...Опять почувствовав сбивчивые, возбужденные лекарством толчки в груди ("Ишь ты, сердце водит, как рыба на берегу жабрами!"), Кузьмич повернулся на правый бок и, глядя в голубеющую между шторами щель, заставил себя представить этот день с самого начала таким, каким бы он был, не окажись Кузьмич в больнице.
   Это утро наступало раз в году, и, утомленный долгим, тягостным его ожиданием, довольный, что снова перехитрил костлявую с косою на плече и дотянул-таки до заветного срока, не сдался, Кузьмич, еще лежа в постели, ловил, подкарауливал в синеющем окне первый проблеск солнца, а потом, сбросив одеяло и сунув озябшие ноги в стоптанные шлепанцы, смаковал каждую минуту, каждый час новой, опять подаренной благосклонной судьбою майской зари.
   Вглядываясь в мутное, треснутое посредине круглое зеркальце, он подмигивал сам себе, хмуро щупал щеки и старательно брился припасенным для такого случая непременно новым лезвием, ставил на плиту чайник, бросал в стакан щепотку чаю, пару кусков сахару и из деревянного ящичка, приделанного к подоконнику со стороны улицы - он называл этот ящичек торбой, - доставал хлеб и масло. Завтрак был обычный, будничный, но, сметая с клеенки на ладонь крошки, Кузьмич думал о том, что обед устроит, пожалуй, повеселее. Из потертого, разлохмаченного по краям очечника он высыпал на стол мелочь и прикидывал свой "бюджет" - все, что скопил к желанному дню, урывая от пенсии. Эти сложенные один с другим рубли и скудной чешуей блестевшие на клеенке гривенники никаких пиршеств не обещали, и Кузьмич уже точно, по опыту прошлых лет, знал, сколько отпустит на сегодняшний день средств из весьма скромного своего "бюджета". Если не подорожали цветы пятьдесят копеек на букетик подснежников. Рубль с мелочью - на "чекушку". А вот это - Насте на шоколадку.
   Вполне удовлетворенный немудреными своими расчетами, Кузьмич натягивал пиджак, брал щетку и выходил на лестничную площадку почиститься. Он помнил выходной бостоновый костюм еще совсем новым, темно-синим. "Да и я, пожалуй, не новее, по Сеньке и шапка", - думал Кузьмич, тщетно пытаясь оттереть застарелые рыжие пятна. В химчистку нести костюм давно уже стеснялся.
   Странно, Кузьмич не помнил, чтобы когда-нибудь в это утро шел дождь. На зеленых и влажных от распиравшего их сока тополях невидимо вызванивали воробьи. Он помнил точно: деревья дружно выбрасывали первые листья именно к этому дню. Значит, все повторялось. И Кузьмич начинал сомневаться, действительно ли прошел год, может быть, всего лишь ночь мелькнула между двумя схожими, как близнецы, рассветами?
   В такие минуты Кузьмич предавался философским рассуждениям о времени. Что же это - время, как его пощупать? Нет, это не подрагивающий бег часовой стрелки - хитрую игрушку человек придумал для собственного обмана. Часы, они и есть часы: износились или стукнул ты их - глядь, и перестали тикать. А времени что до этого? Время дальше идет. Да и что значит идет? Оно живет. Живет вот в тополе, который, кажется, еще вчера был хилым, в одну ветку подростком, а сейчас вымахал чуть ли не до третьего этажа. Живет в самом человеке, иначе почему бы ему помнить то, что давным-давно прошло. Нет, стрелка на циферблате - как белка в колесе. А время, истинное время показывает жизнь - в росте ли дерева, в судьбе ли человека. Жизнь - вот что такое время. И если жизнь - пустота, значит, никакого в тебе времени, даже если выпало тебе увидеть на веку сто зим и сто весен...
   В это утро первым делом Кузьмич отправлялся на рынок. Он неторопливо проходил между прилавками, приценивался, хотя знал, что ничего не купит. Просто любопытно было, что почем. И опять удивлялся ощущению, что видел все это будто вчера: и зеленые вороха ранней петрушки, и пыльные увесистые клубни картофеля, и надтреснутые гранаты с ядреными, как шарикоподшипники, зернами, и пряно-ароматные желтые пирамиды нездешних груш и яблок. С грустью ощупывая в кармане свой старый очечник с "бюджетом", Кузьмич круто сворачивал в сторону, к тому, за чем пришел.
   Весь этот угол рынка благоухал, как сад. Соперничая в красоте, здесь отовсюду глядели цветы. Они тянулись изо всех сил, стараясь броситься в глаза, - пионы, тюльпаны, гвоздики и еще какие-то причудливые, в завитушках, названия которых Кузьмич не знал.
   Кузьмич досадливо пощупывал очечник и все ходил по рядам, искал свои любимые подснежники.
   В прошлый раз нежные-нежные и хрупкие, вот-вот растают, букетики он увидел в самом конце прилавка и встал за высоким парнем.
   Очередь подвигалась быстро, но так же быстро исчезали из корзины голубые букетики. Кузьмич с тревогой прикинул, что ему уже не достанется.
   - Я забираю остальное! - пробасил парень и сгреб оставшиеся подснежники в портфель.
   - Послушай, сынок, - заискивающе попросил Кузьмич, протягивая зажатую в кулаке мелочь. - Уступи букетик...
   Парень обернулся, с усмешкой глянул сверху вниз:
   - А тебе-то зачем цветы? Глянь на себя, ты же сам как одуванчик!
   И, хлопнув Кузьмича по плечу, расхохотался.
   Кузьмич еще с полчаса побродил по рынку - подснежников больше нигде не было - и вернулся к тюльпанам, хотя "бюджет" не позволял такую роскошь - до очередной пенсии ждать еще было долго. Но и явиться туда без цветов он не мог.
   Держа цветы в вытянутой руке, как свечи, словно прикрывая их от ветра, Кузьмич торопился к выходу.
   ...До Александровского сада можно было ехать двумя путями. Но он привык к троллейбусу, который довозил до Большого театра. Даже в ранний час здесь всегда было многолюдно, и больше всего народу толпилось в скверике, буйно поросшем сиренью. Кузьмич останавливался в сторонке, доставал сигарету - здесь особенно остро чувствовалось повторение прошлогоднего утра.
   "Ишь ты, где война назначила свидания!" - всякий раз не переставал удивляться Кузьмич.
   Постояв на "своей остановке", покурив, как бы приготовившись к главному, Кузьмич сворачивал на проспект Маркса.
   За узорной решеткой чугунной ограды, словно составленной из древних копий, зеленел, распускался цветами Александровский сад. Но с некоторых пор ничто его так не оживляло, как сияющий и днем и ночью над мраморным уступом огонек. Это зыбкое, дрожащее даже в безветрие пламя Кузьмич замечал, выхватывая взглядом, еще шагов за сто и шел на него, ничего уже не видя вокруг, как загипнотизированный. Он шел на огонь, который его притягивал, радужно мельтешил в глазах, озаряя самые дальние закоулки памяти.
   Снова ладонь Кузьмича теплела от маленькой ручонки, как будто он держал в ладони копошащегося острыми коготками птенчика. Да, он вновь шел со своим маленьким семилетним Колькой. Куда, зачем? Кажется, на демонстрацию.
   Почему чаще всего он вспоминает сына именно маленьким - в матроске и бескозырке с лентой "Герой"? Почему Колька является Кузьмичу ощущением теплой ладошки, зажатой в руке, словно птенчик?
   Так, словно бы вместе с сыном, Кузьмич поднимался по ступеням, не замечая, не считая их, пока взгляд не обжигался о пламя, которое металось возле ног, билось, всплескивалось над раскаленной бронзовой звездой. Кузьмич наклонялся и опускал на мрамор свой букетик.
   Его цветы, такие свеже-синие на рынке, казались ему увядшими, измученными. Быть может, потому что рядом уже пламенели огнисто-пурпурные тюльпаны.
   А может, и правда он лежал под этой мраморной плитой, его Колька?
   Когда он его увидел? Тогда или сейчас? Колька, его Колька стоял перед ним.
   Он возник из пламени и как будто брезжил - в сером парадном мундире, в хромовых, до блеска начищенных сапогах. С краснопогонного плеча свисали серебряные аксельбанты, из-под козырька под смоляными бровями смородинно чернели родные глаза. Острый Колькин подбородок был чуть приподнят над ослепительно белым воротником рубашки с галстуком, правая рука, затянутая в перчатку, придерживала карабин с лучисто сияющим штыком.
   - Коля, - позвал Кузьмич, - Коля...
   Но солдат, стоявший все так же неподвижно, не выказывал никакого желания отозваться, он не повел и бровью, и тут Кузьмич увидел, что это совсем не Колька, а тот парень, что год назад приходил к Насте, когда они жили в старом доме.
   Зеленый дым заклубился над мраморной нишей, обволакивая огонь... Чем-то расплавленным обожгло сердце.
   - Врача! Дежурного врача, скорее! - испуганным голосом позвал кто-то.
   21
   В последнюю, назначенную в почетный караул у могилы Неизвестного солдата смену Андрей заступил ровно в двадцать ноль-ноль. Солнце еще переливалось через крыши самых высоких домов, золотисто оплавляя окна, но в низине Александровского сада от Деревьев и кустов уже ложились на асфальт густые сиреневые тени. Вечерело быстро, и с каждой минутой, казалось, все ярче разгоралось пламя над бронзовой звездой, все резче обозначался круг багрового, вздрагивающего света, и в этот священный, как бы очерченный безымянной славой и безымянным подвигом круг вступали все новые и новые люди.
   Андрей уже не ждал ни Кузьмича, ни Насти. Но, совсем отчаявшись их увидеть, он все же ловил беспокойным взглядом незнакомые лица, чувствуя, как незримым током что-то начинает соединять его с бесконечной, медленно текущей мимо Вечного огня людской рекой.
   Теперь он отчетливо различал почти каждого, кто подходил к могиле, он словно бы очнулся от оглушительного потрясения первой смены и, неотрывно вглядываясь в живой молчаливый поток, пытался понять, пробовал угадать, кто к кому пришел.
   Вот эта старушка в черном платке... Загородилась рукой от света и словно переломилась - с поклоном положила ветку сирени, перекрестилась. Кого она видит застывшим взглядом в прокаленном свечении пламени? Сына? Мужа? Кто воскрес перед ней сейчас, в эту минуту?
   Но, как бы ни напрягал воображение, как бы ни возбуждал фантазию, Андрей не мог видеть то, что видела старая женщина.
   А затухающая ее память вдруг вызвала сейчас мальчишку - худого, узкоплечего, стриженого. Лямка вещевого мешка так сдавила, сдвинула воротник рубашки, что ей самой сделалось больно. "До свидания, мама... Ну что ты, мам! Они же только в кино страшные". И все улыбался, и все махал в окно теплушки. И с вокзала шла успокоенно, пока не остановил плакат: наш солдат - в каске, в шинели, огромный, во весь лист, - замахивается гранатой на фашистский танк. "А как же мой-то, худенький, совсем мальчонка, против такой громадины?" Так и не видела его в военном...
   - Сынок! - промолвила старушка. - Сынок...
   Ее подтолкнуло, увлекло потоком...
   А эта не совсем еще старая. Волосы красит. Зачем? Все равно видно, что седые... Как снег весной - сверху уже пыльный, темный, а внизу еще белый. Распахнула пальто, как будто от Вечного огня жарко... Вот это тюльпаны! Где она только выбрала такие?! Сочные, красные, целая охапка... Кому эти цветы?
   Андрей не мог знать, что она сейчас была далеко отсюда и виделся ей тот далекий, довоенный день. Почему они оказались за городом всем классом? В голубых сумерках сидели у костра и пели только что слетевшую с пластинки "Катюшу". И вдруг он первым заметил: "Смотрите, смотрите, воздушный шар!" Высоко в розоватом небе висел неподвижно круглый и светлый, как луна, рядом с настоящей луной, воздушный шар. И они побежали под ним, думали, что спустится. Потом шар исчез, и они очутились в сирени. В такой пахучей, что кружилась голова. И он нежно, руками, пахнущими сиренью, взял ее за плечи... А потом - это уже, кажется, предпоследний год войны... Да, предпоследний. Но тогда еще никто не знал, что предпоследний. В новеньких, золотых лейтенантских погонах он заехал из госпиталя всего на полсуток. И они пошли на новый фильм "В шесть часов вечера после войны". Там после победы все встречались на мосту возле Кремля. "Давай и мы, - сказал он, - в шесть часов вечера после войны, на этом мосту!.."
   Кто этот, коренастый, в сером обвисшем пиджаке? Сдернул кепку, наклонился как-то странно, будто под одной брючиной не гнется нога. На протезе? Положил ветку черемухи. И еще что-то... Не то значок, не то медаль. А у самого два ордена Славы. Наверно, к товарищу... Может, из одного с ним взвода...
   - Эх, ребята, ребята...
   Андрей не видел того, что видел старый солдат, который вспомнил сейчас своих однополчан. Один из них, чернявый - не то татарин, не то узбек, свою пайку воды отдал, когда ранили. Старый солдат и сейчас слышал стук капели о дно котелка и ощущал во рту ржавый привкус воды - самодельный колодец выкопали. А второй - его лица уже не помнил - шапку свою подарил, когда выписывали из госпиталя. Самые морозы, а он в пилотке остался. Вот душа человек! После и того и другого - одним снарядом...
   И еще старый солдат вспоминал сейчас взрытую взрывами рассветную гладь Днепра и колючую проволоку по-над водой у смертоносного берега, за который надо было зацепиться хоть руками, хоть зубами.
   - Эх, ребята, ребята...
   Это кто же? Генерал? Без цветов. В сторонке остановился. Орденов - вся грудь как будто в кольчуге. Снял фуражку... Неужели плачет? Генерал! А он к кому? Вспоминает свои полки и дивизии?
   Но генерал видел другое. Из десятков тысяч людей, которыми командовал во время войны, он вспомнил сейчас только одного солдата. Хотя, если посчитать на всем пути могилы да обелиски... Но сейчас он видел только его. Морозным декабрьским днем он встретился с ним на дороге - колонна солдат, заиндевевшая до бровей, будто колонна дедов-морозов, шла вперевалку к исходному рубежу. Страшное предстояло сражение, страшное по неисчислимости техники с той и другой стороны. Мучимый сомнениями, он вылез из машины и пошел по обочине рядом с колонной. Он и сейчас слышал скрип снега под валенками. "Как вы считаете, - спросил он, пристроившись к солдату, который казался старше других, - они нас или мы их? У них столько техники!.."
   "Техники много, - шевельнулись белые дедморозовские усы. - Броня у них толстая, это точно. А вот кишка тонковата..."
   Почему же запомнились эти дрогнувшие в усмешке, запушенные инеем усы? И веселое жвыканье снега? Впереди было еще три года войны... Но три года спустя, держа в мутных окулярах такие близкие, словно в трех шагах, уже обреченные колонны рейхстага, он вспомнил того солдата... Вряд ли он был жив, вряд ли... После того боя...
   В багровый дрожащий круг, теперь уже совсем резко очерченный возле Вечного огня, будто к костру, разведенному в ночи, вступали все новые и новые люди.
   "Сколько же родственников у Неизвестного? - подумал Андрей. - Нет... Сколько же Неизвестных, если так много у них родственников?" И новая догадка осенила его: этого солдата никто не видел, никто не знал убитым, значит, шли как бы к живому. Где же это он читал, что мертвые продолжают жить и не переходят в обитель окончательной смерти до тех пор, пока их будут помнить живые?
   Значит, с каждым из этих живых незримо подступал сейчас к Вечному огню погибший. И если б нашелся чудотворный способ просветить души людей, оживить, поставить рядом тех, о ком они вспоминали, вглядываясь в беспокойное трепетание пламени!..
   Плечистый парень в выгоревшей на солнце фуражке с зеленым пограничным околышем - это он выцарапал штыком на стене казармы в Брестской крепости: "Я умираю, но не сдаюсь! Прощай, Родина. 20.VII.41 г." - о чем-то горячо, то и дело утирая закопченное лицо, рассказывал молоденькому в висевшей на нем клочьями гимнастерке лейтенанту (его записку "Погибну, но живым врагу не сдамся!" нашли в патронной гильзе).
   За ними, припадая на левую ногу, шел парень с очерненными копотью бровями и ресницами - в одной руке болтался танкистский шлем, а другую он прижимал к груди, и было заметно, как сквозь пальцы просачивалась на комбинезон кровь, - он сгорел в танке, и до сих пор над его могилой было написано безымянное слово: "Танкист". Танкист вытягивал голову, кого-то искал и, наверное, нашел, потому что, прихрамывая, побежал к офицеру с золотыми птичками в голубых петлицах, обнял его и встряхнул, удивляясь: "Сема! Так тебя же сбили над Вязьмой!" - "Нет, - сказал Сема. - Тогда я успел выпрыгнуть. Я врезал свой "ястребок" в цистерны под Курском..." На их голоса обернулся моряк. Он был в тельняшке с закатанными рукавами, ленты бескозырки траурно шевельнулись за спиной; над тем местом, где, подбитый двумя торпедами, погрузился на дно морское их корабль, каждый год Девятого мая оставшиеся в живых опускали на волны венок...
   В этой бесконечной, одетой в шинели, ватники, гимнастерки, бушлаты, полушубки, маскхалаты толпе можно было увидеть и сбившихся стайкой девушек в кофточках и платьях - их подпольную группу расстреляли за сутки до прихода наших войск; к ним протискивался мальчишка в отцовском, налезшем на глаза картузе - он был связным партизанского отряда; чуть в сторонке переговаривались трое рабочих в промасленных комбинезонах - их эшелон с эвакуированным заводом попал под бомбежку, и где-то в донецкой степи сровнялся с землей безымянный их холмик.
   Нет, Андрей ничего этого не видел. Но ведь кто-то стоял, да, кто-то стоял рядом с ним в трепещущем круге вечного пламени, и этого, невидимого Андрею, узнавали чьи-то глаза, жадно устремленные на Огонь.
   В огнисто сияющий круг впорхнули по ступенькам, вбежали малыши. Самый смелый из них карапуз хотел привязать к венку зеленый шар, но не справился, упустил его, и шар запрыгал, едва не касаясь пламени. Лопнет или не лопнет? Но Огонь шара не тронул, поиграл-поиграл им и откатил в сторону, в угол мраморной ниши. Толпа опять расступилась, повернулась в сторону: от ворот шли к Вечному огню новобрачные.
   Она семенила легкая, облачная - в длинном белом платье, из-под которого резво мелькали туфли. Фата туманилась над лицом, придавая ему торжественную целомудренную бледность.
   Он был в черном, с иголочки, костюме, напоминавшем фрак, и тщательно зачесанная, припомаженная шевелюра делала его похожим на тех красавцев, что изображают на одеколонных этикетках.
   Невеста царственно прошла по проходу, учтиво образованному перед ней, остановилась возле Огня и поспешно положила цветы, как бы стесняясь всеобщего внимания. Он встал рядом, неловко замерев, как перед фотоаппаратом.
   Андрей смотрел на невесту и не находил в ней того, что видел в остальных, столпившихся возле Вечного огня. В ее подведенных тушью, с модной раскосинкой глазах не было ни печали, ни трудной думы, ни отрешенности. Ее глаза выражали сейчас только одно - счастье свадьбы. Выскочивший сзади, из толпы, долговязый парень в кожаной куртке вскинул киноаппарат и застрочил по новобрачным, то и дело выбирая нужный ракурс. Молодые ушли шумно и весело - за чугунной оградой их поджидало перевитое лентами такси с лупоглазой куклой на радиаторе
   "Где же Настя?" - опять вспомнил Андрей.
   Очередь к Неизвестному не убывала, наоборот, она выглядела бесконечной и теперь словно вытекала из темноты, которая совсем уже сгустилась за чертой озаренного пламенем круга. Отблеск Огня ложился на лица, делая их похожими, как бы отлитыми из бронзы.
   "Они, наверное, прошли... Конечно, прошли", - с безнадежностью подумал Андрей и вдруг увидел Настю. Да, это была она. Заслоняясь ладонью от света, Настя остановилась, замешкалась, приглядываясь и не сразу его узнавая. Но вот в блестящих ее глазах отразилось внезапное удивление, она отступила в сторону, пропуская толпу, которая уже подталкивала, напирала сзади, и помахала рукой, пытаясь что-то сказать.
   "Где Кузьмич?" - взглядом спросил Андрей. Наверное, она уловила его вопрос, Андрей понял это по ее лицу, сразу переменившемуся, выразившему неловкость, беспомощность и отчаяние.
   - Его уже нет... - услышал Андрей обессиленно перелетевший через толпу Настин голос. - Его уже нет! - раздельно прошевелили ее губы, со вскриком на последнем слове.
   Пламя вздрогнуло и приникло к звезде.
   "Как же так? Когда? - не поверил Андрей. - Я же ничего не успел ему рассказать! Я же нашел "поющие деревья"... Не может быть!"
   Увлекаемая водоворотом толпы, Настя взмахнула рукой - уже невозможно было устоять на месте - и растворилась в темноте.
   Пламя струилось так ярко, что на него теперь больно было смотреть.
   "А как же Николай?" - огорчился Андрей, и ему показалось, будто в порывах пламени обозначились черные глаза, закруглились брови-вопросики. Но багровые извивы перемешались, переплелись, и огонь опять стал огнем.
   "Как же Николай и как же Кузьмич?" - с чувством непоправимого, внезапно коснувшегося его горя подумал Андрей, ясно вдруг осознав, что уже больше никогда не увидит старика, а тот уже никогда не простит ему, пусть даже нечаянной, обиды. Стало нестерпимо жарко, сдавило дыхание, словно все слезы, какие он сегодня видел, чужие, холодные для него слезы накопились, закипели в нем и, жгучей волной окатив сердце, подступили к горлу, к глазам, чтобы немедленно выплеснуться. Чувствуя, что задыхается, что не сможет больше удержать в себе эту переворачивающую душу боль, он глухо кашлянул, не разжимая губ, переступил с ноги на ногу и оперся на карабин.
   И в этот момент где-то за домами впереди и над Кремлевской стеной загромыхал гром. Зарница высветила полнеба, еще раз вспыхнула вдалеке. И в мерцающей, недосягаемо высокой глубине ослепительно-белыми, голубыми, красными, желтыми цветами начали распускаться невиданные деревья. Они жили там, в небе, всего каких-то несколько мгновений, успев за это время родиться, вырасти, покачать радужными, диковинными ветвями и умереть сверху искристо осыпались и гасли, не долетев до земли, огненные листья.
   Андрей посмотрел за ограду: по площади, из конца в конец, рокотал, перекатывался людской океан. То в розовом, то в голубом переливчатом свете фейерверка лица виделись такими возбужденно-радостными, такими счастливыми, словно война закончилась только сегодня, сейчас, и о победе было объявлено минуту назад.
   Огонь дышал ровно, успокоение...
   От автора
   Каждый раз, спускаясь по улице Горького на знаменитую площадь, я всматриваюсь в мелькающий за узорчатой чугунной оградой огонек и думаю о тех, кто придет к нему через каких-то полвека, когда в живых не останется ни одного участника Великой войны. Сейчас это трудно представить, но ведь будет такое - ни одного пережившего войну! Даже в маршалы произведут генерала послевоенного года рождения.
   Какими они придут сюда, люди грядущего, и что увидят в горячем, незатухающем пламени? Упадет ли на холодный мрамор хоть одна слеза, тронет ли, сожмет сердце еле заметная царапинка на солдатской каске? И кто встанет на священный пост, когда на всей земле останутся только роты почетного караула?
   1975