И, будто фокусник, выхватив из кармана потрепанный дешевый блокнотик, набросал целый план, где первые эксперименты оказывались лишь частью более обширного замысла. Победно сверкнул глазами; снова, как запаршивевшая макака, поскреб щеки и нос.
   – Так будет логичней, по-моему... Ну что?.. Ты согласен?..
   – Согласен, – сказал Арик после некоторого раздумья.
   Он был изрядно ошеломлен. В таком аспекте он свою идею еще не рассматривал. Мерцающие конфигурации, вспыхивающие и тут же гаснущие в пустоте, грандиозный вселенский цикл, разворачивающийся из вечности в вечность. Было обидно, что эти соображения не пришли в голову ему самому. Шевельнулась ревность в груди, и он крепко сжал зубы, чтобы сдержаться. Он уже понимал, что на первых порах высовываться не следует: сложатся неприязненные отношения, потом будут тормозить его много лет. Значимость человека должна обнаруживаться как бы сама собой. Получи результат – и все станет ясно. Поэтому комментировать услышанное он не стал. Он лишь тоже поднялся и сдержанно кивнул Горицвету:
   – Интересная мысль, спасибо. Я так и сделаю.
 
   Надо сказать, что кафедра его заметно разочаровала. Как-то не так он это себе представлял. Ему казалось, что это должны быть чистенькие сияющие лаборатории, без единой пылинки, в бликах медицинского никеля и стекла: гудят, помаргивая индикаторами, загадочные приборы, булькает в причудливой колбе, выпариваясь, некая зеленоватая взвесь, сотрудники в белых халатах задумчиво приподнимают к глазам пробирки с полученными растворами. Солнечное великолепие, тишина. Разговаривают только шепотом, чтобы не спугнуть научную мысль. От этой картины у него холодело под сердцем. Она как будто сияла и представала в мечтах как воплощение грез. Хотелось быстрее, быстрее войти в этот небесный круг.
   В действительности же был длинный, затхлого облика коридор, выгороженный из другого, который огибал по периметру все здание факультета, довольно сумрачный, неприятный, поскольку лампы под потолком глушила серая пыль, с тесными, тоже сумрачными, комнатками по бокам, с закутками, где было не повернуться от мебели, старых приборов и книг. Арик не понимал, как там можно работать. Скрипели на разные голоса плашки паркета, термостаты, загромождающие проход, время от времени распространяли неприятные запахи, возникала по вечерам уборщица в халате, с мятым ведром, и мешковиной, надетой на швабру, начинала втирала грязь в трещины пола. Тогда к вони из термостатов примешивался запах мокрого дерева.
   Под стать кафедре были и немногочисленные сотрудники. Ни о каких белых халатах, конечно, и речи быть не могло. Откуда было взяться белым халатам? Ходили в синих, как работяги, которые иногда заявлялись, чтоб починить треснувшую трубу. И, разумеется, никакого горения, по мнению Арика, обязательного для исследователя, никаких смелых экспериментов, взрыхляющих почву науки, никаких острых дискуссий, будоражащих мысль. К шести вечера кафедра, как по команде, пустела. Хлопали двери, сотрудники торопились домой. Задерживались лишь те, у кого были практикумы с вечерниками. А когда Арик случайно разговорился с Береникой Сергеевной, рыхловатой, одышливой, пожилой, которая вела курс по сравнительной морфологии, то уже через десять минут с ужасом догадался, что она не только не читала труд Моренготтера и Фрейтага, но и вообще слыхом не слыхивала об этой их монографии. Как же так? Ведь она преподает ту же тему?
   – Не обращай внимания, – советовал ему Горицвет. – Большинство попало сюда в силу чисто случайных причин. Просто так в тот момент складывались обстоятельства. А поскольку жить вопреки обстоятельствам может не каждый, то в итоге мы имеем то, что имеем. Ничего-ничего, бывает и хуже. Их главное – не раздражать.
   Совет был дельный. Арик сразу же принял его на вооружение. Ни в какие дискуссии с сотрудниками кафедры он более не вступал, глупых вопросов не задавал, мнения своего ни при каких обстоятельствах не высказывал. Вообще старался держаться как можно скромнее. А на заседаниях кафедры, где ему теперь волей-неволей приходилось бывать, усаживался в задних рядах и старательно, будто на лекциях, записывал тезисы выступлений. Это помогало быть в курсе общего направления; если вдруг обратятся, продемонстрировать заинтересованную осведомленность. Благоприятное впечатление – штука совсем не лишняя: что-то вроде машинного масла, смягчающего шероховатости. В результате и мнение о нем сложилось такое, как требовалось: способный студент, бесспорно подает некоторые надежды, серьезен, обладает чувством ответственности, исполнителен, со временем, вероятно, станет очень перспективным сотрудником. В общем, наверное, подойдет, имеет смысл обратить на него внимание.
   И такую же сдержанность он проявлял в отношениях с однокурсниками. Сессии, практикумы и зачеты у него особых трудностей не вызывали. Срабатывала система, найденная еще в школе. Все предметы на факультете опять были строго разделены на нужные и ненужные. Нужные, те, что пригодятся в дальнейшем, он действительно изучал, и при этом необходимые знания намертво укладывались в голове, а ненужные, например какую-нибудь сравнительную анатомию, превращал в набор терминов и просто зазубривал.
   – Наука – это терминология, – одобрительно, говорил Горицвет. – Представляя себе парадигму чего-либо, представляешь и все остальное. Пустоты заполняются сами собой.
   Во всяком случае, для экзаменов этого было вполне достаточно. Отвечал он всегда коротко, ясно, чтобы дополнительные вопросы можно было не задавать. За две – три минуты, не больше, пересказывал суть. Преподаватели это его качество очень ценили, и очередная «пятерка» появлялась в зачетке чуть ли не автоматически. Это позволяло ему не задерживаться на пустяках. С другой стороны, если сосед в аудитории начинал тихо вязнуть, если он пыхтел и кряхтел, беспомощный как гусеница на стекле, Арик, как бы ни торопился, все-таки старался помочь. Скосив глаза на чужой билет, он быстро схватывал смысл и десятком слов, нацарапанных на листочке, объяснял, как следует отвечать. Однако этим его контакты с сокурсниками и ограничивались. В общих беседах и развлечениях он участия не принимал, в общежитие, на Васильевском острове, где каждый вечер отмечалось какое-нибудь событие, ни разу не заглянул, а в университетской столовой, если уж оказывался там в час пик, держался ниже воды и старался ни к кому не подсаживаться. Приглашения в гости или на дни рождений он тоже вежливо отклонял. Объяснял, что, к сожалению, такова у него семейная ситуация. Вообще, исчезал из компании в первый же удобный момент. Главное – никогда ни при каких обстоятельствах не употреблял спиртного. В предисловии к какому-то начатому и брошенному роману он прочел, что пьянство – это добровольное сумасшествие. Зачем он будет мучить и отравлять этиловыми соединениями свой мозг? Его просто передергивало от невозможного, душного, отвратительного запаха алкоголя, от нечеловеческого вкуса на языке, от тяжести пульсирующего комка, медленно проваливающегося в желудок. На другой день у него ломило в висках, и голова была точно набита слежавшимися опилками. Жаль было времени на подобную ерунду.
   Времени же ему теперь требовалось все больше и больше. Быт после смерти родителей он наладил довольно легко: на завтрак варил себе яйца или делал какие-нибудь бутерброды, обедал в столовой (готовить самому было бы нерационально), на ужин прихватывал что-нибудь в местной кулинарии. Раз в неделю – стирка, во время которой удавалось что-то обдумать, и раз в неделю – быстрая, но тщательная, добросовестная уборка квартиры. Денег, оставшихся от родителей, пока хватало. Дня через три после неожиданных похорон, придя в себя, Арик их аккуратно пересчитал, добавил к ним те, что на церемонии были подарены родственниками, и, чтобы было надежнее, положил на сберкнижку. Сумма там была небольшая, но вместе со стипендией, которую он теперь получал, ее можно было растянуть года на три. Вот через три года и будем думать.
   Одиночество его нисколько не тяготило. Напротив, внезапная пустота, образовавшаяся вокруг, казалось, необыкновенно расширила жизнь. Никто не отвлекал его пустопорожними разговорами, никто не указывал – что и как следует делать. Возвращаясь из университета, с лекций, которые он, надо признаться, иногда пропускал, Арик почти немедленно усаживался за книги. Читал он их чуть ли не по десять штук сразу, и мысли, поднимающиеся со страниц, обдавали его то жаром, то холодом.
   Герберт Крингольц выпустил очередную работу, где непосредственно и прямо указывал, что классическая теория эволюции себя полностью дискредитировала. Невозможно даже предположить, темпераментно восклицал он в одной из глав, чтобы такие сложные механизмы как генетический аппарат или рибосомальный синтез белков возникли за счет постепенного накопления организованности. Это все равно как считать, что платы, диоды, сопротивления, ссыпанные в мешок, вдруг сцепятся между собой и создадут работающий телевизор. Нет, если уж отвергать идеи креационизма, идеи божественного вмешательства в фундаментальную механику бытия, то остается признать, что жизнь, как и Вселенная, существуют предвечно – вопрос о возникновении их ставить просто нельзя. Не было никакого возникновения, не было никакого «времени икс», была только трансляция: непрерывное, упорное расселение жизни по бесконечным галактическим пажитям... Ему возражали Николаев и Тоцкий. Сравнивать «детали в мешке» и живой организм – это значит сравнивать трактор и лошадь, заявляли они. В первом случае мы имеем статическую систему, которая, будучи предоставлена самой себе, способна лишь разрушаться. Говоря иными словами, она стремится к максимуму энтропии. Во втором случае – это сложная динамическая система, которая сохраняет целостность (а значит и негэнтропийность) за счет механизмов внутренней саморегуляции. Странно, что уважаемый профессор Крингольц не видит разницы. Что же касается малой вероятности возникновения жизни, то заметим, что даже простейшие химические молекулы соединяются между собой вовсе не хаотически, как почему-то считают, а согласно «сродству» (электромагнитным характеристикам) их атомных групп. А молекулы со сложной пространственной конфигурацией (высший химизм) вообще обладают лишь счетным количеством «разрешенных» соединений. Такой вот фундаментальный детерминизм. А если проще, то из той «химии», которой обладает Вселенная, ничего другого образоваться и не могло. Удивляться поэтому следует не тому, что жизнь на Земле вообще возникла, а тому, что она не возникает ежедневно и ежечасно, всегда и везде, где для этого существуют хоть сколько-нибудь приемлемые условия.
   Голова шла кр угом от бесконечных противоречий. Арик бросал одну монографию, нетерпеливо обращался к другой, оставлял ее, чтобы уточнить что-то в третьей, зарывался в четвертую, незаметно переходил к пятой, шестой, десятой... Шуршала кровь в сумраке мозга, постукивала на стене, перемещаясь по циферблату, стрелка часов, пылкой негой бессонницы растягивалась квартирная тишина, и когда, уже после полуночи, окончательно отупев, он с сожалением, что продолжать больше нельзя, отрывался от книг, то за мгновение до того, как провалиться в краткое забытье, всем сердцем, всем дремотным волнением чувствовал, что это и есть счастье.
   После некоторых колебаний он вступил в Студенческое научное общество. Времени ни на что не хватало, но было ясно, что ему необходимо начинать говорить. Потому мало получить результат, пусть даже самый ошеломляющий, мало сквозь пленку банальностей увидеть новую суть – этот результат, эта суть еще должны быть внятно представлены профессиональной аудитории.
   – Правильно, – подтверждал Горицвет. – Ученый, если он не Эйнштейн, обязан грамотно излагать свои мысли. Нет умения выступать, значит и насчет мыслей сомнительно. Встречают всегда по одежде, а уж потом начинают разглядывать – кто ты есть.
   По его настойчивому совету Арик за полгода сделал на семинаре три коротеньких сообщения. Каждое – всего на десять минут, однако – ясные, энергичные, с предельно отточенными формулировками. Далее он обобщил их, собрав в некий не слишком сложный концепт, и, добавив туда фактуры, выступил на ежегодном весеннем симпозиуме. Доклад, судя по всему, прошел неплохо, поскольку месяца через два ему предложили стать председателем СНО.
   – Во где мне это, – сказал некий Замойкис, руководивший обществом уже третий год. – Диссертация на носу, защита, потом предлагают сразу же перейти в ректорат. Понимаешь? Наука – в лабораториях, а здесь-то – зачем?
   – Значит, сдаешь дела?
   – Ну – принимай команду...
   Это, конечно, расширяло возможности. Председателю СНО не возбранялось присутствовать на Большом ученом совете, он мог напрямую, если возникала необходимость, обратиться к декану, а на конференции, которые раз в два года собирал факультет, он, естественно, получал приглашения вне всякой очереди.
   То есть, с этой стороны все было в порядке. С ним теперь здоровались и в деканате, и многие заведующие кафедрами, девочки из ректората благожелательно кивали ему, когда он заскакивал по делам, и даже державшийся чуть отстраненно, как и положено, факультетский парторг, удостаивал при встречах крепкого значительного рукопожатия.
   – Как жизнь, молодежь?
   – Вроде, бы ничего.
   – Ну, если что – сразу ко мне...
 
   Трудности у него возникали только с девушками. Первая же знакомая, которую он после танцев в полуподвальном сумраке общежития, внутренне обмирая, рискнул пригласить к себе, с такой легкостью поломала все его ближайшие планы, что, далеко не сразу поняв, как собственно это произошло, Арик испугался до оторопи, переходящей в растерянность. Куда, черт возьми, провалились последние две недели? Как это вышло, что до сих пор не смонтированы стеллажи в выделенном ему закутке на кафедре? Почему вовремя не написан отчет по лабораторному практикуму? И отчего «Биология жизни» старика Дэна Макгрейва, неподъемный талмуд, в девятьсот с лишним страниц, так и валяется, открытый на том же самом разделе?
   Невозможно было это понять. Время вдруг утратило связность и начало распадаться на отдельные эпизоды. Вот они с Ольчиком, так звали его знакомую, бредут по каналу и осторожно, точно опасаясь обжечься, посматривают друг на друга. Ничто не заставляет их быть вместе, ничто не держит у чугунного ограждения, за которым, как в лихорадке, вздувается темная мартовская вода, и, тем не менее, вот уже третий час, безостановочно, в забытьи, блуждают они с набережной на набережную, задерживаются у спусков, ведущих гранитными ступенями в никуда, пересекают мосты, сворачивают в неожиданные переулочки, и из невидимых петель, которые ими натоптаны, можно сплести судьбу... Или вот они пребывают в темном зале кинотеатра: на экране что-то грохочет, что-то невыносимо взрывается, накатывается из-за горизонта конница, взлетают к небу пласты черной земли, они с Ольчиком этому заворожено внимают, и из вспышек света, прокатывающихся по рядам, из гремящей музыки, из быстрого прикосновения пальцев тоже, как из невидимой пряжи, можно сплести целую жизнь. Ничего не помню, признается потом Ольчик со вздохом... Или вот они в квартире у Арика: горит только торшер, скапливается за пределами света таинственный полумрак, скворчит где-то радио, плавают в воздухе пленочки неразборчивых слов, совершенно неясно, что следует делать, и вдруг Ольчик, разглядывающая книги на полках, поворачивается и смотрит на Арика так, словно видит его в первый раз.
   Урок был получен чрезвычайно серьезный. Как-то утром, в самом начале апреля, когда солнце уже начало обретать немыслимую яркость, и жар, Арик, будто от удара, проснулся немного раньше обычного и, еще не открыв глаз, почувствовал, что так больше нельзя. Заныло сердце, точно в него всадили сахарную иглу. Заколыхались, тронутые теплом, шторы на окнах. Ольчик из его жизни исчезла. Пересмотрены были все основные принципы существования. Собственно, не так уж и сильно они изменились. Просто следовало понять – что есть главное и что есть второстепенное, чего надо придерживаться и без чего обойтись. Не плутать, как слепому, в путаных переулочках жизни, не разменивать золото смысла на медяки сомнительных удовольствий. Великая цель требует великой самоотверженности.
   Правда, принять такое решение было проще, чем выполнить. Отказ от так называемых «удовольствий» давался ему с колоссальным трудом. Иногда ни с того ни с сего охватывала его какая-то лихорадка: кровь будто вскипала и едкими будоражащими парами отравляла сознание. В голове тогда образовывался туман, пронизывало ознобом, все валилось из рук. Страстный солнечный свет проникал прямо в мозг. Невозможно было ничем заняться. В нем точно начинал полыхать всепоглощающий жестокий огонь.
   Эта зависимость от низменной биологии казалась ему унизительной. Ведь ничего сверхъестественного: просто избыток тестостерона, будоражащий кровь, обычная физиологическая алхимия, гормональная буря, вызванная приходом весны. Он в такие минуты до изнеможения занимался гантелями, отжимался от пола, делал многочисленные наклоны и приседания. Если же физическая нагрузка не помогала, то бросал все, как есть, и часа три-четыре бесцельно шатался по городу. Вдыхал прелесть голубизны, тающей в воздухе, щурился от блеска воды, колышущейся в каналах.
   Лучшим средством, конечно, была работа на кафедре. Он теперь почти каждый день допоздна просиживал в закутке, выделенном ему для эксперимента: красил стеллажи, которые были смонтированы вдоль стен, набивал платы обогревателей, налаживал освещение. Колоссальные трудности вызвала необходимость как-то изолировать внутреннюю среду. Были придуманы особые колпаки, откуда почти до вакуума следовало откачивать воздух, поставлен был громоздкий насос, подведены трубки и шланги. Работяги из технических мастерских, глядя на это, хмыкали и почесывали в затылках. Расплачиваться за монтаж приходилось невероятным количеством спирта. И тем не менее, многое все равно нужно было делать собственными руками: пропаивать, например, края колпаков жидким стеклом, наслаивать на них пластик, одевать в муфты каждое подозрительное соединение. Арик от этих технических заморочек впадал в отчаяние. Навыков у него не было, всякую ерунду приходилось переделывать по несколько раз. Он проклинал свои неуклюжесть, данную, видимо, от природы, свои толстые короткие пальцы, которые, как ни бейся, ничего не могли удержать, свой нетерпеливый характер, требующий немедленного результата. Нетерпеливость мешала ему больше всего. Вот ведь, казалось бы, только и нужно что вставить эту никелированную фитюльку, мелкий переходник в щель между платами, подвести ее к гаечке, так аккуратненько навинтить. Казалось бы – чепуха, что тут такого? Нет – откуда-то мгновенная дрожь, все соскакивает, фитюлька, звякнув, откатывается в другой конец комнаты. Он бы, наверное, сдался, если бы не постоянное присутствие Горицвета.
   Горицвет принимал во всем самое деятельное участие: дал много ценных советов, касающихся именно монтажа, без возражений выписывал на себя нужные материалы и реактивы, поставил Арику автоматом зачет по своему практикуму, добился для него разрешения работать на кафедре по вечерам. Ну, разумеется, нельзя же уходить в семь, вместе с уборщицей! Главное, сам не гнушался никакой черновой работой. Как только выпадали у него между практикумами и лекциями час или два, натягивал лабораторный халат, проеденный кое-где кислотами, засучивал рукава, подсаживался и без разговоров начинал делать то, что в данный момент было необходимо: подпаивал крохотные контактики к очередному переключателю, заклеивал тем же жидким стеклом подозрительные сочленения, а то и вовсе, скрючившись, сидя на корточках, как хомяк, шевеля губами, считал капли воды, нормируя капризный дозатор. Арик был ему очень признателен. Без него он не сделал бы к лету и половины намеченного.
   Ничем Горицвет не брезговал, ни от чего не отказывался. Лишь иногда, притащив со склада в конце коридора, какой-нибудь особо ценный, заказанный специально для Арика реактив, он позволял себе иронически хмыкнуть: дескать, дорого обходятся науке твои идеи. Впрочем, тут же успокаивал: ничего-ничего, государство не обеднеет. Важно, чтобы отчетность на кафедре была в порядке...
   Суть задуманного эксперимента он безусловно поддерживал. Правда, изредка, охлаждая энтузиазм, который у Арика переплескивал через край, напоминал про знаменитую в свое время теорию «белковых коацерватов». Дескать, Опарин еще в двадцатых годах высказывал нечто подобное. И возможность абиогенного синтеза была позже подтверждена Миллером, Пасынским и Павловской. Баловались тогда ультрафиолетовым излучением. Или вспомним, опять же, опыты Иеронима Слуцкого. Что он там получил в Саратове, в тех же двадцатых годах, толком никому не известно. Документы в связи с некоторыми событиямиисчезли. Может быть, и артефакт, как считается, но кто знает? Горицвет многозначительно поднимал палец. А однажды, в приступе откровенности, сообщил, что и сам Бизон, как за глаза называли косматого их заведующего, сразу после войны пытался ставить аналогичные эксперименты. Темная какая-то была история. То ли у него не пошло, так бывает, то ли ему посоветовалиэтим не заниматься. Времена, сам, наверное, знаешь, не очень способствовали.
   Тем не менее, рекомендовал все это забыть. Не важно, что делали до тебя, важно – что делаешь ты. Это единственный способ чего-то достичь. Самым же существенным он полагал методологическую чистоту исследований. В технике эксперимента, если уж его проводить, не должно оставаться никаких сомнительных мест. Ничего такого, во что можно будет потом ткнуть пальцем.
   – Не дай бог, у нас с тобой действительно что-то получится. Представляешь, как сразу же начнут обнюхивать каждую запятую. Каждую буковку станут проверять на просвет. Нет, лучше уж перестраховаться сейчас.
   А потому он требовал от Арика почти невозможной тщательности подготовки. Научил его, в частности, фиксировать пробы в жидком азоте: бросаешь туда образец и получаешь картинку мгновенного замораживания. Обрабатывать, правда, потом приходится в криостате. Научил также делать экспресс-анализ белка, разгоняя ничтожные, «теневые» его количества на пластинках силикагеля. По крайней мере, фракции сразу видны. А когда, где-то уже в финале работы, у них вдруг опять, в третий раз, забарахлила система капельного отбора, то Горицвет, ни слова не говоря, отложил все дела и двое суток, ерзая по паркету, налаживал гибкие манипуляторы. Поздно вечером, в понедельник, с гордостью продемонстрировал Арику результат – как почти невидимая пипетка, выдутая по заказу, втягивает в себя капельку подкрашенной жидкости (дистиллят, куда добавлена тушь), выводит ее из отсека, просовывает в наружную камеру, а потом, практически без потерь, выталкивает в кювету-анализатор.
   – Вот. Если хочешь добиться чего-нибудь, сделай это своими руками!
   С другой стороны, он несколько раз вполне серьезно предупреждал, что отрицательный результат не менее важен, чем положительный. Если даже у нас с тобой ничего не выйдет, расстраиваться не надо. Жизнь на этом не завершится, наука не остановится. Мы, по крайней мере, покажем другим, что здесь – тупик.
 
   В такой обстановке было, разумеется, не до девушек. Семь глубоких аквариумов, вставших на стеллажах, требовали непрерывной заботы. Нужно было поддерживать температуру, не очень-то доверяя то и дело отключающемуся реле, следовало менять освещенность в соответствии с начальными параметрами эксперимента, полагалось время от времени впрыскивать под колпаки сложные смеси газов: тоже операция кропотливая, требующая полной сосредоточенности. Ни на что иное времени, конечно, не оставалось. Какие там девушки? Какие там гуляния по каналам? В конце мая, перед самой экзаменационной горячкой, когда от начинающейся жары, от шума пробудившихся тополей город, казалось, поплыл в сиреневом мареве, Арик, торопясь на кафедру биохимии, где ему обещали в долг немного глюкозидаминазы, чуть не сшиб с ног трех девиц, внезапно вынырнувших из-за угла. Две из них, отскочив, прыснули совсем по-девчоночьи, а одна, тоже сначала прыснув, вдруг осеклась и посмотрела на него исподлобья. Извините, неловко пробормотал Арик. И только уже на кафедре, отдышавшись, получив заветную стеклянную ампулу, внезапно сообразил, что та, которая посмотрела, была – Ольчик.
   Некогда было даже думать об этом. Домой Арик теперь возвращался, как правило, не раньше одиннадцати. Успевал до сна просмотреть еще пару реферативных журналов, а уже в семь утра, как заведенный пружиной, снова появлялся на кафедре. Где было взять время на Ольчика? Жизнь уплотнялась и упаковывалась с точностью до четверти часа. Не удавалось выкроить из нее ни минуты. Тем более, что, казалось, оправдываются мрачные пророчества Горицвета. Вода в первых трех аквариумах «протухла» уже через двое суток. Мутные бактериальные пленочки почти мгновенно расползлись по поверхности. Они увеличивались в размерах, упорно наслаивались друг на друга, утолщались, покрывались белыми комковатыми язвочками и – вдруг, за одну ночь – превратились в осклизлую плесень. Горицвет кисло сказал, что эту серию можно выбрасывать. Не сохранили стерильности, протекло у нас где-то, жаль. А еще три аквариума, наоборот, пронзительно пожелтели, внутренность их заискрилась, на дно выпал кристаллический многослойный осадок. Пробы показали наличие солей аммиака. Видимо, что-то здесь съехало, подвел итог Горицвет. Однако что именно, вряд ли удастся установить. Требуется профессиональный химик, мы этими методами не владеем... И лишь в последнем, самом крайнем аквариуме раствор, вопреки опасениям, пока оставался живым. Какие-то изменения тут, разумеется, тоже происходили: возникла опять-таки желтизна, как будто настояли воду на корках лимона. Однако через неделю она приобрела ясный зеленоватый оттенок. Далее цвет сгустился и сдвинулся до непрозрачно-коричневого, начали образовываться в нем мелкие сернистые пузыри, на дне, как и в предыдущем случае, выпали пластинчатые кристаллы. Казалось, дело здесь тоже идет к гибельному финалу. Арик всю эту неделю глаз не смыкал. Однако коричневато-бурая жидкость через некоторое время начала медленно осветляться, сперва – по краям, затем, постепенно – во всей толще воды, кристаллы на дне также начали истончаться, уменьшаться в размерах и, наконец, полностью перешли в водный раствор. Вместо них проступил вдоль стекла зыбкий неровный слой, чуть бугристый, напоминающий разбухший крахмал. Причем, как выяснилось, это не было еще завершением трансформации. Иногда, с периодом в десять – пятнадцать часов, образовывались в массиве его слабые завихрения, лунки водоворотов, перемещающих внутренние слои вещества, тогда «крахмал», видимо напружиниваясь, колыхался и, приседая, исторгал из себя мягкие протуберанцы. Будто лунные призрачные цветы, беззвучно распускались в аквариуме – выворачивались наизнанку, опадали длинными прядями. В систему бинокуляров, смонтированную техником из мастерских, различались слабые искорки. «Крахмал» точно дышал. Арик часами, как зачарованный, мог дожидаться очередного тихого извержения.