— И все-таки: любил или нет?
   — А тебе-то что?
   — Сначала ответь.
   Ощущение полной раскованности, полной свободы пьянило Адама.
   — Хорошо, отвечу. Нет, не любил. Иногда я боялся его. Иногда… да, бывало, он меня даже восхищал, но чаще я его просто ненавидел. Почему ты меня об этом спросил? Карл, опустив голову, смотрел себе на руки.
   — Не понимаю, — сказал он. — Чего-то никак до меня не доходит. Он ведь любил тебя больше всех на свете.
   — Вот уж не верю.
   — Не хочешь — не верь. Он радовался любому твоему подарку. А меня он не любил. И подарки мои ему не нравились. Помнишь, как я подарил ему тот ножик? Чтобы его купить, я наколол и продал целую кучу дров. А он этот ножик даже не взял с собой в Вашингтон. Так и лежит здесь, в его письменном столе. А ты подарил ему щенка. Он тебе ни цента не стоил. Я покажу тебе этого пса, на фотографии. На отцовских похоронах. Его держал на руках какой-то полковник — пес уже совсем ослеп и даже ходить не мог. После похорон его пристрелили.
   В голосе Карла было столько ярости, что Адам растерялся.
   — Зачем ты? — сказал он. — Не понимаю, зачем ты об этом.
   — Я же любил его. — Впервые за все годы, что Адам его помнил, Карл заплакал. Уронил голову на руки, сидел и плакал.
   Адам хотел было подойти к брату, но в душе его всколыхнулся прежний страх. Нет, подумал он, если я до него дотронусь, он кинется на меня и убьет. Адам подошел к открытой двери и встал в проеме спиной к Карлу, а тот все шмыгал носом.
   Та часть фермы, где стоял дом, не радовала глаз — здесь и прежде всегда было неуютно. Всюду мусор, неухожено, запущено, сараи построены где попало; ни одного цветочка, на земле валяются обрывки бумаги, щепки. И сам дом тоже не отличался красотой. Обычная крепкая изба, где люди ночуют и готовят пищу. Угрюмое жилье, никем не любимое, никого не любящее. Просто жилье, но уж никак не отчий кров, не дом родной, по которому скучаешь и куда стремишься вернуться. Адам вдруг подумал о своей мачехе — как и эта изба, она не знала любви, соответствовала своему назначению, была по-своему опрятна, но назвать ее женой, хранительницей семейного очага, было так же невозможно, как назвать это жилье домом.
   Брат перестал всхлипывать. Адам обернулся. Карл смотрел перед собой пустыми глазами.
   — Расскажи мне про мать, — сказал Адам.
   — Она умерла. Я тебе писал.
   — Расскажи.
   — Чего рассказывать-то? Умерла. Уж давно, как умерла. Она же не была твоей матерью.
   Улыбка, которую Адам однажды подсмотрел на ее лице, вспыхнула в его памяти. Ее лицо выступило перед ним из темноты.
   Голос Карла ворвался в воспоминание и разнес его вдребезги:
   — Ответь мне на один вопрос… только не спеши… сначала подумай, и если не захочешь говорить правду, то лучше уж не отвечай.
   Карл молча зашевелил губами, проговаривая про себя то, что готовился спросить.
   — Как ты думаешь, наш отец мог быть… бесчестным человеком? — В каком смысле?
   — Тебе не понятно? Я ведь ясно сказал. У слова «бесчестный» только один смысл.
   — Не знаю, — Адам замялся. — Право, не знаю. Никто о нем так не отзывался. Сам посуди, чего он достиг. Ночевал в Белом доме. На его похоронах был вице-президент. Почему же вдруг бесчестный?.. Ну сколько можно, Карл! — взмолился он. — Я ведь сразу понял, что ты хочешь мне что-то сказать — так говори же, не тяни!
   Карл облизнул губы. Он сидел мертвенно-белый, словно из него выпустили кровь, словно вместе с кровью он лишился всех сил, всей своей ярости.
   — Отец оставил завещание. Наследство он разделил поровну между мной и тобой, — без всякого выражения проговорил он. Адам рассмеялся.
   — Что ж, вот и будем жить на ферме. Думаю, с голоду не помрем.
   — После него осталось больше ста тысяч долларов, продолжал все тот же бесцветный, скучный голос.
   — Ты спятил. Сто долларов — это еще можно поверить. Откуда бы у него взялось столько денег?
   — Я не оговорился. Жалованье в СВР у него было сто тридцать пять долларов в месяц. За жилье и еду он платил сам. Когда он разъезжал, ему выдавали на дорожные расходы по пять центов за милю пути и еще отдельно на гостиницу.
   — Может быть, эти деньги были у него с самого начала, а мы просто не знали.
   — Нет. Когда он начинал, у него не было ничего.
   — Тогда что нам мешает написать в СВР и спросить? Там кто-нибудь да знает.
   — Я бы не стал рисковать.
   — Погоди! Не пори горячку. В конце концов он мог играть на бирже. Так очень многие богатеют. У него были большие связи. Может быть, ему повезло. Вспомни, как было во время золотой лихорадки — тогда многие вернулись из Калифорнии богачами.
   На лице у Карла была скорбь. Он перешел почти на шепот, и Адаму пришлось перегнуться через стол. Без всякого выражения, словно читая сводку. Карл говорил:
   — В армию отец ушел в июне 1862 года. Три месяца проходил подготовку, здесь же, в нашем штате. Это, считай, сентябрь. Потом его часть послали на юг. Двенадцатого октября он был ранен в ногу и отправлен в госпиталь. Домой вернулся в январе. — Не понимаю, при чем здесь это?
   — Он не сражался в Чанселорвилле, — падали с губ Карла вялые, тусклые слова. — И не воевал он ни в Геттисберге, ни в Уилдернессе, ни в Ричмонде, ни в Аппоматоксе.
   — Откуда ты знаешь?
   — Из его послужного списка. Мне его переслали вместе с остальными документами.
   Адам глубоко вздохнул. Сердце его колотилось от радости, бушевавшей в груди, как море. Он покачал головой, будто не мог поверить.
   — Как ему удалось всех обмануть? Как, черт возьми, ему это удалось? — говорил Карл. — И ведь все верили, никто не сомневался. Ты разве сомневался? Или я? Или моя мать? Нет, все верили. И даже в Вашингтоне. Адам встал из-за стола.
   — Поесть в доме найдется? Я разогрею.
   — Вчера я зарезал курицу. Если подождешь, я зажарю.
   — А чего попроще, чтоб по-быстрому?
   — Есть окорок, есть яйца.
   — Годится, — сказал Адам.
   Оставшийся без ответа вопрос мешал им, они обходили его стороной, они через него перешагивали. Их слова безучастно скользили мимо него, но их мысли были прикованы к нему неотрывно. Братьям хотелось поговорить о том, что их мучило, но они не могли. Карл, поставив разогреваться кастрюлю с бобами, жарил свинину и яичницу.
   — Я распахал луг, — сказал он. — Занял его под рожь. — Как там земля?
   — Теперь неплохая, когда от камней очистил. Эту пакость, — он провел пальцем по лбу, — как раз тогда и заработал: никак не мог один камень сдвинуть.
   — Да, ты мне писал, — сказал Адам. — Я не помню, говорил ли тебе, но твои письма мне очень помогали.
   — Ты почему-то мало писал мне про свою службу, заметил Карл.
   — Да как-то не хотелось обо всем этом думать. Уж больно паскудно было, почти все время.
   — Я читал в газетах про те кампании. Ты ведь тоще там воевал?
   — Да. Мне тогда не хотелось про это думать. И сейчас не хочется. — Индейцев-то убивал?
   — Да, мы убивали индейцев.
   — Вот уж, наверно, дрянной народ.
   — Наверно.
   — Не хочешь — можешь не рассказывать.
   — Да, я не хочу об этом говорить.
   Они ужинали под свисавшей с потолка керосиновой лампой.
   — Никак руки не дойдут колпак на лампе вымыть, а то было бы светлее.
   — Я вымою, — сказал Адам. — Все ведь в голове не удержишь, понятно.
   — Ты вот вернулся, вдвоем теперь полегче будет. Хочешь, сходим после ужина в салун? — Посмотрим. Пока, думаю, немного дома посижу. — Я тебе в письмах-то не писал, но в салу не у нас… там женщины. Не знаю, как ты насчет этого, а то могли бы с тобой сходить. Их там каждые две недели меняют. Я не знаю, как ты вообще… но, может, тебе охота? — Женщины?
   — Да, наверху, в номерах. Очень даже удобно. Я вот думаю, ты вроде как давно дома не был, так что если…
   — Сегодня нет. Может, в другой раз. А сколько они за это берут?
   — Один доллар. И вроде все хорошенькие.
   — Может, в другой раз, повторил Адам. — Как же их туда пускают? Удивительно.
   — Я тоже поначалу удивлялся. Но у них там все продумано. — Сам-то часто ходишь?
   — Раза два в месяц. А то скучно. Когда мужик один живет — тоска.
   — Помню, ты писал, что подумываешь жениться. — Да, собирался. Подходящей невесты не нашел. И так, и сяк крутились братья вокруг главной темы. Только, казалось, подойдут к ней вплотную, как тут же поспешно отступят и опять примутся толковать об урожаях, о местных новостях, о политике, о здоровье. Они понимали, что рано или поздно вернутся к самому важному. Карлу больше, чем Адаму, не терпелось взять быка за рога, но и времени подумать у Карла было больше, а Адам еще не успел все осознать и прочувствовать. Он предпочел бы отложить этот разговор на завтра, но понимал, что брат не допустит. Он даже позволил себе открыто сказать:
   — Давай насчет того, другого, поговорим утром.
   — Пожалуйста, — ответил Карл. Как хочешь. Постепенно разговор себя исчерпал. Уже обсудили всех общих знакомых, все события в городке и на ферме. Беседа топталась на месте, а время шло.
   — Пойдем спать? — спросил Адам.
   — Посидим еще немного.
   Они молчали, а ночь расползалась по дому и все понукала их, все подзуживала.
   — Эх, жалко, не увидел я, как его хоронили! — сказал Карл.
   — Небось богатые были похороны.
   — Хочешь, покажу вырезки из газет? Они у меня все в одном конверте, в моей комнате лежат.
   — Нет. Сегодня не стоит.
   Карл круто повернулся вместе со стулом и поставил локти на стол,
   — Мы должны разобраться, — сказал он, волнуясь. Можем тянуть сколько угодно, но надо же что-то решать.
   — Понимаю, — кивнул Адам. — Просто у меня еще не было времени как следует подумать.
   — А что толку думать? У меня вот время было, полно было времени, и ни до чего я не додумался. Я даже старался вообще про это забыть, и все равно возвращался к одному и тому же. Думаешь, время тебе поможет?
   — Наверно, нет. Ты прав. Уж если так, давай поговорим. С чего ты хочешь начать разговор? Мы ведь и правда ни о чем другом сейчас думать не можем.
   — Начнем с денег, — сказал Карл. — Их больше ста тысяч, это не пустяки. — А что деньги-то? — Откуда они взялись?
   — Почем я знаю? Может, он на бирже играл, я ведь уже говорил. Может, кто-нибудь в Вашингтоне навел его на стоящее дело.
   — Ты и вправду так считаешь?
   — Я никак не считаю. Что я могу считать, если я ничего не знаю?
   — Это огромные деньги. У нас целое состояние. Можем хоть всю жизнь на них жить и ничего не делать, а можем добавить к нашей земле еще кусок и окупить их с лихвой. До тебя, наверно, еще не дошло, но мы теперь богаты. В наших краях мы богаче всех. Адам засмеялся.
   — Ты это так сказал, будто приговор зачитал.
   — Откуда они взялись, эти деньги?
   — Какая тебе разница? Может, лучше не ломать голову и жить в свое удовольствие.
   — Но он не сражался при Геттисберге. Он за всю войну не побывал ни в одном бою. Его ранило в обычной перестрелке. Все, что он рассказывал, вранье.
   — К чему ты ведешь? — спросил Адам.
   — Я думаю, он эти деньги украл, — подавленно прошептал Карл. — Ты спрашиваешь, что я думаю, вот я тебе и сказал.
   — А где, у кого он их украл, ты знаешь?
   — Нет.
   — Почему же ты думаешь, что он украл?
   — Но он же врал про войну.
   — При чем здесь это?
   — При том. Если он мог врать про войну… он и украсть мог.
   — Но каким образом?
   — Он занимал в СВР разные посты… крупные посты. Может быть, сумел влезть в казну, подделал какие-нибудь счета… Адам вздохнул.
   — Если ты так думаешь, чего же ты им не напишешь, не объяснишь? Пусть проверят всю отчетность. Если окажется, что ты прав, мы вернем им эти деньги.
   Лицо у Карла страдальчески перекосилось, шрам, на лбу потемнел еще больше.
   — На его похороны приезжал вице-президент. Президент прислал венок. За гробом ехал хвост карет чуть не в полмили, шли сотни людей. А в почетном карауле кто стоял, знаешь?
   — Ну и что с того?
   — К примеру, мы с тобой докажем, что он вор. А потом всплывет, что он не сражался при Геттисберге и вообще нигде не воевал. И все тогда узнают, что он не только вор, но и обманщик и что про свою жизнь он все наврал. А раз так, никто уже не поверит, что он хотя бы изредка говорил правду.
   Адам сидел не шевелясь. Глаза его смотрели безмятежно, но он был начеку.
   — Я думал, ты его любишь, — спокойно сказал он. На душе у него было легко, он словно вырвался из плена.
   — Да, я его любил. И сейчас люблю. Потому мне и жутко думать об этом… о том, что вся его жизнь… что все… насмарку. А могила?.. Они ведь могут даже раскопать могилу и выбросить его оттуда. — В голосе Карла звенела боль. — Неужели ты совсем его не любил?
   — До этой минуты я сам не знал точно. Никак не мог в себе разобраться. А теперь знаю. Да, я его не любил.
   — И потому тебя не волнует, что вся его жизнь будет перечеркнута, и что его несчастное тело вышвырнут из могилы, и… господи, ужас-то какой, господи!
   Мысли Адама заметались в поисках слов, способных верно выразить то, что он чувствовал. — А меня это и не должно волновать. — Конечно, — горько сказал Карл. — Если ты не любил его, то конечно. Теперь еще начнешь вместе с другими поливать его грязью.
   Адам понял, что брат для него больше не опасен. Прежняя ревность исчезла, и Карлу не от чего было впадать в бешенство. Грехи отца легли на него тяжким бременем, зато отец принадлежал теперь только ему, и отнять его у Карла не мог никто.
   — Приятно тебе будет ходить по городу, когда все узнают? — не отступал Карл. — Как ты будешь смотреть людям в глаза?
   — Я же сказал, меня это не волнует. — И не должно волновать, потому что я не верю. — Чему не веришь?
   — Тому, что он украл какие-то там деньги. Я верю, что про войну он говорил правду, и верю, что он сражался во всех тех битвах, про которые рассказывал.
   — А где у тебя доказательства?.. И как тогда понимать его послужной список?
   — Но ведь и у тебя нет доказательств, что он вор. Ты же это придумал, потому что не знаешь, откуда взялись деньги.
   — Да, но его армейские документы…
   — Возможно, там ошибка, — сказал Адам. — Да что там ошибка. В своем отце я не сомневаюсь.
   — Вот уж не понимаю.
   — Попытаюсь объяснить… Существуют очень убедительные доказательства, что Бога нет, однако многие все равно верят, что он есть, и их вера сильнее любых доказательств.
   — Ты же сказал, что не любил отца. Как же ты можешь быть так в нем уверен?
   — В том-то, наверно, и дело. — Адам говорил медленно, осторожно. — Может быть, если бы я любил его, я бы ревновал. Как ты. Может быть… может быть, именно любовь заставляет человека сомневаться и не верить. Говорят, когда любишь женщину, все время в ней сомневаешься, потому что сомневаешься в себе. Теперь я это прекрасно понимаю. Я понимаю, как сильно ты его любил, и понимаю, что творила с тобой эта любовь. А я его не любил. Хотя он-то, может быть, любил меня. Он меня испытывал, он меня и обижал, и наказывал, и в конце концов даже отдал в армию, будто в жертву принес, чтобы какую-то вину искупить. А вот тебя он не любил, и потому был в тебе уверен. Возможно… да, возможно, тут все как бы наоборот.
   Карл уставился на него широко открытыми глазами. — Не понимаю.
   — Я и сам еще не до конца разобрался. Для меня это открытие. Мне сейчас очень хорошо. Наверное, еще никогда в жизни так хорошо не было. Я словно от чего-то избавился. Может быть, потом со мной будет то же, что с тобой сейчас, но пока я ничего не чувствую.
   — Не понимаю, — снова сказал Карл.
   — Но тебе понятно, что я не считаю нашего отца вором? И что он был обманщик, я тоже не верю.
   — А как же документы?..
   — Я на них и смотреть не буду. Моя вера в отца для меня убедительнее любых документов.
   — Так, думаешь, эти деньги надо взять? — тяжело дыша, спросил Карл.
   — Конечно.
   — Даже если он их украл?
   — Он их не украл. Не мог он их украсть.
   — Ничего не понимаю.
   — Не понимаешь? А ведь как раз в этом, может быть, весь секрет… Я тебе никогда об этом не напоминал, но скажи, ты помнишь, как ты меня поколотил перед тем, как я ушел в армию?
   — Помню.
   — А что было потом, помнишь? Ты же вернулся с топором, чтобы меня убить.
   — Я все это плохо помню. Я тогда, верно, ума лишился.
   — В то время я не понимал, а сейчас понимаю — ты дрался за свою любовь. — За любовь?
   — Да, за любовь, — сказал Адам. — А деньги эти мы употребим с толком. Может, останемся жить здесь. А может, уедем… скажем, в Калифорнию. У нас еще будет время решить. Ну и, конечно, мы должны поставить отцу памятник — большой, настоящий.
   — Никуда я отсюда не поеду, — сказал Карл.
   — Погоди, время покажет. Никто нас не торопит. Поживем, увидим.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1
   Я верю, что у вполне обыкновенных людей может родиться чудовище, монстр. Вам доводилось видеть таких уродов — нелепые страшные создания с огромной головой или с крохотным туловищем; бывает, дети рождаются без рук, без ног, или с тремя руками, или с хвостом, или рот у них в самом неожиданном месте. Все это прихоть случая, и никто тут не виноват, хотя раньше полагали иначе. Когда-то детей-уродов считали наглядной карой за тайные грехи родителей.
   Но если природа допускает уродство телесное, почему бы ей не создавать и уродов умственных или психических?
   Внешний облик может остаться без изъянов, но если игра генов или деформация яйцеклетки приводят к рождению ущербных телом, то разве не можете результате тех же процессов родиться ущербный душой?
   Уроды — это просто разной степени отклонения от признанной нормы. И если один ребенок может появиться на свет без руки, другой может точно так же родиться без зачатков доброты или совести. Когда человек лишается рук, попав в катастрофу, он вынужден вести долгую борьбу, чтобы свыкнуться со своей потерей, но тот, кто родился без рук, страдает лишь от того, что люди видят в нем существо странное. Если у человека никогда не было рук, он не может ощущать их отсутствие. В детстве мы нередко пробуем вообразить, что бы мы чувствовали, будь у нас крылья, но наивно предполагать, что при этом мы испытываем те же чувства, что птицы. И понятно, что уродам именно норма должна представляться уродством, потому что каждый человек считает себя нормальным. А для монстров, чье уродство никак не выражено внешне, норма — категория еще более смутная, потому что по виду такой монстр ничем не отличается от других людей и сравнить себя с ними не может. Родившемуся без совести должен быть смешон человек с чуткой душой. По понятиям преступника, честность — идиотизм. Но не забывайте, что урод — это всего лишь отклонение, и в глазах урода как раз норма — уродство.
   Я убежден, что Кэти Эймс от рождения была наделена (или обделена) склонностями, которые направляли и подчиняли себе весь ход ее жизни от начала до конца. Возможно, у нее было не отбалансировано какое-то колесико или не встал на место какой-то рычажок. Она была не такая, как другие, причем с самого рождения. Калека, научившись умело пользоваться своим увечьем, порой добивается в какой-нибудь ограниченной сфере деятельности больших результатов, чем полноценные люди. Кэти, умело пользуясь своей непохожестью на других, вносила в окружавший ее мир мучительное и необъяснимое смятение.
   В былые времена такую, как Кэти, объявили бы одержимой дьяволом. Из нее принялись бы изгонять нечистую силу, а если бы многократно повторенные ритуалы не подействовали, то ради спокойствия деревни или городка ее бы сожгли на костре. Ведь если что и не прощается ведьме, так это ее способность вселять в людей тревогу, сомнения, неловкость и даже зависть.
   Словно намеренно маскируя коварный подвох, природа одарила Кэти внешностью ангела. У нее были чудесные золотые волосы и широко расставленные светло-карие глаза; чуть приспущенные веки придавали ее облику загадочную томность. Носик у нее был тонкий и нежный, высокие широкие скулы книзу сужались, и лицо по форме напоминало сердечко. Рот был четко очерченный, с пухлыми губами, но неестественно маленький — бутончиком, как тогда говорили. Крошечные, без мочек, плоские уши не выделялись, даже когда Кэти зачесывала волосы наверх — просто тонкие лоскутки кожи, приклеенные к голове.
   Всю жизнь, даже во взрослые годы, Кэти была сложена, как ребенок: хрупкие узкие плечи и руки — не руки, а крошечные ручки. Грудь у нее так толком и не развилась. До того как Кэти превратилась в девушку, соски у нее были втянуты внутрь. Когда ей было десять лет, грудь у нее начала болеть, и матери пришлось вытягивать ей соски наружу. Фигурой Кэти походила на мальчика: узкие бедра, ровные прямые ноги, но щиколотки тонкие, высокие, хотя и не слишком изящные. Ступни у нее были маленькие, округлые, короткопалые и мясистые в подъеме, будто копытца. Кэти была прехорошеньким ребенком и выросла в прехорошенькую женщину. Голос ее, мягкий, хрипловатый, звучал порой неотразимо сладко. Но, вероятно, голосовые связки у Кэти были все же с примесью стали, потому что, когда Кэти того желала, ее голос мог резануть как пилой.
   Даже в детстве Кэти обладала свойством, заставлявшим людей сначала пристально глядеть на нее, потом отворачиваться и тотчас снова оглядываться в непонятной тревоге. Сквозь ее глаза на тебя смотрел кто-то еще, кто то чужой, бесследно исчезавший, как только ты пытался увидеть его снова. Движения у Кэти были плавные, говорила она мало, но стоило ей войти в комнату, как все глаза мгновенно устремлялись к ней.
   Она приводила людей в смущение, но не настолько, чтобы ее сторонились. Не понимая, почему любое ее появление рождает смутное беспокойство, и мужчины, и женщины старались разглядеть Кэти получше, подойти к ней поближе. И поскольку так было всегда, Кэти не находила в этом ничего странного.
   Кэти отличалась от других детей во многом, но одна черта отличала ее особенно. Дети, как правило ненавидят чем-то выделяться. Им хочется выглядеть, говорить, одеваться и вести себя в точности, как все остальные. Если в детской среде моден какой-нибудь несусветно глупый наряд, ребенок, у которого нет этой глупости, безутешен. Если бы у детей было принято носить ожерелья из свиных отбивных, ребенок, лишенный такого украшения, ходил бы мрачнее тучи. И подобное рабское подражание большинству в своей группе обычно распространяется у детей на все сферы их жизни, будь то игры, спорт, дом, школа. Для детей это своего рода защитная окраска.
   Кэти же не подражала никому. Она никогда не подлаживалась под остальных ни в одежде, ни в поведении. Носила только то, что хотела. И в результате ей частенько подражали другие.
   Когда она подросла, ее группа, ее стая — а любое объединение детей это всегда стая — начала чувствовать в Кэти нечто необычное, чужеродное, другими словами, именно то. что еще раньше почувствовали в ней взрослые. Вскоре с Кэти стали общаться только поодиночке. Мальчики и девочки, дружившие компаниями, избегали ее, будто она несла с собой неведомую опасность.
   Кэти была лгунья, но лгала она не так, как другие дети. Обычно дети не столько врут, сколько фантазируют, но чтобы придать своим выдумкам убедительность, пересказывают их как правду. В своих рассказах они просто слегка отходят от реальности. Мне кажется, разница между выдумкой и ложью в том, что внешнее правдоподобие выдуманных историй и вкрапленные в них достоверные подробности нужны рассказчику, чтобы увлечь слушателя, а заодно и себя самого. От таких выдуманных историй никто не выигрывает и никто не проигрывает. А ложь есть средство наживы или способ спасти свою шкуру. Если твердо придерживаться этого определения, то, думаю, лжецом можно считать и писателя — при условии, что тот неплохо зарабатывает.
   Ложь, которую пускала в ход Кэти, была далека от невинных фантазий. Кэти врала, чтобы избежать наказания, отвертеться от работы или ответственности, и ее вранье было корыстным. Чаще всего лжеца разоблачает либо его собственная забывчивость, либо неопровержимость внезапно всплывшей правды. Но Кати, во-первых, никогда ничего не забывала, а во-вторых, разработала очень надежный метод. Она следила за тем, чтобы ее вранье было максимально приближено к правде и сомнения слушателей не перерастали в уверенность. Кроме того, она пользовалась и двумя другими приемами: иногда она перемежала ложь с правдой или рассказывала совершенно правдивые истории так, что они казались ложью. Если человека обвиняют во лжи, а потом выясняется, что он говорил правду, у него появляется прикрытие, позволяющее долгое время врать без опаски.
   Кэти росла в семье единственным ребенком, и у ее матери не было под рукой материала для сравнения. Поэтому она думала, что ее чадо такое же, как все другие дети. Ну а поскольку все матери паникерши, мать Кэти была уверена, что тревожится по тем же поводам, что и ее приятельницы.
   Отец Кати не разделял такой уверенности. Он держал кожевенную мастерскую в небольшом городке в штате Массачусетс и, чтобы обеспечить семье скромный достаток, должен был работать не жалея сил. Мистер Эймс имел опыт общения с другими детьми и догадывался, что Кэти на них не похожа. Он это скорее чувствовал, чем понимал. Когда он думал о своей дочери, ему становилось неспокойно, хотя он не мог бы объяснить отчего.
   Почти каждый человек прячет в себе какие-нибудь неуемные желания и влечения, страсти и чувства, готовые прорваться в любой миг; спокойная поверхность нередко скрывает под собой рифы эгоизма, алчности и похоти. Большинство из нас либо держат свою природу в узде, либо дают ей волю тайком. Кэти не только умела видеть людей насквозь, но еще и знала, как использовать их низменные наклонности к своей выгоде. Вполне возможно, Кэти просто не верила, что бывают наклонности иного толка, потому что, несмотря на свое сверхъестественное, провидческое чутье, в чем-то была слепа, как крот.