-то, видя это утро, / себя с березой перепутал», «Изменяясь каждый миг, / я всему вокруг двойник!» Обязанная подобию возможность превращений лишает человека устойчивости бытия («А я становился то тем, то этим, то тем, то этим» – «Запись бесед», VI), и нередко такая ситуация воспринимается как мучительная. Художника беспокоит, что даже его любимая женщина может превратиться в нечто иное: «Иногда я ждал, что она окажется оборотнем и прижимался к ее телу, чтобы быстрее совершилось страшное» («Отдельная книга»). Близость метаморфозы кажется реальной опасностью. Вот как написано об этом в той же «Отдельной книге»:
   У меня есть такая манера перенимать внешние дефекты людей или жесты их, мимику, и тогда нет ничего проще, чем почувствовать себя тем человеком и заставлять его разговаривать с самим собой. Это тоже целый театр. Но я себе не разрешаю слишком приближаться, а вот Ильин, убийца, теперь его можно так именовать, тот перенял человека и уже до самого инцидента не мог освободиться, хотя сам же мне говорил и написал в одном эссе значительную фразу, которая довольно глубока, если перестать быть снобом и отрешиться от претенциозности: «Мучительно приближаться».
 
   Эта фраза предваряется более ранним (в стих. «Вдоль ветряной воды туманной…»):Мучительно приближаться к истине и картине
   к женщине и так далее,
   мучительно приближаться,
   ко всему, что суще.
   И еще короче: мучительно приближаться.
 
   Но мотивы подобия и отражения, помимо тематического участия, определенным образом присущи и композиционной структуре ряда текстов Аронзона. Так, начиная с 1966 г., большое число черновиков буквально испещрено перевертышами: «хапала на лапах», «сено нес», «и я гроз оргия», «ровно он вор», «меч ем», «весь сев», «нули лун» и т.д. Существует даже перевертышевый цикл «Аз за!» (1966). Автор явно пытался обнаружить (чуть ли не лихорадочно) литературно-алхимические единицы, в которых соединятся, станут «одним и тем же» слова, выражения и их зеркальные отражения. В сборнике «Ave» мы встречаемся, например, со следующими композициями, построенными по зеркальному принципу (здесь приводится только текст, без сопровождающих графических изображений):
   дед
 

латал

 
баб
 
а
 
баб
 
латал
 
   дед
   Первое
   второе
 
третье
 
   четвертое
   пятое
   шестое
   седьмое
   шестое
   пятое
   четвертое
 
третье
 
   второе
   первое
   небо
   небо
   небо
   небо
   небо
   небо
   небо
   небо
   небо
   небо
   небо
   небо
   небо
   одна мать меня рожала
   две матери меня рожали
   три матери меня рожали
   четыре матери меня рожали
   пять матерей меня рожали
   шесть матерей меня рожали
   всемь матерей меня рожали
   шесть матерей меня рожали
   пять матерей меня рожали
   четыре матери меня рожали
   три матери меня рожали
   две матери меня рожали
   одна мать меня рожала
 
   Тексты со столь обнаженным приемом тяготеют к четвертому периоду творчества, но вот окончательный вариант одного из последних стихотворений поэта (сентябрь 1970):
   Как хорошо в покинутых местах!
   Покинутых людьми, но не богами.
   И дождь идет, и мокнет красота
   лесных деревьев, поднятых холмами.
 
   И дождь идет, и мокнет красота
   лесных деревьев, поднятых холмами, -
   как хорошо в покинутых местах,
   покинутых людьми, но не богами!
 
   Несколько торжественное описание безлюдного пейзажа построено практически зеркально-симметрично. А ведь нужно помнить, что существует другой, более распространенный (и текстуально, и в смысле известности) вариант этого стихотворения – исполненный безысходного трагизма, заканчивающийся словами: «Чтоб застрелиться тут не надо ни черта: / ни тяготы в душе, ни пороха в нагане. / Ни самого нагана. Видит Бог, / чтоб застрелиться тут, не надо ничего.» Расширенный вариант был более «сюжетным», но вот сюжет почти полностью исчезает, шестистрофное стихотворение сжимается до двух строф, почти полная неподвижность; композиционная структура дышит разрешенностью, вечностью.
 
   Сложность комплекса ассоциаций, связанных у Аронзона с мотивами подобия, отражения, заставляет задать вопрос: какие из творческих переживаний послужили толчком к появлению этих мотивов? И тогда мы неизбежно придем к проблеме взаимоотношений художника и произведения. «О стихи, о мое подобье», – писал Аронзон в стихотворении «Принимаю тебя, сиротство…» (1961).
 
   Поскольку процесс создания произведения включает в себя выражение той или иной группы экзистенциально близких автору переживаний (воспоминаний о реально произошедших событиях, впечатлений от книг, картин, музыки или же продуктов чистого вымысла, которые значат для поэта подчас не меньше, чем соответствующие соматические комплексы), постольку талант художника заключается в том, чтобы, не расплескав, донести до читателя исходное чувство их «драгоценности».
 
   Но вот произведение завершено, отторжение состоялось. Как может переживать эту ситуацию художник? Где находится теперь его сокровенное – в нем самом, в книге ли, ставшей предметом среди мира предметов? Возникает ощущение разрыва, пустоты, разлуки с тем, что являлось и, возможно, остается неотъемлемой стороной личности поэта. Ощущение одиночества становится расплатой за вдохновение, они следуют рука об руку на протяжении всего процесса творчества. Поэт переживает одну из самых безысходных форм одиночества – разлуку с самим собой. Ситуация, близкая к мифу о Нарциссе: душа художника видит свое прекрасное отражение, томится о воссоединении, но их разделяет зыбкая поверхность воды. Нарцисс шептал своему отражению: «Смерть не страшит меня; смерть принесет конец мукам любви», – а потом бросился к нему, погиб и по воле Аполлона превратился в чудесный белый цветок – цветок смерти. Мотив отражения у Аронзона тесно переплетается с мотивами природы (в том числе растений, цветов), одиночества («мне, словно зеркало, удвоит одинокость» / 33 /), смерти («В потусторонности зеркал я вижу свой засмертный образ» / 34 /). Поэт ощущал свою одинокость, покинутость везде: среди друзей («своя на все печаль во мне: Вечерний сижу один»), с женою («Иногда ее близость не только не отделяла от одиночества и страха, но еще более усугубляла и то и другое» / 35 /), в вымышленном раю («двуречье одиночества и одиночества» / 36 /). Не случайно безлюдье типично и для поэтических пейзажей Аронзона.