Страуб Питер
МИСТЕР ИКС

   Моим братьям – Ажону и Гордону Страубам


   Я не в силах оценить себя сама, я кажусь сама себе такой незначительной. Читала вашу статью в «Атлантике» и испытывала гордость за вас – я была уверена, вы не откажете мне в доверчивой просьбе: скажите, сэр, это действительно то, что вы хотели услышать от меня?
Эмили Дикинсон.
Письмо Томасу Уэйнворту Хиггинсону,25 апреля 1862 г.

Часть 1
КАК И ПОЧЕМУ Я ВЕРНУЛСЯ ДОМОЙ

1

   Такое случалось со мной только в детстве. Это знакомое состояние между сном и явью. Я провалился в него и неделю ощущал себя движущейся мишенью. И всю эту неделю моя бодрствующая половина продолжала сознавать, что я автостопом продвигаюсь в сторону Южного Иллинойса – потому что там, в Иллинойсе, умирала мама. Когда ваша мать при смерти, надо торопиться домой.
   Раньше мама вместе с двумя пожилыми братьями жила в Ист-Сисеро, в доме, первый этаж которого занимал принадлежавший им клуб «Панорама». По выходным мама пела в клубе в составе семейного трио. Верная себе, она порхала по жизни, не заботясь о последствиях, что позволяло этим последствиям обрушиваться на нее быстрее и тяжелее, чем на других людей. Когда у мамы не осталось сил игнорировать чувство собственной обреченности, она поцеловала на прощание братьев и возвратилась в то единственное место, где ее мог отыскать сын.
   Стар родила меня в восемнадцать лет. Она была добродушной, любвеобильной и имела представление о семейной жизни не большее, чем у бродячей кошки. С четырех лет меня мотало между родным домом в Эджертоне и чередой приемных семей. Мать моя была натурой творческой, но переменчивой: она последовательно посвящала себя рисованию, сочинительству, гончарному делу и другим занятиям, а также мужчинам, по ее мнению эти занятия олицетворявшим. Меньше всего ее увлекало то единственное, в чем она была по-настоящему хороша: когда она выходила на сцену и пела, она просто лучилась легкой радостью и очаровывала публику. Вплоть до последних пяти лет жизни Стар отличалась трогательной мягкой прелестью, одновременно невинной и искушенной.
   Я жил в шести разных семьях в четырех разных городах, но это было вовсе не так плохо, как кажется на первый взгляд. Лучшие из моих приемных родителей – Фил и Лаура Гранты, Оззи и Гэрриет из Напервилля, Иллинойс, – были почти святыми в своей искренней доброте. Еще одни могли бы жить без забот за деньги, которые имели, если б не брали столько детей на воспитание. А две другие пары были достаточно милы и тактичны в своей манере «это-наш-дом-а-это-наши-правила-поведения-в-нем».
   Прежде чем попасть в Напервилль, я время от времени возвращался в Эджертон, где в стареньких домах на Вишневой улице жили Данстэны. Тетя Нетти и дядя Кларк воспринимали меня так, будто я был довеском к багажу, который привезла Стар. Месяц, а то и полтора я делил комнату с мамой, и каждый раз у меня перехватывало дыхание от страха перед очередной катастрофой. После переезда к Грантам положение изменилось, и Стар стала навещать меня в Напервилле. Мы с мамой пришли к согласию – столь глубокому, что для него не нужны слова.
   Это стало основой для всего остального. Суть его состояла в том, что мать любит меня и я люблю ее. Но вне зависимости от того, насколько сильно Стар любила сына, она не задерживалась на одном месте более чем на год-два. Она была моей матерью, но она не могла быть матерью. Она не могла помочь справиться с преследовавшей меня проблемой, которая пугала, расстраивала или сердила тех приемных родителей, что были у меня до Грантов. Гранты сопровождали меня во всех походах по врачам, в рентгеновских кабинетах, в лабораториях анализов крови или мочи, во время исследований головного мозга – всего уж не припомню.
   В итоге получалось следующее: Стар любила меня, но была не в состоянии заботиться обо мне так, как это делали Гранты. В дни, когда Стар приезжала в Напервилль, мы с ней обнимали друг друга и плакали, но оба понимали условия соглашения. Чаще всего мама наведывалась сразу же после Рождества и в самом начале лета, после окончания занятий в школе. Она никогда не приезжала ко мне на день рождения и никогда ничего, кроме простенькой открытки, не присылала. Моя проблема обострялась именно в дни рождения, и она будила в душе Стар такие угрызения совести, что даже думать об этом она отказывалась.
   Мне кажется, я всегда понимал это, не доводя понимание до сознательного уровня, который я мог бы использовать, пока со дня моего пятнадцатилетия не минуло двое суток. Вернувшись в тот день из школы, я обнаружил на столике в прихожей конверт, надписанный маминым заваливающимся назад почерком. Письмо было отправлено из Пиории в день моего рождения, двадцать пятого июня. Прихватив конверт в свою комнату, я бросил его на стол, поставил пластинку Джина Аммонса «Groove Blues» и, как только музыка заполнила комнату, вскрыл конверт и вытащил открытку.
   Шарики, ленточки и зажженные свечи парили в воздухе над идеализированным пригородным домиком. На обороте, под напечатанным «С днем рождения!», я прочитал те самые слова, что мама неизменно писала мне: «Мой славный мальчик! Я надеюсь… Я надеюсь… Люблю тебя. Стар».
   Я знал, что она желала мне дня рождения не счастливого, а спокойного, что само по себе было пожеланием счастья. И буквально через миг родилось понимание. Первое взрослое открытие обрушилось на меня: я понял, что моя мать избегала дней рождения сына, потому что винила себя в том, что приключилось со мной. Она считала, что я унаследовал это от нее. Она была не в силах думать о моих днях рождения, они вызывали в ней чувство вины, а вина слишком тяжела для таких эфирных созданий, как Стар.
   «It Might as Well Be Spring» Джина Аммонса лилась из динамиков прямо мне в душу.
   Гранты, одетые в шорты и футболки цвета хаки, копошились в своем саду. За секунду до того, как они заметили меня, я испытал первое ощущение, которое можно определить словами: «Что не так в этой картине?» (эти моменты повторялись около месяца), – вдруг остро почувствовал свою неуместность в сладкой семейной идиллии. Опасность, стыд, одиночество – пропасть передо мной. Я и моя тень – вот когда это началось. Лаура повернула голову, и тягостное чувство угасло за мгновение до того, как ее лицо просветлело и как будто округлилось, словно она знала обо всем, что творилось в моей душе.
   – Боевик Джексон![1] – приветствовал меня Фил. Лаура взглянула на открытку, затем – прямо мне в глаза:
   – Стар никогда не забывает о твоем дне рождения. Можно взглянуть?
   Гранты любили мою мать, но каждый по-своему. Когда Стар появлялась в Напервилле, Фил напускал на себя этакую старомодную куртуазность, которую он сам принимал за учтивость, но Лауре и мне его поведение казалось смешным; Лаура же позволяла Стар умыкнуть себя на часок по магазинам. Думаю, обычно она спускала долларов пятьдесят – шестьдесят.
   Лаура улыбнулась изящному белому домику на затейливой открытке и подняла глаза на меня. Второе взрослое открытие полыхнуло будто искра: Стар не случайно выбрала эту открытку. Лаура не удержалась от вопроса:
   – А правда здорово, когда у дома слуховые окошки и широкая веранда? Я сама с удовольствием поселилась бы в таком.
   Фил подошел к нам, и Лаура развернула открытку. Брови ее сдвинулись, когда она прочла: «Я надеюсь…»
   – Я тоже надеюсь, – сказал я.
   – Конечно же… – Лаура поняла меня.
   Фил сжал мое плечо, входя в образ начальника. Он работал менеджером контроля качества и дизайна продукции в «ЗМ»[2]:
   – Мне плевать, что болтают эти клоуны, но проблема твоя – физиологического характера. Как только найдем толкового врача, мы от нее тут же избавимся.
   «Этими клоунами» были педиатры, терапевты и полдюжины специалистов, которым не удавалось поставить мне диагноз. Специалисты пришли к заключению, что проблема моя «происхождения неорганического» – иначе говоря, она у меня в голове.
   – Думаешь, это у меня от мамы? – спросил я Лауру.
   – Думаю, это у тебя ни от кого, – ответила она. – Но если ты хотел спросить меня, сильно ли Стар переживает из-за этого, – да, несомненно.
   – Это Стар-то? – усмехнулся Фил. – Чтобы винить себя, ей надо выжить из ума.
   Лаура наблюдала, все ли я понимаю.
   – Матерей очень волнует все, что может принести вред их детям, даже если они ничем не могут помочь. То, что происходит с тобой, страшно расстраивает меня, а уж каково Стар, я и представить себе не могу. У меня-то, по крайней мере, ты каждый день перед глазами. На месте твоей мамы, если бы я должна была уехать из города в день твоего рождения, чтобы остановить мировой голод на следующее тысячелетие, я бы все равно чувствовала себя ужасно оттого, что расстроила тебя. Впрочем, так же ужасно я бы чувствовала себя и не будучи твоей мамой…
   – Словно ты сделала что-то плохое, да? – спросил я.
   – Твоя мама любит тебя так, что порой не может удержаться и ведет себя как Бетти Крокер[3].
   Представив себе маму в виде Бетти Крокер, я громко рассмеялся.
   – Что бы там ни говорили, – продолжила Лаура, – когда делаешь доброе дело, не обязательно чувствуешь себя хорошо. И доброе дело иногда причиняет чертовскую боль! Если хочешь знать мое мнение, матушка у тебя замечательная.
   Я чуть было не рассмеялся от ее детской манеры чертыхаться, но глаза мои вдруг обожгли слезы, и комок подкатил к горлу. Я уже упомянул, что через два дня после моего пятнадцатилетия начал понимать чувства моей матери так, что теперь мог это понимание использовать, и вот что я имел в виду. Я научился задавать вопросы о том, что пугало меня; о том, что правильные поступки причиняют столь сильную боль, что может помутиться разум; о том, что раз уж ты такой, какой есть, – придется расплачиваться сполна.

2
МИСТЕР ИКС

   О Великие Старейшие, прочтите слова, начертанные в сем откровенном дневнике рукой Вашего Преданного Слуги, и возрадуйтесь!
   Я всегда любил поздние ночные прогулки. Непроницаемое покрывало тьмы, укутавшее уютный городок Эджертон, гасит даже звуки моих собственных шагов. Я иду по аллеям мимо уснувших магазинов и кинотеатров. Я иду по узким переулочкам Хэчтауна и гляжу на закрытые ставнями окна. Я за мгновение могу проникнуть сквозь них совершенно свободно, но не делаю этого: весомость и размеренность жизни вокруг меня – это часть моего счастья. И как любой человек, я наслаждаюсь самим выходом из дома как высвобождением из стойла, в которое я сам себя заточил. Во время моих блужданий я стараюсь обходить стороной уличные фонари, хотя вне зависимости от времени года на мне черное пальто и черная шляпа: я блуждающая тень, невидимая в темноте.
   Точнее – почти невидимая. Меня не видит никто, за исключением некоторых совсем несчастных, и многих из них я позволил себе умертвить не столько ради самозащиты, сколько… от раздражения и досады или, может быть, из прихоти. У меня была на то причина.
   Я вычеркнул из списков живых долговязую уличную проститутку в стоптанных сандалиях на высоких каблуках и юбчонке размером с тряпку для мытья посуды, выскочившую ко мне из подворотни на Честер-стрит. Она была под таким кайфом, что ей пришлось ухватиться за мой локоть, чтобы удержаться на ногах. Я взглянул на крошечные точки ее зрачков, дал утянуть себя в подворотню, а затем вскрыл девку, как банку с сардинами, и, прежде чем она догадалась закричать, сломал ей шею.
   Примерно то же самое сделал я с пареньком в черной трикотажной рубахе и заношенных штанах, который увидел меня, потому что думал, будто ему нужен кто-то вроде меня, сюрприз, сюрприз; и с молодой женщиной с подбитым глазом и распухшими губами, которая, заслышав мои шаги, помахала из припаркованной машины, а потом, разглядев меня, попыталась опять в нее забраться – увы, поздно, поздно, бедная детка. И не забудем настоящую детку: я нашел младенца, брошенного в помойку, и помог ему покинуть негостеприимный мир, отделив его крохотные нежные ручонки и вырезав маленькие выпученные от страха глазки.
   Ребенок, правда, меня не увидел. Полагаю, для того чтобы увидеть, требуется необычайно высокая степень горя или нищеты, ощущение потери столь невосполнимой, что она превращает оставшуюся часть жизни в незаживающую рану; а ребенок всего лишь замерз и был голоден. Когда-то давным-давно внезапный арест и тюремное заключение удержали меня от подобных действий по отношению к другому новорожденному, и сейчас меня просто обуял гнев. А разве я утверждал, что совершенен?
   Мерзкий и вонючий помойный карлик, которого я убил, защищая себя, выполз из-за мусорных бачков в проулке за отелем «Мерчантс» и, увидев меня, раззявил от удивления рот. Мало кто из ему подобных умудрялся меня разглядеть, даже когда смотрел прямо на меня, и в тех редких случаях у них хватало ума отступить. У этого – не хватило.
   – Ту-ру-ру, долбаный Дракула, – протрубил хохмач, затем мерзко хихикнул и весь затрясся, опираясь на баки и разглядывая что-то на грязном асфальте. – Эй, куда подевался Пайни? Ты не видел Пайни, Драк?
   Убогий нищий смутно напомнил мне другую, более функциональную версию самого себя – жалкого изгоя, о существовании которого я помнил все эти годы.
   – Рути-тути…
   Оборванец разделался бы со своей жизнью и сам, без моей помощи, если бы, закончив бормотать, внезапно не впился в меня взглядом, в котором омерзительно смешались удовольствие и смущение, и не сказал:
   – Слушай, мужик… Ух ты, лопни мои глаза… А я вроде слыхал… Думал, ты… э-э-э…
   Я вспомнил его. Некто Эрвин Лик по прозвищу Трубач – лет тридцать назад, в мой богемный период, любивший крепко поддать на дармовщинку молодой преподаватель английского в Университете Альберта.
   – А Стар… Стар Данстэн случайно не…
   Я схватил Лика за горло и влепил его голову в кирпичную стену. Он вцепился мне в запястье, а я, взяв его за лицо пальцами свободной руки, еще два раза хватил его головой о стену. Глаза бывшего собутыльника вылезли из орбит, и изо рта понесло тухлой рыбой. Когда я разжал пальцы, он свалился меж мусорных баков. Я с силой опустил ботинок ему на голову, услышал, как треснул череп, и бил ногой до тех пор, пока его голова не стала мягкой.
   Этим идиотам давно пора научиться держать язык за зубами.
 
   Великие Сущности, пребывающие в вечности, задержите свое внимание и помедлите, читая эти строки, начертанные Вашим Преданным Слугой. Только Вы можете понять мою уверенность в том, что грядут большие перемены. Священная миссия, вверенная мне и так интригующе туманно предсказанная Мастером из Провиденса, приближается к кульминации на своем земном пути. В то время как я незримо брожу по городу, поток информации ускоряется и уплотняется. Он несет мне надежду и обещает счастье, которого я трепетно дожидаюсь с той поры, когда в отрочестве я брал уроки у лисиц и сов в лесах Джонсона.
   Вот сейчас, например, в некой комнате, заставленной микроволновыми печами и ноутбуками, профессиональный вор и – иногда, по совместительству – поджигатель по имени Антон Ля Шапель, по прозвищу Френчи спит без задних ног рядом с некой Кассандрой Литтл по прозвищу Кэсси – стервозной маленькой парикмахершей. Привет тебе, Френчи, мерзавец, каких свет не видывал! Ты еще не в курсе, но я-то знаю, что и твоя пустая никчемная жизнь в конце концов сослужит мне службу.
   А вот на втором этаже дома, где сдаются внаем квартиры, Отто Бремен, охранник начальной школы, дремлет перед телевизором с почти допитой бутылкой бурбона, упокоившейся между его ног. Последние полдюйма сигареты неумолимо тают, огненное колечко крадется к двум пальцам правой руки. Логическая связь сигареты со второй профессией Френчи возможна, но на свете много возможностей, Отто, и независимо от того, умрешь ты в огне или нет (а я думаю, скорее первое, чем второе), я со всей нежностью, которую кукловод испытывает к своим неразумным и послушным созданиям, верю, что тебе знакомо ощущение триумфа, охватывающее меня в эту минуту.
   Все дело в том, что в потаенных уголках моего города я уже вижу побеги и ручейки голубого огня. Он заиграл над Френчи и его партнершей; он ползет к руке охранника; в ожидании восхитительного момента он набирает силы, он затаился в водосточных желобах на Вишневой улице, где еще оставшиеся в живых Данстэны влачат свои жалкие жизни. Великие силы вступают в игру. Вокруг нашей крошечной сцены, ярко освещенной посреди необъятной космической тьмы, древние боги, мои истинные прародители, шелестят кожистыми крыльями и стучат немытыми когтями, собираются стать свидетелями того, что совершит их праправнук.
   Свершилось великое радостное событие: Стар Данстэн вернулась домой умирать.
   Ты слышишь меня, ничтожество?
   Слушай, слушай, старый кожаный мешок, вот самое искреннее мое пожелание.
   Пусть плоть твоя покроется волдырями, пусть за каждый ничтожный судорожный глоток воздуха тебе придется бороться из последних сил, а органы твои будут взрываться внутри тебя, но не все сразу, а один за другим; пусть глаза твои вылезут из орбит; именно так, а не иначе. И хотя лично мне не удастся управлять этим процессом, милая моя старушка, я сделаю все, чтобы устроить то же самое для нашего сына.

3

   С самого начала меня не оставляло ощущение: что-то невероятно важное, без чего моя личность никогда не будет цельной, упущено. Когда мне было семь лет, мама рассказала мне, что, как только я научился самостоятельно садиться, я начал проделывать эту забавную штуку: оборачивался и пытался заглянуть себе за спину. Бац – упал, но в ту же секунду, повернув голову, опять смотрел туда же. Если верить Стар, тетушка Нетти говаривала: «Мальчик, видать, решил, что после рождения доктор отрезал ему хвостик». Дядя Кларк поддерживал разговор: «Похоже, ему мерещится, что кто-то к нему подкрадывается».
   – Они все решили, что с тобой неладно, – говорила мне Стар. – Это для них само собой разумелось, поскольку твоей мамой была я. Так вот, я им говорю: «Мой мальчик Нэдди умница, и он просто наблюдает, как ведет себя в помещении его тень». Родственнички прикусили языки, потому что именно так все и выглядело: словно ты пытаешься разглядеть свою тень.
   Вряд ли мне удастся описать сложное сочетание облегчения и неуверенности, которое вызвали в моей душе ее слова. Стар дала мне доказательство того, что мое чувство потери было реальным, потому как оно стало частью меня самого задолго до того, как я осознал его. До того как я научился ходить, в ту пору, когда мысли мои были не более чем регистрацией таких ощущений, как голод, страх, покой, материнское тепло, я уже испытывал чувство потери и, силясь заглянуть себе за спину, пытался отыскать утраченное. И если в шестимесячном возрасте я уже делал попытки найти нечто недостающее, не означало ли это, что прежде оно на самом деле существовало?
   Несколько дней спустя я набрался смелости спросить маму о различии между мной и другими детьми. Кое-какие моменты вызывали у меня сомнения, как и прежде. Если все говорят, что у них есть отец, означает ли это, что отец должен был быть и у меня? Или, возможно, кто-то вроде дяди Кларка или дяди Джеймса пришел и подписал бумаги, или что там делают мужчины, чтобы стать отцом? Дядя Кларк и дядя Джеймс проявляли так мало отцовских чувств, что казалось, им стоило героических усилий терпеть мое присутствие. С самого начала я ощущал, что их гостеприимство напрямую зависит от моего поведения. Дети остро чувствуют подобное и знают, когда надо заслужить одобрение. Кроме того, проведенные с опекунами годы детства воспитали во мне чувство эмоционального долга, а моя мать была непредсказуема, как погода.
   Летом того года, когда мне стукнуло семь, Стар пребывала в спокойно-расслабленных отношениях со своей родней и скользила по жизни со скоростью вполовину меньшей, чем была ей присуща. Впервые в жизни я услышал истории о ее детстве и о том, каким был я в своем раннем детстве. Она помогала тете Нетти на кухне и не мешала дяде Кларку разглагольствовать, не обзывала его воинствующим невеждой. Как истинная Стар Данстэн, она ходила на семинары по поэзии и вечерние курсы рисования акварелью в Альберте, который дядя Кларк называл «Альбино Ю».
   Три раза в неделю мама подрабатывала приемщицей в ломбарде, владельцем которого был Тоби Крафт, ее отчим. Он много лет назад женился на Куинни, матери Стар, несмотря на поголовное данстэновское неодобрение. Тоби Крафт укрепил семейное недоверие тем, что привел невесту в квартиру над своим магазином, вместо того чтобы подчиниться воле родственников. Несмотря на всеобщую антипатию, он участвовал в семейных мероприятиях в течение всей жизни Куинни и продолжал делать это и после ее смерти, послужившей поводом для недавнего возвращения Стар в Эджертон и моего «освобождения» из последней семьи приемных родителей. Много позже до меня дошло, что причиной упомянутой спокойной расслабленности Стар была смерть ее матери. Очевидно, она безотчетно ощутила облегчение, когда перехватила и приняла на себя извечные насмешки родственников Куинни. Вторую свою работу она называла «модельным бизнесом» – два раза в неделю по вечерам в Альберте. Как вскоре выяснилось, это означало позировать обнаженной для студентов курса рисования живой натуры.
   Наше спокойное существование в те дни и позволило мне задать один вопрос. Я дождался момента, когда мы с мамой остались одни на кухне в доме тети Нетти. Я вытирал тарелки, которые мыла Стар, тетя Нетти судачила с тетей Мэй на веранде, а дядя Джеймс и дядя Кларк смотрели полицейский телесериал. Стар подавала мне тарелку, я проводил полотенцем по глянцево блестевшей окружности. Мама рассказывала мне о джазовом концерте, на который ходила в зал Альберта через месяц после моего зачатия.
   – Поначалу группа мне не очень понравилась. Это были ребята с Западного побережья, а я никогда особо не любила тамошнего джаза. Но тут вдруг альт-саксофонист, похожий на аиста, вышел из-за рояля, поднес инструмент к губам и заиграл «These Foolish Things». – Воспоминания были для Стар настолько живыми, что у нее перехватило дыхание. – Ох, Нэдди, это было до того здорово – будто ты попал в такое место, о котором и слухом не слыхивал, но тебе в нем уютно, как дома. Саксофонист ухватил мелодию буквально за мгновение до того, как коснулся губами мундштука, и повел ее все выше и выше… И все, что он играл, так сладко ложилось в душу – как сказка. Нэдди! Передо мной словно мир раскрылся и поведал свою историю. Я будто взмыла к небесам. Ох, сынок, если б я могла петь так, как играл этот альт, я бы остановила время и пела бы, пела…
   Мама пыталась рассказать мне о том, чем была в ее жизни музыка, и в тот момент я не представлял, как повлияют на меня ее слова. И откуда мне было тогда знать, что в один прекрасный день у меня будет возможность испытать такой же восторг, который она описывала. Все это предстояло в далеком будущем, а тогда мне лишь казалось, что она пытается помешать мне задать вопрос, вертевшийся на языке.
   Когда она замолчала, я наконец решился:
   – Мне очень-очень надо спросить…
   Стар повернулась ко мне с улыбкой, разгоряченная воспоминанием о музыке. О ней она ждала и моего вопроса. Тут же улыбка слетела с лица, и руки перестали двигаться в воде. Она уже поняла, что вопрос мой не имеет никакого отношения к соло альт-саксофониста в «These Foolish Things».
   – Спрашивай. – Она выдернула тарелку из пены с напускной серьезностью.
   Я наперед знал: что бы она мне ни сказала, все это будет ложь, а я буду верить этой лжи, сколько смогу.
   – Кто мой папа? Он ведь не дядя Кларк, да?
   Стар оглянулась через плечо, покачала головой и улыбнулась.
   – Нет, солнышко, конечно не он. Будь дядя Кларк твоим папой, тетя Нетти была бы твоей мамой – вот бы ты попал, а?
   – Тогда где он? Что с ним случилось?
   Стар сделала вид, что сосредоточенно оттирает что-то с тарелки. Теперь я знал, что на том концерте, о котором мама только что рассказывала, она сидела рядом с моим папой.
   – Как только мы поженились, твоего папу забрали в армию. Он был умным и сильным, и вскоре ему присвоили офицерское звание.
   – Он был военным?
   – Одним из самых-самых лучших военных, – кивнула она, сводя воедино мое неверие и необходимость отказаться от него. – Его забрасывали в такие места, куда простых солдат не пошлешь. Ему не разрешали рассказывать об этом даже мне. Когда выполняешь сверхсекретное задание – это военная тайна – Мама подставила тарелку под струю воды и передала ее мне. – Вот чем занимался твой папа перед смертью. Он выполнял секретное задание. Единственное, что сказали мне, – он погиб как герой. И был похоронен в особой могиле для героев на другом конце света, на склоне высокой горы, обращенном к океану.
   Я представил себе американский флаг над высоким горным утесом, серебристую ширь моря, убегающие в бесконечность волны – особые приметы могилы того, без кого я всегда буду чувствовать неполноту своей личности.
   – Не хотела тебе говорить. Но ты уже достаточно большой и понимаешь, что тайну эту нельзя никому доверять. О ней знаем только мы с тобой да старшие офицеры – начальники твоего папы.