Андрей Столяров
Свете тихий

   В октябре выпадает несколько летних дней. Воздух становится зыбким и прогревается до теплоты сновидений. Погода такая, что можно ходить без пальто. Кажется, что зимы вовсе не будет, после осени сразу наступит весна.
   Аля решает, что это событие надо отметить. Она вызванивает меня к Трем мостам, висящим над перекрестьем каналов. У нее уже все продумано. На спуске к воде она стелет салфетку, сшитую из мелких соломинок, ставит бутылку вина, два низких стаканчика, кладет шоколадку.
   У нее даже штопор с собой, что на Алю уже совсем не похоже.
   Как это она сумела его не забыть?
   – Давай открывай!..
   Я высказываюсь в том духе, что «распитие спиртных напитков в общественном месте запрещено». Прихватит милиция – живо отвезут в отделение. Будем потом объясняться четыре часа.
   Так звучит голос разума.
   Однако Аля разуму не подвластна.
   Она делает большие глаза.
   – Какая милиция? Ты когда в последний раз видел милиционера? Милиция нынче только в метро дежурит. Там, где – тихо, тепло…
   Она, конечно, права. Аля всегда права. После первой же ссоры, которая у нас вспыхнула непонятно из-за чего, я ей предложил:
   – Давай ты всегда будешь права. Даже если ты не права, ты все равно будешь права. Так будет проще, и не надо будет ничего выяснять.
   – Ой, как здорово!.. – воскликнула Аля.
   Она даже зааплодировала.
   На этом и порешили.
   В общем, я откупориваю вино. У него – цвет солнца, сгустившегося до текучего жара. Это одна из наших странных загадок. Если вино покупаю я, то никаких особенных качеств оно не имеет. Вино как вино, вполне земного происхождения. Лучше, хуже, но исполняющее свою главную функцию – опьянять. Если же вино покупает Аля и если даже она выбирает ту же самую марку и по той же цене, то и вкус, и запах у него совершенно иной. Это уже не просто вино, это некий нектар, сделанный в неведомых странах, прана, эманация счастья, настоянная на волшебных цветах. Оно не столько пьянит, сколько одухотворяет, не столько затмевает сознание, сколько проясняет его. Почему так происходит, понять невозможно. Сама Аля клянется, что ничего специально не выбирает. Она просто заходит в первый попавшийся магазин и, не всматриваясь в этикетки, не спрашивая ни о чем, наугад тычет пальцем. А в результате получает нектар. Я даже подозреваю, что вино Але продают самое обыкновенное, и лишь ее собственное прикосновение превращает его в нечто иное.
   Но это уже совершенная мистика.
   Так или иначе, но у сегодняшнего вина вкус давнего лета – вкус пряной травы, вкус светлых воспоминаний. Голова от него не кружится, а становится прозрачной и легкой, и мы, сидя на спуске, свесив ноги к воде, машем экскурсионным корабликам, которые один за другим неторопливо шествуют по каналу. В связи с хорошей погодой их нынче великое множество. Каждые пять минут из темноты, скопившейся под широким Старо-Никольским мостом, бесшумно, словно зарождаясь в небытии, выныривает очередное игрушечное суденышко, и медленно, будто несомое не моторами, а водой, движется по направлению к руслу Фонтанки. Часть из них стилизована под ладьи древних славян, часть – под дощатые приземистые баркасы петровского времени, попадаются и сохранившиеся еще советские речные трамвайчики, которые осторожно, с трудом протискиваются между узкими берегами.
   Куда они все плывут?
   За каким счастьем?
   На одном из таких трамвайчиков празднуют свадьбу. Жених – в черном костюме, невеста – окутанная газовой прозрачной фатой. Легкая ткань колышется, розы в руках пылают, вызывая, наверное, зависть подруг.
   Аля вдруг складывает ладони рупором и звонко, так что слышно на другом берегу, кричит:
   – Го-орько-о!..
   Крик подхватывают десятки людей. Вспархивают голуби с крыш, трепещут солнечные блики на стеклах. С тополей, выстроившихся вдоль набережной, срывается лиственный шлейф и, взметаемый звуками, рассеивается над водой. Склоняется черный костюм, льнет к нему платье, стянутое, как корсетом, высоким кремовым поясом. С обеих сторон аплодируют. А потом невеста так же складывает у лица ладони и с такой же радостной звонкостью кричит нам в ответ:
   – Го-орько-о!..
   Ах, как звонко она кричит!
   – Го-орько-о!.. – с энтузиазмом подхватывают на палубе.
   Голуби, вроде бы начавшие успокаиваться, вспархивают опять. Делать нечего. Мы с Алей тоже целуемся. Аплодируют нам уже не только с трамвайчика, но и откуда-то из-за спины, где, как выяснилось, собралась на набережной небольшая толпа.
   Всенародное ободрение нас смущает. Граждане, дорогие, аплодисменты нам ни к чему! Мы подхватываемся со ступенек, чтобы уйти, и буквально нос к носу сталкиваемся с Гераклием Симаком.
   Для него это такая же неожиданность, как и для нас. Гера на секунду теряется и даже чуть дергается, как будто пытается ускользнуть. Несомненно, что если бы он заметил нас раньше, то так бы и поступил. Это уже инстинкт: не имей дела с людьми, от которых тебе никакой пользы нет. Но уже поздно, бесшумно ускользнуть не получится, ловушка захлопнулась, рычаг запер дверь, и потому Гераклий, как человек, во всех тонкостях освоивший науку светского обращения, перестраивается на ходу. Он распахивает объятия, точно собираясь по-братски ко мне прильнуть, расплывается восторженным изумлением во всю ширь тяжеловатого представительного лица, однако, разумеется, не обнимает, не приникает, а берет обеими руками мою ладонь и осторожно, как хрупкую раковину, сжимает ее.
   – Рад, рад… Очень рад!..
   Все это Гера проделывает необыкновенно величественно. Умение держаться величественно – это его основной капитал. У Геры всегда такой вид, будто он заседает в президиуме и из громадного зала на него почтительно устремлены тысячи глаз. В этом смысле он ни на секунду не расслабляется. У него всегда – костюм, галстук, жилетка, зеркально начищенные штиблеты. Ни единого пятнышка, ни одной морщинки – как будто он так, одетый, и появился на свет. Он, наверное, и спит тоже в галстуке, надевая его поверх пижамы и рефлекторно проверяя не сбился ли узел во сне.
   Таков Гера Симак.
   Я представляю ему Алю. Аля чувствует серьезность момента и делает аккуратный книксен. А потом вытаскивает из сумки бутылку, которую уже успела закрыть, и с идиотской наивностью предлагает выпить за встречу.
   – У меня и стакан чистый есть…
   Гера Симак ощутимо вздрагивает. Больше всего он боится попасть в ситуацию, где его высокому статусу может быть нанесен ущерб. Не дай бог, кто-нибудь увидит, как он распивает. А если милиция? Представляете, ужас, Гераклия Симака везут в вытрезвитель! В общем, предложение со всей вежливостью отклоняется. Оно отклоняется так, что обыкновенному человеку было бы даже и непонятно, что это отказ. А взамен Гера произносит небольшую, но изящную речь о значении традиционной культуры в постсовременности. В частности – культуры российского повседневного винного пития. По его мнению, эта культура имеет очень большое значение, лично он, Гераклий Симак, всегда готов ее поддержать. В конце концов, он русский человек или кто? Однако, к сожалению, так складываются обстоятельства, что через три часа он улетает на конференцию в Эдинбург. Это ежегодное мероприятие философов и культурологов: «Языковой дискурс как форма трансперсональных коммуникаций». Надо еще собраться, взять несколько материалов, ничего не забыть.
   – Как-нибудь в другой раз…
   Гера величественно откланивается.
   Он пересекает дорогу, и машины слегка притормаживают, пропуская его.
   Меня бы они хрен пропустили.
   – Ах… – грустно говорит Аля.
   Я ее понимаю. Солнце уже садится, длинные синеватые тени протянулись по мостовой. Кораблик со свадьбой уплыл – торопясь, вероятно, туда, где грезится счастье. На другой стороне канала зажглись в окнах огни.
   Время нас покидает.
   Скоро его не будет совсем.
   – Нет, будет, будет, – упрямо говорит Аля. – Оно у нас будет всегда!
   Она слегка задыхается.
   От нее пахнет сладким вином.
   Мы целуемся еще раз, хотя «горько!» нам уже никто не кричит.
 
   Остаток вечера мы проводим у Али. Она живет тут же, в Коломне, как по-старинному называется этот петербургский район. Откуда взялось такое название, непонятно. Либо от того, что здесь первоначально селились коломенские мужики, согнанные сюда Петром, чтобы строить Небесный град, либо потому, что Доменико Трезини, проектировавший тогда Петербург, обозначил на карте улицы итальянским словом colonna– а уже местный говор превратил его в нечто знакомое.
   Аля обожает Коломну: путаницу ее каналов, текущих неизвестно откуда неизвестно куда, ее дремучие тополя, во всем остальном городе, к сожалению, исчезающие, ее чуткую метафизическую тишину, в которой, если прислушаться, можно различить звуки прошлых столетий. Что они нам нашептывают? О чем пытаются возвестить? Какие несбыточные мечтания навевают? Время в Коломне имеет сложный состав, и Аля не случайно твердит, что если была у нее некая прошлая жизнь, то протекала она именно здесь. Кстати, необязательно в человеческом облике: может быть, она была вон тем тополем, подрагивающим листвой, или вон тем воробьем, беспечно прыгающим по граниту, или, видишь, вон тем окном, взирающим поверх крыш в дали, где уже нет ничего. Вне Коломны она себя просто не представляет, и когда, уходя от мужа, нервно подыскивала какую-нибудь квартиру, то отклонила и Петроградскую сторону с ее вечной тоской, и Сампсониевский проспект, где ей предлагали нечто вполне разумное, и Васильевский остров, открывающийся на залив, и даже застывший в волшебных сумерках крохотный Соляной городок.
   Нет, нет, только в Коломне!..
   О Коломне она может рассказывать сутками. Вот здесь была церковь, где венчался Петр Первый с Екатериной. Возвращались, кажется, из Москвы, вдруг, как всегда у него, немедленно – стой!.. венчай!.. Правда, с сожалением добавляет она, это лишь одна из легенд. А вот на этой площади сняли шинель с бедного Акакия Акакиевича. Подошли двое: «А ведь шинель-то моя! – сказал один из них громовым голосом»… Мрак, ветер, безлюдье… Трудно себе представить сейчас… А вот Козье болото – нынче здесь сад… А вот река Таракановка – засыпали, превратили в улицу Циолковского. Циолковский сроду здесь не бывал… А вот – бывший Монетный двор, возведенный, правда, уже значительно позже. Почему, интересно, у всех зданий, связанных с деньгами, такой мрачный нечеловеческий вид?..
   Однако больше всего очаровывает ее квартира. Аля не зря, как сумасшедшая стрекоза, прочерчивала круги по всему городу. Нигде больше я не видел такой петербургской шкатулки, такого ларца, такой бонбоньерки, предназначенной для любовного колдовства. Всего-то комната с кухонькой, переходящей в прихожую, всего-то два низких окна, открывающиеся в каменный двор, всего-то скрытая кирпичными, толстыми стенами тишина, и вот как будто сразу же – в другом измерении, в другом мире, в другой вселенной, куда далеко не всякий может попасть. Из ничего, из обыденных пустяков создается это чудесное инобытие: стеллажи с книгами, которых у Али великое множество, старинные карты на стенах, гравюры и литографии, изображающие Петербург, пара светильников, оттопыривающих рога, лакированная этажерка, выплывшая, вероятно, откуда-то из забытых годов. Каждый раз, когда я попадаю сюда, у меня возникает чувство, что я мог бы здесь жить. Это место предназначено для меня. Оно создано, чтобы растолковывать мне, кто я есть. И, быть может, я здесь и жил, тоже – в каком-то из прошлых времен. Архетипический резонанс очень сильный. Я невольно вздыхаю, и Аля замечает мой вздох.
   Настроение у нее мгновенно меняется.
   – Так кто тебе мешает – живи!.. – восклицает она.
   Даже всплескивает ладонями, показывая, что здесь все – мое.
   Аля предлагает это не в первый раз. Но где тут жить – разве что в начале прихожей, на коврике? Бонбоньерка она и есть бонбоньерка: в кухоньке, не вставая из-за стола, можно дотянуться до конфорок плиты, снять что-нибудь или поставить, открыть дверцы шкафчика. Кстати, если они открыты, то в кухню уже не войти. Или не войти, не повернуться, это уж как посмотреть. А в комнате, если, например, разложить диван, то надо перебираться через него, чтобы попасть к компьютеру. Нет, эта квартира не для двоих. Стоит только представить, как мы начнем тут протискиваться, складываться, мучиться, уминаться. Аля за компьютером – значит мне деться некуда, я сел работать – Аля вынуждена пребывать на кухне. Мы же через месяц возненавидим друг друга. Метафоры, как обычно, преувеличивают: рай в шалаше – это иллюзия.
   – А ты не мог бы заработать много денег? – спрашивает Аля.
   В голосе у нее надежда: вдруг чудо все-таки произойдет? Мне больно эти надежды рушить, но я в трехсотый раз объясняю ей, что при моей работе «много денег» исключено. Конечно, я являюсь переводчиком экстра-класса: сложную интеллектуальную аналитику перетаскиваю на русский язык практически без словаря, ну и платят мне, разумеется, соответственно, но чтобы собрать на квартиру, на комнату, на полкомнаты, на аршин мал-алан, на место, куда можно втиснуть хотя бы коврик для ног… Ты, что, нынешних цен не знаешь?.. Я как-то прикинул: на самую скромную конуру в новостройках мне надо копить в лучшем случае сто двадцать лет. И при одном условии: не пить, не есть, забыть обо всем, существовать, будто рак-отшельник!..
   – Я не хочу, чтобы ты жил как рак-отшельник!.. – говорит Аля.
   – А что еще? Организовать свой бизнес? Ты можешь представить меня в образе «бизнесмена», который, высунув язык, бегает по инстанциям, оформляет идиотские документы, кланяется чиновникам, рассовывает туда-сюда мелкие взятки? Или в образе офисного работника, с важным видом перекладывающего бумажки? Озабоченного в первую очередь тем, чтобы начальство им было довольно? Кстати, этот планктон и гибнет сейчас прежде всего, эта бледная корпоративная немочь, офисные покемоны…
   – Все, все, хватит!.. – отчаянно кричит Аля.
   Она хватает меня за руку, не слушая возражений, тащит в комнату, усаживает перед компьютером, раздраженно щелкает мышкой, и, наконец, что-то там выключив или, напротив, включив, объявляет, что раз я больше ни на что не гожусь, то буду сейчас смотреть фильм, который она вчера переписала у Аделаиды.
   – Я хочу, чтобы ты его посмотрел! Не пугайся – там всего двадцать минут…
   После чего исчезает на кухне, и оттуда, как эхо военного столкновения, доносится бряканье ящиков, дверок, звон мисок, ложек, вилок, ножей. Аля неукротимо сражается с жизнью. Я тоже еще внутренне полыхаю, что у меня, однако, выражается лишь в монотонном сопении. На Алю я, разумеется, не сержусь, но, боже мой, что же делать: я не умею зарабатывать деньги. Причем, не то чтобы не умею, а если честно, то не хочу. Мне это кажется полным идиотизмом: тратить драгоценное вещество жизни, чтобы стать в результате немного богаче. Стать умнее, талантливее, лучше – это еще понятно. Но богаче, ну, боже ты мой, какой это дикий абсурд! Как если бы человек посвятил себя коллекционированию фантиков от конфет и считал бы, что ничего важнее этого не бывает. К тому же есть еще одна существенная деталь. У денег как у всеобщего эквивалента – ужасный запах. Возьмите ком бумажных купюр и попытайтесь вдохнуть: тошнотворный, мертвяще-удушливый, точно от высохших трупиков насекомых. Меня лично сразу начинает мутить. Я потому и не мог в свое время участвовать в презентациях, которые организовывала Варвара, что начинал чувствовать его уже через пятнадцать минут. Мы, собственно, потому с ней и расстались – этот мерзостный, этот загробный парфюм ощущался, по-моему, даже в квартире. Начинало казаться, что он понемногу пропитывает и меня, а я вовсе не жаждал пахнуть как оживший мертвец.
   Денежный токсикоз – нет, нет, ни за что!
   Я только что не скриплю зубами. Я зол на весь мир, источающий этот удушливый смрад. Есть, разумеется, люди, которых он возбуждает, но я, к сожалению или к счастью, к таковой популяции не принадлежу.
   Впрочем, постепенно меня начинает захватывать содержание фильма. Он, к моему удивлению, представляет собой немую, черно-белую ленту, снятую, судя по качеству изображения, где-то лет сто назад. Главным его героем является дождь. Дождь средь городского пейзажа показан во всех ракурсах, во всех видах: чуть накрапывающий, трогающий, как врач, людей, мостовую, дома, проливной, бредущий серым водным нахлывом вдоль набережной, пенящийся под колесами автомобилей, падающий тяжелыми каплями с карнизов и фонарных столбов. Соответственно, подстраиваются под него и прохожие: торопятся с зонтиками, с накидками, из-за которых не видно лиц, жмутся в укрытиях, в нишах, под арками подворотен, под навесами остановок, под тентами открытых кафе. Повсюду тираническая стихия воды: неслышный плеск, бормотание, лужи, сырой рыхлый воздух, мокрые плащи, шляпы, витрины, асфальт… Всплывают, наконец, титры: «Нидерланды 1929 год». Оказывается, что это уже действительно за горизонтом воображения. И от того ли, что я в данный момент несколько взбудоражен, а может быть, от того, что проникает в сознание мистическая тревога дождя, но в голову мне приходит мысль, что все, кто сейчас в этих отреставрированных мгновениях запечатлен, все, кто торопится, укрывается, горбится, прячется под зонтом, перепрыгивает через лужи, стряхивает с себя капли воды, все они намертво заключены в своем времени. Они слепы. Они еще ничего не знают. Для них наше прошлое – это будущее, которое не разглядеть. А всего через четыре года к власти в Германии придет Гитлер, а через десять лет, только подумать, начнется Вторая мировая война. Что им предстоит испытать? Какие трагедии пережить? Пощадит ли кого-нибудь огненный катаклизм? А что предстоит испытать в будущем нам? Где мы сами окажемся через несколько лет, когда наше смутное настоящее развеется без следа?
   О том же, видимо, размышляет и Аля. За едой она просит меня объяснить ей суть нынешнего глобального кризиса.
   – Ни вот столечко не понимаю, – весело говорит она. – По радио: кризис, кризис, по телевизору: кризис, кризис. Во всем мире кризис, только у меня его нет.
   – Зачем это тебе? – спрашиваю я, прожевывая бутерброд. – Если у тебя лично кризиса нет, то и внимания не обращай. Живи, как жила.
   – Ну, мне все-таки любопытно, – упорствует Аля.
   Она даже тарелку отодвигает.
   Глаза ее так и светятся, в бокале – остатки вина.
   Я объясняю ей, что нынешний кризис не случайно называют финансовым, суть его в том, что лопаются громадные денежные пузыри. Всякая экономика кредитна, говорю я, затраты на производство товара осуществляются раньше, чем будет получена прибыль. Вот эти предварительные расходы и есть кредит. То есть, товаров в мире всегда будет меньше, чем денежных средств. Это нормально, можно сказать, на том и стоим. Другое дело, что в последнее время получили гипертрофированное развитие различные финансовые деривативы… Извини, я имею в виду акции, облигации, собственно кредитные обязательства… Ипотечные обязательства например… Оказалось, что деньги выгодней вкладывать не в производство, а сразу в деньги: сфера финансовых операций стала преобладающим сектором экономики. Количество ничем необеспеченных денег непрерывно росло, и вот теперь эти радужные пузыри с шумом лопаются. Деньги не просто теряются, то есть переходят из одних рук в другие, а испаряются, превращаются в бесплотную пыль, в ничто…
   – Все равно я не понимаю, – жалобно говорит Аля. – Но ведь заводы и фабрики никуда не исчезли? Они же не испарились, не превратились в ничто? Рабочие по-прежнему готовы работать, товары по-прежнему можно производить, эти товары все так же нужны, люди все так же согласны за них платить… Где кризис?.. Что-то я не въезжаю…
   Я объясняю ей, что кредит – это доверие. Кредитор должен быть убежден, что заемщик взятые деньги непременно отдаст. И не просто ту сумму, которую брал, а еще с процентами, превышающими инфляцию. Не машина ему нужна, не дом, который идет как заклад – что в условиях кризиса он будет делать с недвижимостью? – ему нужны только деньги, те универсальные средства, которые он может реализовать. И если он не будет уверен, что заемщик способен их возвратить, если возникнет по этому поводу хотя бы тень сомнения, то никакого заема он, разумеется, не предоставит. Вот в чем тут суть: даже те свободные средства, которые в экономике есть, сейчас немного придерживаются. Они как бы законсервированы. В кредиты их не перевести. А нет кредитов – предприятиям не на что закупать сырье; не на что закупать сырье – соответственно сворачивается производство; сворачивается производство – начинаются массовые увольнения, растет безработица – падает покупательная способность. Порочный круг: кризис из умозрительного состояния переходит в реальность.
   – Впрочем, если эта механика не кажется тебе убедительной, могу предложить красивую конспирологическую версию. Кризис был вызван президентскими выборами в США. Республиканцы, которых представляли Буш и Маккейн, явно проигрывали – рейтинг был низкий, избиратель за них голосовать не хотел. Тогда они провоцируют Грузию на войну. Сразу же – информационный взрыв, лидеры республиканской партии – в центре внимания. Президент Буш делает резкие заявления, кандидат в президенты Маккейн делает резкие заявления, военный флот США идет в Черное море. Рейтинг республиканцев, естественно, начинает расти, и тогда демократы, конкурирующая с ними партия, чтобы не проиграть, обваливают рынок кредитов…
   Аля передергивает плечами, точно ей зябко.
   – Когда ты так говоришь, мне что-то не по себе. Я – будто щепка, соломинка, которая попала в водоворот – затягивает в глубину, бросает из стороны в сторону… Делают, что хотят. Они нас за людей не считают… – Она взмахивает руками, не давая мне отвечать. – Все, все, больше ничего не хочу слышать! Лучше пойдем, покажу тебе свой новый проект.
   Проект – это святое. Если Аля хочет продемонстрировать свой новый проект, ей лучше не возражать. Мы вновь перебираемся в комнату, где горит только крохотная настольная лампа, и устраиваемся перед компьютером, втиснувшись вдвоем на единственный стул.
   Иначе перед компьютером не поместиться.
   Аля щелкает мышкой:
   – Смотри, сейчас это выглядит так.
   На экране возникает пустырь, заросший травой. Трава еще летняя, жаркая, исполненная жизненных соков. Распахивается над ней восторженное приволье. Это, впрочем, не спасает строение, расположенное строго по центру, – вид у него такой, будто рука человека не прикасалась к нему лет сто пятьдесят. Кстати, возможно, что оно так и было. Багровый кирпич топорщится сгустками спекшейся крови, фризы, разделяющие этажи, частично осыпались, за пыльными рамами, сохранившими кое-где остатки стекла, чернеет мертвая пустота. Картину можно было бы назвать «Забвение». У Али есть несомненное художественное чутье, настроение схвачено так, что ощущается буквально с первого взгляда: хочется забытья, беспамятства, вечной солнечной тишины, безразличия, дремотного травяного существования, где вчера ничем не отличается от сегодня и где жизнь окутана безмятежной упоительной пеленой.
   – А вот так это будет выглядеть в перспективе.
   Строение на экране преображается. Теперь это уже не мираж былого, не призрак прошлого, съедаемый тиной небытия, а вполне современное, крепенькое, очень уютное здание, сохраняющее, тем не менее, родовые признаки старины. Кирпичные стены выровнены и аккуратно зачищены, фриз восстановлен и как бы приподнимает на глянцевых своих кружевах верхний этаж, ржавая жесть на крыше заменена черепицей, над дверями из полированного темного дуба – цветной витраж.
   Немного, быть может, мрачновато, но стильно. Напоминает сказочный замок, воздвигнутый не каменщиками, а волшебством. Сейчас выглянет из окна томная дева, вздохнет, поведет руками – синь неба зажжется в ее необыкновенных глазах.
   – Что это будет?
   – Гостиница, – радостно объявляет Аля.
   И добавляет, что такова ныне главенствующая мода в Европе: делать в старых промышленных зданиях – в котельных, фабриках, электростанциях, складских помещениях – гостиницы или офисы. Еще можно арт-галереи, но галереи у нас пока плохо идут.
   – Ну как?
   Что-то мешает мне выразить бурный восторг. Хотя Аля своей работой этого несомненно заслуживает. Может быть, кирпич все-таки заштукатурить? Или фриз цвета жженого сахара сделать несколько веселей?
   – А это что?
   Аля всматривается туда, куда указывает мой мизинец. Затем шуршит распечаткой, которая представляет собой подробный архитектурный чертеж.
   – Э-э-э… Трудно сказать… То ли раньше был дымоход, то ли остаток старой промышленной вентиляции… Во всяком случае, там все зацементировано…
   – А нельзя ли это… э-э-э… немного поднять?
   – Как это… э-э-э… немного поднять?
   – Ну… э-э-э… не знаю… Э-э-э… Продолжить, скажем, немного вверх…
   Аля пожимает плечами. Она не очень верит в мои конструкторские способности. Однако начинает быстро-быстро пощелкивать мышкой, выискивая на панели требуемые цвета, а язычком кисти, мотающимся то туда, то сюда, дорисовывать в правой части черепичного ската нечто вроде плоской трубы. Вдруг выпрямляется, говорит: О!.. – и уже сама, без подсказки, делает в ней сквозные, точно в звоннице, прорези.
   Мелочь, казалось бы, а все здание тут же преображается. Исчезает грузность, которая вместе с темным колором придавливала его к земле. Строение теперь как будто парит. У него такой естественный облик, точно оно существовало всегда. Мы просто сделали это существование зримым.