Андрей Столяров
ЛИЧНАЯ ТЕРАПИЯ

– 1 –

   Утром мне звонит Геля и «стеклянным», как я его называю, голосом спрашивает, не можем ли мы сегодня увидеться. Меня это немного пугает. Мы с Гелей встречались три дня назад, все было в порядке, я рассчитывал, что по крайней мере до выходных я свободен. К сожалению, именно эта неделя у меня чрезвычайно загружена. В четверг у нас в институте открывается международная конференция, которая надвигалась уже полгода, и как раз сейчас, когда Геля звонит, мы, то есть Авенир, Никита и я, сметываем оставшиеся детали.
   – Что-нибудь случилось? – спрашиваю я осторожно.
   – Ничего не случилось. Просто хочу с тобой встретиться, – говорит Геля.
   Голос ее мне определенно не нравится. Он не просто «стеклянный», то есть лишенный каких-либо интонаций, он как будто сейчас взорвется и разлетится мелкими режущими осколками. Мне уже приходилось слышать у Гели такой голос, и я знаю, что он чреват самыми неожиданными последствиями. Поэтому я даже не пытаюсь дать ей понять, как мы сейчас заняты, не ссылаюсь на конференцию и не пробую перенести встречу на какой-нибудь другой день. Напротив, я отвечаю, что и сам был бы не прочь увидеться с ней, соскучился, что ты поделываешь? давай действительно встретимся где-нибудь ближе к вечеру. Поболтаем немного, выпьем по чашке кофе. Знаешь, я сегодня проснулся и вдруг ощутил вокруг себя какую-то пустоту. Сначала даже не понял – с чего бы это? А потом дошло: это мы с тобой уже три дня не встречались. Видишь, как ты меня к себе привязала?
   Всю эту чепуху я говорю бодрым, веселым голосом. Голосом человека, которому некуда девать время. Одно из главных правил психотерапии заключается в следующем: как бы тебе самому ни было плохо в данный момент, пациент не должен об этом даже догадываться. Врач, обремененный проблемами, уже не совсем врач. Он теряет тот незыблемый авторитет, который обязан иметь в глазах пациента. А без абсолютного, непререкаемого авторитета психотерапия немыслима. Собственно, единственное на чем она держится, это – авторитет терапевта. И если вместо всезнающего и всемогущего демиурга, видящего болезнь насквозь и обещающего непременное исцеление, перед пациентом оказывается обыкновенный, слабый, не слишком уверенный в себе человек, к тому же еще и побаивающийся напора жизни, магия лечебного воздействия исчезает, остается тщета, которую не скрыть никакими профессиональными методами.
   Правда, бывают случаи, когда клин вышибают клином. Когда пациенту намеренно дается понять, что его трагедия и его отчаяние вовсе не уникальны, что как бы тяжело ему сейчас ни было, то же самое в настоящий момент испытывают миллионы людей, что все это уже много раз было и что он – лишь песчинка, влекомая течением бытия. Иногда такое смещение масштаба оказывается действенным. Шарль Де Голль когда-то называл это «смотреть со звезды». Смотреть на жизнь так, как будто она уже давно завершилась. Смотреть из вечности, которая растворяет собой все несущественное.
   Более того, врач иногда специально делится с пациентом своими проблемами. Чтобы отчаявшийся и ни на что уже не надеющийся человек осознал бы, что другим, оказывается, может быть еще хуже, что они еще неувереннее и слабее в жизни, чем он, и что именно у него они надеются получить поддержку. Здесь роли врача и пациента принципиально меняются. Уже не врач лечит больного, а скорее больной – врача. И за счет этого исцеляется сам. Метод тоже достаточно эффективный. В частности, Ковеланц с успехом практикует его в своих индивидуальных сеансах. Он считает, что «смена ролей» обеспечивает почти сорок процентов положительных изменений. А в том случае, если психологическая «картинка» точно угадана, вообще – шестьдесят. И хотя статистика у Ковеланца, как и у всякого терапевта, чуть-чуть накручена, все же «превращение в демиурга» действительно позитивирует пациента.
   Однако к Геле этот метод неприменим. Настоящая «смена ролей» требует, чтобы у пациента был довольно большой жизненный опыт. Именно это и позволяет подключить его к роли «ведущего». Иначе ему будет просто нечего предложить врачу. Геле же всего восемнадцать лет, и такая нагрузка ей, разумеется, не по силам.
   В общем, я предлагаю встретиться в пять часов. Геля несколько недовольна: она считает, что я должен приехать немедленно. В конце концов, мне именно за это и платят. Она не говорит так прямо, но в голосе у нее появляются заметные высокомерные нотки. Кстати, аналогичные нотки возникают иногда и у Мариты Сергеевны. Видимо, это семейное. Привычка к тому, что деньги могут решить любую проблему. Тем не менее, я настаиваю, что раньше у меня никак не получится. Дело даже не в том, что я не могу все бросить и сорваться по первому ее зову, тут – еще одно чрезвычайно важное правило работы с больными. Оно заключается в том, что пациенту ни в коем случае нельзя потакать. Если уступить всяким капризам – один раз, другой, третий, то больной в конце концов сядет тебе на шею. Даже станет чуть-чуть шантажировать своим состоянием. И тогда опять-таки – прощай всякая терапия.
   В результате мы договариваемся на четыре часа. Геля говорит, что все равно придет в три и будет там ждать. Это для того, чтобы меня мучила совесть. Я в свою очередь отвечаю, что совести у меня уже давно нет, мучиться я не буду, пусть приходит хоть в два, хоть в час, раньше половины четвертого мне из института не выбраться.
   На этой утешительной ноте мы и заканчиваем разговор.
   Я кладу трубку и некоторое время молча смотрю на Никиту и Авенира. В голове у меня ни одной мысли, я даже не очень отчетливо соображаю, где нахожусь. Вот как последнее время действует на меня Геля. И Авенир с Никитой тоже смотрят на меня молча и недоуменно. Авенир, как всегда, чуть сопит и крутит в руках пластмассовую авторучку, а Никита покусывает от нетерпения губы и водит карандашом по бумаге. Вероятно, они оба ждут, что я им скажу. Мне однако сказать им нечего. Что касается Гели, они и так все знают. А чего не знают, того им знать пока и не следует. В результате молчание немного затягивается. Я слышу, как в коридоре, напротив наших двух комнаток, отчетливо хлопает дверь и приглушенный стенами голос весело сообщает: «Да нет, я буду минут через двадцать. В общем, если кто-нибудь позвонит, скажите – в двенадцать». Это Балей, как всегда в это время, выскакивает, чтобы быстренько выпить кофе. Пить кофе в отделе он считает зазорным. И еще слышен лифт, который медленно и упорно ползет сквозь здание. Вот он останавливается где-то, видимо, на шестом этаже и опять ползет – теперь уже, наверное, к вестибюлю. Я никак не могу найти нужных слов. Наконец, Никита, давно уже взявший на себя функции распорядителя, откладывает карандаш и берет авторучку с болтающимся на верхнем конце ярлычком. Он проводит линию на листке бумаги. А затем – еще и еще, как бы отчеркивая тем самым все, что не имеет отношения к делу.
   Вид у него становится озабоченным.
   – Ну что, продолжим? – вопросительно говорит он.
   Мы уже третий день обсуждаем приближающуюся конференцию. Эта конференция для нас очень важна: на ней мы впервые расскажем о результатах нашей работы. Проблема вовсе не такая простая, как кажется. Современная наука слишком сложна и давно уже тонет в собственном ветвистом многообразии. Это раньше вопросы, имеющие фундаментальный характер, обсуждались по почте. Нильс Бор, скажем, пишет Эйнштейну, что ему пришла в голову такая-то мысль, а Эйнштейн отвечает, что это противоречит таким-то физическим закономерностям. Круг общения специалистов был очень узок. Теперь – не так. Теперь наука и качественно, и количественно изменилась. Она превратилась в громадную отрасль по производству знаний – с тысячами руководящих центров, с миллионами занятых там людей. Море журналов, океан публикаций, лавина всяческих коллоквиумов, семинаров, симпозиумов. Невозможно ориентироваться в этом нагромождении информации. Невозможно даже понять, какое она имеют к тебе отношение. В результате наука определенным образом структурировалась. В ней появились области, точно находящиеся в состоянии глухоты. Звук оттуда не проходит несмотря ни на какие усилия. Можно кричать, можно бить стекла – тебя все равно никто не услышит. Голос как будто вязнет в плотном тумане. И есть совершенно другие области, «точки сверхпроводимости», как их называет Никита. Слово, сказанное в такой «точке», словно не встречает сопротивления. Оно транслируется мгновенно и вызывает отклики даже на других континентах. Наша конференция как раз и представляет собой такую «точку». Она собирается раз в два года и подводит итоги работы за истекший период. Сюда приезжают исследователи из разных международных центров и затем развозят научные впечатления по всему миру. Выступить здесь с докладом считается очень престижным. Конкурс составляет обычно три-четыре человека на место. Конечно, узок круг этих специалистов; разумеется, страшно далеки они от народа, но в итоге только они, переизлучая воспринятую информацию, создают мнение в той профессиональной среде, где мы существуем. Нам как группе это чрезвычайно важно. Нам необходимо эхо, которое может возникнуть после доклада. Будет позитивное эхо – будет финансирование и приглашения на другие престижные конференции. Не будет эха – значит еще два года вариться в собственном пресном соку, с колоссальным трудом выклянчивая подачки. Для нас эта конференция в какой-то мере – вопрос жизни и смерти.
   И вот здесь возникает проблема, которую мы обсуждаем уже третьи сутки. Формулируется она так: кто будет выступать от группы с докладом? Проблема, к сожалению, тоже не очень простая, потому что от первого впечатления на конференции зависит и все дальнейшее мнение. Можно доложить посредственные результаты блестяще и тогда «эхо», которое нам так нужно, широко разнесется по профессиональной среде. А можно самые блестящие результаты изложить посредственно, спотыкаться, мямлить, тогда работа будет дискредитирована восприятием аудитории. К несчастью, тут у нас имеются определенные трудности. По логике вещей, докладывать о полученных результатах должен, вне всякого сомнения, Авенир. Он у нас главный разработчик почти всех новых идей, и ему принадлежит большая часть проектов, созданных по этим идеям. Мой вклад в работу гораздо более скромный. А что до Никиты, который, кстати, числится руководителем группы, то он при всех явных своих достоинствах скорее менеджер, чем ученый. Продуцирование, а тем более развертывание идей – не его область. И вот как раз Авенир выступает у нас довольно плохо. Во-первых, из десяти слов, которые он произносит, семь – это термины, известные только узким специалистам, а наука хоть и предельно терминологична, поскольку в термин можно упаковать весьма многое, но все же не до такой степени, чтобы превращаться исключительно в «птичий язык». Во-вторых, у Авенира неважная дикция: из тех же десяти слов, по крайней мере, три аудитория не воспринимает; будто рот у него забит слипшейся вермишелью, и он пережевывает, пережевывает ее, и никак не может пережевать. И в-третьих, Авенир, будучи полностью погружен в свои собственные размышления, обычно не делает никаких скидок на зал; он полагает, что если что-то понятно ему, это «что-то» будет понятно и всем остальным. В результате к середине доклада его обычно перестают слушать. Слушатели ведь не ишаки, они не могут все время идти с грузом в гору; им требуются паузы, чтобы слегка отдышаться. И, наконец, при всей своей флегматичности, о которой у нас в институте уже ходят легенды: на Авенира, к примеру, можно сбросить кирпич с пятого этажа, а он посмотрит и скажет: что-то кирпичи нынче стали тяжелые, – Авенир, тем не менее, удивительно вспыльчив и, что хуже, никогда нельзя предсказать, где это его свойство себя проявит. Авенир может вполне равнодушно встретить самое оскорбительное высказывание: вежливо, не повышая голоса, объяснить оппоненту, что тот был не прав, причем сделать это с несокрушимой логикой, которой нечего противопоставить, а может от какого-то пустякового замечания вспыхнуть и наговорить такого, что расхлебывать потом приходится не один месяц. Мы уже были свидетелями, как он, выступая в дискуссии, устроенной одной из многочисленных женских организаций, замахнулся на ведущую микрофоном только за то, что она, отвечая ему, процитировала мадам Блаватскую. Авенир ненавидит всяческий оккультизм и считает, что ни один здравомыслящий человек верить в подобную чепуху не может. А если он на нее все же ссылается, значит – жулик, и обращаться с ним следует соответствующе.
   В общем, Авенир для ответственного выступления не годится. Он и сам это к нашей радости понимает и без всяких возражений снимает свою кандидатуру. Правда, также не подходит для выступления и Никита. И здесь суть даже не в том, что Никита как менеджер не слишком хорошо умеет распаковывать смыслы. В конце концов для доклада это не слишком важно. Существует базовый текст, и его лишь нужно грамотно пересказать. Причины здесь совершенно иные. Никита хорош, если требуется провести какие-нибудь деловые переговоры. Здесь он, следует признать честно, незаменим. Он представителен, он очень вежлив, он чрезвычайно доброжелателен. Главное же, что он может буквально часами мусолить всякие мелочи и с таким интересом, как будто для него это – главное в жизни. В общем, на переговоры мы всегда выставляем Никиту. Однако те же его достоинства немедленно превращаются в недостатки, как только речь заходит о выступлении в научной среде. Потому что на переговорах с коммерческими партнерами главное, насколько я понимаю, это – скрыть истинное содержание. Сделать его практически неразличимым, спрятать как можно глубже под обтекаемыми формулировками. А при выступлении в научной среде цели принципиально иные. Здесь как раз требуется вывести содержание на поверхность; сделать его обозримым, понятным, доступным каждому из присутствующих, чтобы любой, кто бы ни выслушал сообщение, информацию или доклад, мог бы потом без труда сказать – в чем там, собственно, дело. А вот этого Никита как раз и не может. Он уже настолько привык говорить расплывчатыми словесными оборотами, которые можно потом толковать как угодно, что сказать что-либо просто и ясно, видимо, уже не способен. На трибуну ему лучше не выходить. Аудитория после такого доклада останется в недоумении.
   То есть, все складывается так, что выступать на конференции придется именно мне. Честно говоря, меня это не слишком радует. Правда, у нас в институте считается, что выступаю я действительно хорошо, и, в этом мнении, вероятно, есть доля истины. Я всегда очень тщательно готовлюсь к докладу, говорю –отчетливо, ясно, уверенным, энергичным голосом. Меня не пугает, если в зале нет микрофона. Я и без всякого микрофона прекрасно могу достать до самых последних рядов. Выступать так меня научила одна знакомая несколько лет назад. Она тогда работала на телевидении и время от времени делала передачи о современной науке. И вот однажды, когда она брала у меня какое-то интервью, она сказала: «Только, пожалуйста, не старайся говорить умно. Можешь молоть любую чушь, какую захочешь, но единственно – громко, уверенно, без всяких этих покашливаний и похмыкиваний. Никому не хочется возиться с монтажом передачи. Вырежут всех, и покажут того, кто говорит отчетливо и понятно». В этом совете была определенная мудрость. И если даже оставить в стороне телевидение с его странной спецификой, все равно – слушатели хотят, чтобы было отчетливо и понятно. Вот это «отчетливо и понятно» я и стараюсь им предоставить. Кроме того у меня есть еще одно небольшое достоинство. Я умею выразить сложную научную проблематику буквально двумя словами. При этом, в отличие от Авенира, я почти не употребляю терминологии, зато часто использую всякие образные и метафорические параллели. Слушателям почти всегда ясно, что я имею в виду. Для докладчика это действительно большое достоинство.
   И все-таки меня это не слишком радует. Я бы предпочел, чтобы с докладом на конференции выступил Авенир. Даже несмотря на всего его очевидные недостатки. Просто у меня лично есть какой-то внутренний страх перед этим материалом. Я, конечно, неплохо знаю его, свободно ориентируюсь и даже имею уже определенные соображения, как это все можно красиво скомпоновать. Так, чтобы материал по-настоящему зазвучал «на голосе». И вместе с тем, поскольку большая часть разработки принадлежит именно Авениру, для меня существуют в ней некоторые смысловые громоздкости. Некоторые такие места, где я чувствую себя неуверенно. На конференции, насколько я понимаю, будут настоящие специалисты. Будут люди, способные «прозвонить» данную тему на всю ее глубину: от внятных тезисов, которые я, ладно, как-нибудь изложу, до самых истоков, где мысль еще практически не оформлена. Они сразу же нащупают слабые моменты концепции. Точнее – места, где докладчик слега поднырнул и теперь захлебывается. И если они начнут задавать вопросы, касающиеся именно этих моментов, я буду выглядеть фанфароном, который пытается скрыть пустоту за развесистыми словесами.
   Вот что меня в первую очередь беспокоит. Правда, Никита с Авениром считают, что никто ничего серьезно щупать не будет. Это уже – потом, когда статья выйдет в сборнике. А «на голосе», ну – послушают, ну – зададут пару вопросов. Не беспокойся, вопросы мы организуем заранее. Никита клянется, что я получу их уже нынче вечером. Таким образом на подготовку ответов у меня будет целых два дня.
   – Тебе двух дней хватит? В крайнем случае проконсультируешься у меня или у Авика. А зададут эти вопросы, и – лимит времени будет исчерпан. Хочешь – не хочешь, переходи к следующему докладу.
   Никита, разумеется, прав. Никита всегда прав в том, что касается организационных моментов. Он такие моменты просто мозжечком чувствует. Спорить с ним бесполезно, и, поколебавшись для видимости, я соглашаюсь. Правда, какой-то осадок у меня все равно остается. Какое-то смутное ощущение, что я ступаю в трясину, которая может засосать с головой.
   Тем не менее, я отчаянно машу рукой – ладно. Авенир шумно вздыхает и с треском переламывает авторучку. Ему, видимо, очень не хочется самому вылезать на трибуну. А Никита удовлетворенно хмыкает и потирает ладони.
   Глаза у него блестят.
   – Ну, вот и хорошо, – радостно говорит он. – Вот и хорошо, значит – проехали. А теперь давайте решим, где следует остановиться.
   В коридоре, уже у лестницы, ведущей к выходу, меня перехватывает Ромлеев. Он выкатывается из закутка, в свою очередь коротким отрезком ведущего к директорскому кабинету, поднимает брови, всплескивает ладонями, как будто встретить меня – это приятная неожиданность, и, по-приятельски взяв под руку, осведомляется, не уделю ли я ему пару минут.
   И его радость от встречи, и административная озабоченность, звучащая в голосе, вполне естественны и без малейшей доли какого-либо наигрыша, и все-таки у меня возникает странное чувство, что Ромлеев намеренно караулил, пока я здесь появлюсь. Конечно, трудно представить себе, чтобы директор крупного института, профессор, доктор социологии, член-корреспондент Российской академии наук, как, впрочем, и действительный член нескольких иностранных академий, вице-президент Европейского конгресса социологов, и прочая, и прочая, топтался в бы в своем закутке, высматривая рядового сотрудника, кстати, не имеющего даже степени кандидата наук, но у меня все же возникает именно такое странное чувство. Ведь, ей-богу, топтался, ей-богу, осторожно высматривал.
   Впрочем, Ромлеев не дает мне разобраться в своих ощущениях. С чрезвычайной мягкостью, но очень решительно он увлекает меня на лестничную площадку, которая для нас тут же освобождается, отводит вправо, где висит табличка, разрешающая курение, оглядывается, вновь подняв брови и как бы проводя вокруг отграничительную черту, и, дождавшись, чтоб хвост, который всегда за ним тянется, оказался на достаточном расстоянии, совершенно по-дружески спрашивает о моем настроении.
   Это, разумеется, только предлог. Мое настроение его нисколько не интересует. Уже через пару секунд, выслушав краткий ответ, Ромлеев переходит к проблемам, связанным с конференцией. По его словам, дела здесь обстоят не слишком благополучно. Сэр Энтони (Великобритания), который, несомненно, был бы на конференции звездой первой величины – еще бы, живой классик, легенда социопсихологии! – неожиданно заболел, и теперь непонятно, отважится ли приехать. Ромлеев созванивается с ним практически через день, и по состоянию «на вчера», ситуация, к сожалению, остается прежней: небольшая температура, врачи рекомендуют сидеть дома. А без сэра Энтони какая же конференция? Без сэра Энтони это будет что-то очень провинциальное. К тому же немного капризничает Войчек из Праги. Там что-то случилось, приглашение на конференцию ему пришло с большим опозданием. Это, конечно, уже кто-то из девочек напортачил. И вот теперь Войчек упрямится; у него, видите ли, назначен на это время ежегодный «Чешский коллоквиум». Он просто физически не способен его передвинуть. А проблемы с латиноамериканцами? Тут Ромлеев выразительно морщится и машет рукой. Никогда в жизни он больше не будет приглашать никого из Латинской Америки. Все, господа, спасибо. Мы – поняли, никаких обид не имеем. И в дальнейшем, если вдруг захотите приехать, мы будем рады и встретим вас, разумеется, как почетных гостей. А не захотите, ну что ж, остается только выразить сожаление. Конечно, хотелось бы, чтобы была представлена и Латинская Америка тоже. Однако, раз такие напряги, бог с вами, ладно, как-нибудь обойдемся.
   Ромлеев вовсе не жалуется, как может показаться постороннему человеку. Просто он таким образом дает мне понять масштаб встающих перед институтом проблем. И заодно – мою собственную величину во всем этом пространстве. Это – артподготовка, после которой должно начаться продвижение главных сил. Я с понимаем слушаю и жду продолжения. Ведь не посоветоваться же со мной он в самом деле решил. С какой стати он будет со мной советоваться? И действительно, обозначив несколькими штрихами величественные государственные заботы, Ромлеев переходит к делу, ради которого, он меня, вероятно, и караулил.
   Для начала он осведомляется готов ли доклад, который мы собирались представить. Вы же знаете, Валентин Андреевич, насколько важно для вашей группы обозначить свою тематику? Когда еще у вас будет такая возможность? А узнав, что доклад готов и может быть сделан хоть через минуту, осторожно интересуется, кто именно будет выступать с ним на открытии конференции. Известие о моей кандидатуре он воспринимает весьма благосклонно, кивает так, словно и не ожидал услышать ничего иного, делает несколько комплиментов моему умению выступать, а затем, озабоченно сдвинув брови, еще плотнее берет меня под руку. Смысл его последующего высказывания сводится к следующему: конференция – дело серьезное, здесь надо быть готовым к любым неожиданностям. Одно дело – внутренние институтские семинары, где вы до сих пор пребывали, и совсем другое – выступление на форуме международного класса. У такого рода мероприятий свои законы. Тут иногда следует поступиться меньшим, чтобы сохранить большее. Пожертвовать второстепенным, зато продвинуться в основном направлении. Главное же – ни в коем случае не поддаваться эмоциям. Эмоции хороши лишь тогда, когда вы имеете дело с кругом знакомых, симпатизирующих вам людей. Со стороны они могут выглядеть несколько странно.
   – Ну, вы меня понимаете? – доверительно спрашивает Ромлеев. – Все может быть. В том числе и – совершенно неожиданное оппонирование. Тут важно удержать себя в рамках научной дискуссии. Понимаете? Не допускать, так сказать, прямых выпадов.
   Он смотрит на меня с некоторым ожиданием. Я не понимаю его и прямо сообщаю об этом. Ромлеев немного морщится. Его, видимо, озадачивает моя бестолковость. Впрочем, тут не моя вина, это скорее вина самого Ромлеева. Каждый человек, достигающий определенных административных высот, неизбежно начинает говорить на языке руководящих иносказаний. Он уже не называет некоторые вещи прямо. Он предпочитает, чтобы подчиненные догадывались о них исключительно по контексту. По контексту, по интонации, по выражению начальственного лица. Тогда, в случае чего, можно будет от своих слов отказаться. Можно будет с полным основанием заявить, что его неправильно поняли. Это особенно сильно развито в верхних структурах власти. Президент страны выступает по телевидению и высказывает свое мнение по какому-либо вопросу. А уже через час появляется на экране отглаженный пресс-секретарь и с серьезным видом объясняет всем нам, что именно глава государства имел в виду. Как будто переводит с иностранного языка.
   Ромлеев тоже не хочет называть некоторые вещи прямо. Иногда он говорит таким образом, что лично я действительно не понимаю о чем идет речь. Хотя люди, более сведущие в речениях подобного рода, удовлетворенно кивают и делают соответствующие выводы. А потом снисходительно вводят в курс дела непосвященных. Однако сейчас между нами подобного переводчика нет. Намерения Ромлеева являются для меня полной загадкой. Я даже отдаленно не представляю, какой смысл он вкладывает в свое предупреждение. В результате мы довольно долгое время перебрасываемся какими-то бессодержательными репликами – словно два игрока гоняют мяч для пинг-понга. А потом вдруг ни с того ни с сего всплывает имя Мурьяна. Причем даже трудно сказать, кто его в конце концов называет. С одной стороны, я почти абсолютно уверен, что это не я, ну с чего бы это я вдруг стал вспоминать Мурьяна? А с другой стороны, если бы меня попросили поклясться, что это сделал Ромлеев, то и дать подобную клятву я бы, наверное, тоже не смог. Не называл Ромлеев эту фамилию. Она всплывает как будто сама собой.