– Все это оч-чень интересно, – мрачно проговорил Мазарини. – Королеву Франции и правительство ее величества ваше сообщение приведет в неописуемый восторг.
   – А также он просит сообщить, что наши войска понесли большие потери.
   Мазарини устало посмотрел на мушкетера. Он мог бы и не выслушивать всего этого, ибо то же самое недавно слышал из уст генерала де Колена. Но, с другой стороны, первый министр не мог не принять и не выслушать офицера, направленного ему самим принцем де Конде. Это было бы слишком вызывающе.
   – Опять большие потери, – прокряхтев, опустился он в довольно жесткое рабочее кресло. – И это – не овладев ни одной крепостью, не освободив от испанских идальго ни одного дюйма французской территории… Так они и воюют – наши хваленые гвардейцы и лихие королевские мушкетеры.
   – Увы, гвардейцев и мушкетеров осталось так мало, ваша светлость, что не стоит огорчаться. А войско, набранное в провансальских и шампанских деревнях да в местечках Нормандии, вызывает у нас, офицеров, лишь горькие улыбки. Было бы странно, если бы, имея таких новобранцев, мы сумели бы взять хоть какую-нибудь полуразрушенную крепость.
   – Но-но, лейтенант. Развязность мушкетеров общеизвестна, тем не менее… Что там у вас еще?
   – Прошу прощения, ваша светлость. Но это и мнение командующего. Принц де Конде просит вашу светлость настоятельно потребовать от военного министра новых подкреплений. Без них армия вряд ли сможет продержаться до конца летней кампании.
   – Подкреплений, оружия, фуража… Впрочем, чего еще можно ожидать от такой армии? – задумчиво проговорил кардинал, давая понять, что хотя он и не одобряет рассуждений лейтенанта, однако вполне согласен с его пониманием того, в каком положении оказались сейчас войска принца.
   – И еще он убедительно просил добиться приема на королевскую службу хотя бы двух-трех полков иностранных наемников.
   – Имеющих достаточный военный опыт, – кивал Мазарини.
   – Именно так.
   Несколько секунд Мазарини молча просматривал лежащие у него на столе свитки бумаг, словно полки наемников могли появиться от росчерка его пера, потом удивленно уставился на д'Артаньяна.
   – Однако я не вижу самого донесения.
   – Его светлость принц де Конде велел передать все это на словах. В пути гонцов подстерегают испанские разъезды.
   – Дело дошло до вражеских разъездов в наших тылах?
   – Предосторожность, ваше высокопреосвященство.
   – Принц, очевидно, считает, что все это является великой тайной для испанских лазутчиков? – снова мрачно улыбнулся Мазарини. – Неужели?
   – Видите ли, как человек военный, принц прибегает к таким мерам безопасности…
   – Вы свободны, господин д'Артаньян, – сурово прервал его кардинал.
   – Безудержно рад этому, ваша светлость. Когда прикажете возвращаться в войска?
   Не поняв сути вопроса, Мазарини снова удивленно взглянул на него. И лишь потом догадался, что в такой форме лейтенант пытается выяснить, с чем, с каким ответом ему возвращаться в ставку командующего.
   – Ах, да, – не глядя на д'Артаньяна, произнес кардинал. – Ответ повезет другой офицер. Что касается вас, граф, то приказываю пока что находиться при дворце. Вы еще можете понадобиться.
   – Рад служить, ваша светлость. Честь имею.

23

   Первый удар конницы Бохадур-бея казаки встретили за мощным щитом из повозок с поднятыми вверх оглоблями, между которыми успел вырасти частокол из копий и острых рогачей, составлявших вооружение тридцати воинов из обозной челяди. Пока одна часть казаков, прячась за повозками, создавала этот убийственный для кавалеристов частокол, другая выкашивала кайсаков залпами из ружей, луков и пистолетов.
   Лишь незначительная часть казаков осталась за внешним обводом лагеря, прикрывая четыре запоздавшие повозки, которые только сейчас подошли к обозу. Челядники и казаки едва успели развернуть их и поставить в два ряда между табором и мельницей, руины которой уже добрых полвека зарастали травой на крутом речном утесе.
   Однако полностью перекрыть проход между табором и руинами эти подводы не смогли. Татары прорывались между ними и мельницей. После первого же натиска кайсаков это заставило гусар и челядников выходить за пределы табора, ввязываясь в обычную схватку, используя при этом руины как крепостные валы.

24

   «Лесная обитель» маркизы Дельпомас располагалась всего в двадцати верстах от Парижа. Однако каждого, кто попадал сюда, не покидало ощущение, что он находится в каком-то замкнутом, отчужденном от всего происходящего в столице и окрестных местах, мире. Отсюда Париж начинал казаться таким же далеким, как островные колонии у берегов Африки.
   С севера и северо-запада небольшое имение Дельпомас отделялось от остальной территории изгибом высокого каменистого берега реки. А с востока к нему подступал густой, сохранившийся в первозданном виде бор, от которого начиналась цепочка небольших, непроходимых болот, заполняющих собой пространство между лесом и рекой.
   И бор, и одичавший пруд, и старый заброшенный парк, разбитый на прибрежных оврагах у самой «Лесной обители», по размерам своим были почти миниатюрными, но все же их вполне хватало, чтобы отваживать от визитов празднолюбопытствующие семейства из ближайших селений, создавая иллюзию отдаленности и нелюдимости этого уголка.
   Сама усадьба маркизы состояла из двух обнесенных высокими оградами особняков, между которыми, стена к стене, располагались дома для прислуги, конюшни и всевозможные бытовые строения, поставленные таким образом, чтобы в промежутке между оградами образовался еще один, крепостного типа двор – с колодцем и лужком посредине.
   Единственная дорога, ведущая в «Лесную обитель», перекрывалась воротами еще за озерной полосой. И хотя они легко отворялись, каждый случайно оказавшийся у них человек должен был задуматься, ждут ли его за этой преградой.
   Маркизе Эжен едва исполнилось девятнадцать, когда прибывший из имения кучер, анатолийский турок Гафиз, увез ее из Парижа, где она прожила последние два года. Ее сорокалетняя мать почувствовала себя крайне плохо и решила, что обучение дочери следует прервать. А через неделю после появления в имении Эжен стала полновластной хозяйкой «Лесной обители». В том числе и пансионата Мария Магдалина.
   Умирая, мать не сомневалась, что Эжен станет мудрой хозяйкой «обители» и надежной покровительницей двенадцати юных девиц, находившихся в то время у нее на содержании. Но она и предположить не могла, сколь быстро дочь войдет в эту роль, создав своему пансионату такую славу, что о нем заговорят во многих дворцах и салонах. Что уже через два года на него станут поступать большие пожертвования, при которых жертводатели нередко предпочитали оставаться неизвестными широкому кругу; да к тому же появятся влиятельные покровители.
   Леди Стеймен ввела Амелию, держа ее обеими руками за плечи. Остановила между высокой кроватью, на которой сидела маркиза, и низким трюмо и заставила посмотреться в зеркало, повернув спиной к Эжен. В такой позе маркиза могла видеть ее всю.
   Амелии только-только исполнилось шестнадцать. Даже свободная, спадающая с ее плеч кисейная рубашка-накидка не могла ни скрыть, ни исказить красоты и нежности очертаний ее тела.
   – Из этой девушки вырастет достойная леди, – чопорно произнесла Стеймен, подчеркивая английское восприятие французского произношения. – Она прекрасно обучена. И, думаю, вам понравится.
   Маркиза не ответила. Слова воспитательницы явно предназначались юной пансионессе. Впрочем, леди Стеймен и не нуждалась в ответе маман Эжен. Невысокая, полнеющая, рыжеволосая и совершенно не похожая на ту английскую леди, какой ей хотелось выглядеть, Стеймен повернулась и, стараясь подражать походке «истинных леди», – что, как давно заметила Эжен, ей очень плохо удавалось, – направилась к выходу.
   У самой двери она задержалась ровно настолько, сколько нужно, чтобы погасить стоящие на маленьком столике свечи. В комнате осталась только одна свеча – на прикроватной тумбочке у изголовья маркизы.
   – Как вам живется в моем пансионате, Амелия?
   – Я признательна вам, госпожа маркиза, – дрожащим от волнения голосом заверила Амелия.
   Ее отец, артиллерийский майор шевалье [14] де Мюно, был казнен два года назад как участник заговора против Людовика XIII. Мать умерла через неделю, не выдержав тоски по мужу и клейма «жены заговорщика». Амелия была настолько бедна, что родственники-попечители не в состоянии были оплачивать даже часть ее содержания. Тогда-то и возник вопрос: а следует ли ее вообще принимать в пансионат? Эжен Дельпомас приняла. Бедность девушки не смутила ее. Основной девиз пансионата: «Бедная, но красивая, безродная, но родовитая», провозглашенный еще матушкой Эжен, свято выдерживался. Все воспитанницы остались без родителей, но были дворянского происхождения, молоды и обязательно красивы. Правда, в прошлом году маман Эжен несколько отступила от первой части этого правила и приняла четырех нетитулованных девиц, но только для того, чтобы со временем они могли стать достойными служанками некоторых пансионесс.
   – Ты многое познала в моем пансионате, многому научилась, разве не так? – предстала перед воспитанницей Эжен. Руки ее слегка прикоснулись к лицу Амелии и медленно, обдавая старательно вымытое, благоухающее пряностями (леди Стеймен заботилась об этом) тело девушки завораживающим теплом, соскользнула вниз, очерчивая мягкими, плавными движениями шею, грудь, талию, бедра.
   – Все верно, госпожа маркиза, – пролепетала Амелия. И Эжен слышала, как дробно застучали зубки девушки, словно ее голую выставили на мороз.
   – Но есть главное, что ты должна познать. Я имею в виду святость близости двух трепетных тел. Тайну великого обладания телом своего партнера. Или партнерши, – добавила она как бы между прочим.
   – В-вы правы, – с трудом совладала с собой юная Амелия. Теперь она дрожала всем телом – ссутулившись, съежившись, уподобившись подброшенной дворняжке.
   На бедрах руки Эжен задержались. Они уже откровенно ласкали тело девушки. Эжен ощутила, как девушка сначала отпрянула, но, услышав резкий приказ маркизы: «Терпеть, терпеть! Играть, словно ты в театре!» – вернулась в прежнюю позу и прижалась ногами к налитым, точеным бедрам владелицы пансионата.
   – Ты должна уметь очаровывать, соблазнять. Это не правда, что женщина отдается. Отдаются только безумные матроны, многодетные дуры. Настоящая леди должна не отдаваться мужчине, а овладевать им. Как и женщиной, с которой ее сведет судьба, – снова доверительно уточнила маман.
   – Но с женщиной… С женщиной зачем? Это ведь противоестественно, – почти прошептала Амелия, вновь подпадая под власть ее рук.
   Лицо Эжен передернула великосветская ухмылка. «Противоестественно? Кто и когда успел убедить тебя в этом, глупышка?…» Чего стоит пансионесса, которая, пробыв в «Лесной обители» почти год, все еще считает ласки двух женщин противоестественными? Чем занимается в пансионате эта ирландская корова Стеймен? О чем она говорит с Амелией в своих «великосветско-доверительных» беседах? К чему, к какому способу жизни готовит?
   – Это ты так думаешь, милашка, что противоестественно. Жизнь, однако решает иначе. «Путь к короне» в большинстве случаев лежит через сердце властных, любвеобильных женщин. Причем, увы, не только путь мужчин.
   «Путем к короне» у Эжен назывался любой путь к вершине успеха, к которому девиц готовили здесь в течение всех трех лет.
   – Я не совсем понимаю вас.
   – Разве тебе не объясняли, пансионесса Амелия?
   – Объясняли. Но я думаю, что это библейский грех. Наверное, так должны думать все остальные женщины.
   – А ласки мужчин – разве не библейский? Мужские ласки, прелюбодеяние с мужчинами разве освящено Богом? Разве любое возлежание с мужчиной, пусть даже с мужем, не есть отголосок первородного греха? – спокойно, вкрадчиво, с кокетливой нежностью в голосе убеждала ее Эжен. – Так чего нам бояться? Бог позволяет грешить, но Он же и позволяет искупать свои грехи в молитвах. Молодость нам дана для греха, но старость-то существует для искупления. Разве не так? Правда, иные и в старости умудряются грешить ретивее многих молодых. Уж можешь мне поверить.
   Амелия даже не заметила, как маркиза легонько подвела-подтолкнула ее к постели. Как оказалась позади нее. Поняла это, лишь когда ощутила жаркое дыхание маркизы у себя на шее, а прикосновение ее упругой груди – на судорожно вздрагивающей спине. В эту же минуту, словно по мановению сатаны-искусителя, погасла последняя свеча, огарок которой был рассчитан маркизой именно на это время. И они, со всей своей греховностью, остались наедине с мраком ночи и греха.
   Руки Эжен сначала нежно легли на едва очерченные груди девушки, потом страстно обхватили их и наконец больно, яростно, остервенело вцепились, повергая растерявшуюся пансионессу в бездну мягких перин, пламя эротического пожара, в пропасть странных ночных влечений, печать которых неминуемо останется отныне на всех ее женских грезах, страстях и представлениях.
   – Но то, что происходит сейчас, не имеет никакого отношения ни к первородному греху, ни к его сатанинским извращениям, – подала ей маман Эжен адамово яблоко, по-змеиному спускаясь с ветки своего житейского опыта и окончательно обнажая при этом тело пансионессы, которая вновь, теперь уже в постели, оказалась лицом к властительнице греховного ложа. – Это всего лишь урок. Обычный урок, с которого начинается высшее познание сути женского предназначения, великосветской нежности, соблазна, – страстно шептала Эжен, прикасаясь губами к губам Амелии, к нежным соскам ее груди и снова возвращаясь к губам, чтобы сжать, завладеть ими в нежном, но сладострастном поцелуе…
   Эжен помнила, что при маман Мари нравы пансионата мало отличались от женских монастырей. Но вот незадача: очень скоро маман Мари убедилась, что знатные молодые люди, которым она предлагала своих выпускниц, – получая за это дорогие подарки и пожертвования, – искали в ее преуспевающих в знании Библии и молитв выпускницах не раскаявшихся правоверных грешниц, а совсем наоборот. Как оказалось, им нужны были блистательные дамы, умеющие вести себя в обществе, покорять высший свет, царствовать на балах и священнодействовать в постели.
   А поскольку большинство женихов были честолюбивыми провинциалами, то их невесты еще и должны были помогать им прокладывать «путь к короне», делать головокружительную карьеру. Маман Мари понимала это, однако переломить себя и отказаться от замысла так и не смогла. Тем более что в последние годы она болела и не желала отяжелять свой путь к Господу еще и грехами пансионесс.
   Растерянная, подавленная, обессиленная охватившей ее страстью, Амелия уже не сопротивлялась. Она задыхалась от дерзких поцелуев Эжен, устремлялась навстречу неизведанным ласкам, о возможности которых еще несколько минут назад даже не догадывалась, и наконец, оказавшись окончательно подмятой телом маркизы, покаянно закричала. Она и представить себе не могла, что в хрупкой, удивительно женственной и непостижимо молодой фигуре маман Эжен сокрыта такая грубая мужская сила. И такая дикая страсть.
   Да, в свое время маман Мари не в состоянии была пересилить себя. Но как только у пансионата появилась новая, вернувшаяся из Парижа, хозяйка, все здесь резко изменилось. Буквально в считанные дни. Особенно это заметно стало после того, как «Лесную обитель» неожиданно посетила герцогиня д’Анжу…

25

   Увлекшись схваткой, ни Сирко, ни Гуран не заметили, куда исчезла графиня. Даже Кара-Батыр, клятвенным заветом которого было охранять ее, и тот, едва отбившись от наскока какого-то плюгавого валаха, несколько минут растерянно оглядывал лагерь, бросая своего скакуна из одной его стороны в другую.
   Карету Дианы де Ляфер поставили в ограждение табора. Между двумя валунами, в том месте, где он подступал к руинам мельницы. Саму же графиню принудили остаться внутри этой походной крепости, между россыпью островерхих камней, один из которых в первые минуты атаки служил для Сирко наблюдательным пунктом.
   Однако стоило атаману сойти с россыпи, как графиня метнулась под состыкованную с каретой повозку, проползла под ней и, прячась под свисающим мешком, вонзила стрелу в подреберье хищно бросившемуся к ней кайсаку.
   Выпуская вторую стрелу, графиня слишком неосторожно высунулась из укрытия. Стрела вонзилась в коня сражающегося рядом с ней ордынца. Тот заметил стрелявшую, нервно оскалил зубы в предчувствии добычи и, тремя ударами свалив наседавшего на него гусара, метнулся к Диане.
   Графиня едва увернулась от его сабли, конец которой пропорол набитый тканью мешок, перекатилась под повозкой на другую сторону и, оказавшись под прикрытием таборного вала, вогнала стрелу прямо в живот приподнявшемуся в седле татарину.
   Она сражалась, как могла, оставаясь один на один с кайсаками, и уже заметивший ее Кара-Батыр ничем не мог помочь. В ту самую минуту, когда слуга взглядом отыскал графиню за внешним обводом лагеря, конь его, сраженный пулей, осел на задние ноги, и татарин едва успел соскочить, чтобы не оказаться придавленным к земле мощным крупом. Теперь он жонглировал двумя саблями, словно пытался защитить павшего товарища от подкрадывающихся к его телу спешенных кайсаков.
   Поняв, что Кара-Батыр дарит ей несколько минут передышки, графиня решилась на небольшую хитрость. Держа в одной руке лук с поставленной на тетиву стрелой, а в другой – пистолет, она подбежала к карете.
   Брошенное кем-то копье пробило стенку рядом с локоном ее волос именно в то мгновение, когда Диана ступила на подножку. Но все же она успела вскочить вовнутрь и, открыв другую дверцу, прямо из кареты выстрелила в противника Кара-Батыра. Второй кайсак ошарашенно оглянулся на нее, но этого оказалось достаточно, чтобы, дотянувшись концом клинка, Кара-Батыр рассек ему гортань.
   При виде этой страшной сцены Диана передернулась всем телом так, словно удар настиг ее саму, и, отпрянув, припала к спинке сиденья, стараясь отрешиться от всего, что происходило за стенками хрупкого убежища. Даже прошедшая мимо ее лица пуля, которой кто-то из сражавшихся пробил переднюю и заднюю стенки кареты, не смогла вовремя привести ее в чувство.
   Съежившись, вжимаясь в мягкое сиденье, она не видела, как, оттесняя кайсаков, протиснулся между каретой и повозкой Сирко с двумя закованными в железо польскими гусарами; как, стоя на полуразрушенной стене мельницы, зажимал разорванный пулей живот какой-то загнанный туда татарами казак. И лишь когда, врубившись саблей в верх кареты, в нее заглянул ордынец, бритая голова которого была увенчана широким уродливым шрамом, она опомнилась и, чисто по-женски ткнув ему в лицо дулом незаряженного пистолета, выскочила через противоположную дверцу, чтобы вновь оказаться в лагере.
   Броситься вслед за ней татарин уже не мог, пришлось встречать клинок Кара-Батыра, сумевшего каким-то образом снова раздобыть себе коня.
   А еще графиня успела заметить, что Сирко, вместе с могучими гусарами из охраны обоза, успел прорваться к тем нескольким полякам, которые, засев в руинах мельницы, отбивались от наседавших кайсаков. Зловонная отара безрукавных татарских тулупчиков овчиной наружу черной стеной напирала на лагерь почти со всех сторон. Вот тогда графиня с ужасом поняла: все намного страшнее, чем она предполагала. Казаки и гусары не продержатся и часа, кайсаки просто-напросто сомнут их. Лагерь из повозок оказался слишком слабым укреплением, чтобы они смогли устоять перед этой могучей шайкой грабителей.
   Единственное, чего она не сумела увидеть, – невесть откуда взявшегося позади нее, на склоне долины, отряда хорошо вооруженных, закованных в сияющие доспехи воинов. И была ужасно поражена и напугана, когда вдруг услышала могучее, словно рев прорвавшего плотину водопада: «О-да-а-ар! О-да-а-ар!»

26

   Из боковой двери снова появился секретарь. Он подошел к столу, окинул его взглядом и, поняв, что кардинал все еще не прикасался к почте, выжидающе уставился ему в спину.
   – Судя по всему, этим летом в Дюнкерк они так и не войдут, – мрачно проговорил Мазарини, стоя у камина. Однако Франсуа не понял: заметил ли хозяин кабинета его появление или же по-прежнему рассуждает сам с собой. – Тем временем война с Испанией грозит перерасти в еще одну Столетнюю. И в ближайшие два-три месяца мы не сможем направить принцу сколько-нибудь надежного подкрепления. Разве что две-три сотни наемников да роту мушкетеров. И это – в ситуации, когда, добиваясь хоть какого-то перевеса в войне, по существу следует вооружать всю Францию.
   – Позволю себе заметить, – сказал Жермен, уловив паузу в монологе кардинала и склонив голову в вежливом поклоне, – что «Газетт де Франс» сообщает об ухудшающихся отношениях между Оттоманской Портой и Венецией.
   – «Газетт де Франс»! – презрительно передернулся Мазарини. Он терпеть ее не мог, несмотря на то что она была официальным правительственным изданием.
   – Дело здесь не в самой газете, – понял его Жермен. – Она сообщает, что турки захватили, разграбили и потопили еще один корабль венецианских купцов, шедший из Палестины. А Венеция восприняла это крайне болезненно.
   Секретарь умолк, поднял голову и еще пристальнее уставился в затылок кардинала. Сначала ему показалось, что Мазарини вообще никак не собирается отреагировать на это сообщение газеты. Он смотрел на едва различимое в комнатной серости полотно безвестного сицилийского художника, появившееся в этом кабинете вместе с появлением самого кардинала. И Жермен был несколько удивлен, когда Мазарини медленно повернул массивную голову и непонимающе посмотрел на него. Задержав этот тяжелый взгляд намного дольше, чем нужно было, чтобы высказать свое решительное непонимание сути, кардинал повернулся к камину и, выдержав еще одну мучительную для секретаря паузу, сухо проговорил:
   – Это имеет какое-то отношение к осаде Дюнкерка? Или вообще к войне с Испанией, наш дорогой Франсуа?
   – Простите, ваше высокопреосвященство, никакого…
   Мазарини еще раз оглянулся. Но на сей раз осмотрел секретаря всего, начиная с кончиков штиблет. И виконту де Жермену не нужно было мучиться в догадках, что означает этот уничтожающий взгляд кардинала. Человеку, которого Мазарини оценивал таким взглядом, рассчитывать на какое бы то ни было будущее при дворе Людовика ХIV уже не приходилось. По крайней мере, тому, кто действительно рассчитывал на серьезное будущее, находясь на столь неблагодарной службе у самого Мазарини.
   – Видите ли, ваше высокопреосвященство, я всего лишь хотел…
   – Не утруждайте себя, Франсуа. Сообщая мне все это, вы хорошо помнили, что говорите с итальянцем.
   – Что вы! Я никогда не прибегаю…
   – Однако это не лучший способ напоминания, – прервал его кардинал. – До сих пор не пойму, почему я держу в секретарях человека, представления не имеющего о тонкостях дипломатии, – добавил он уже более сдержанно и как бы снова возвращаясь к рассуждениям в одиночестве. – Не говоря уже о полном отсутствии такта.
   – Еще раз прошу прощения, ваше высокопреосвященство. Мне казалось, что это сообщение заинтересует вас. Тем более что вы еще не успели просмотреть почту.
   – Насколько бы оно меня ни заинтересовало, какая-либо помощь Венеции со стороны Франции в настоящее время исключается. При всем почтении к земле моих предков.
   – Ясно. Я так и думал.
   – Кстати, кто это вдруг так неожиданно вспомнил о моем происхождении? Кто просил выяснить мое отношение к давнишнему противостоянию Турции и Венеции?
   – Видит Бог, ваше высокопреосвященство…
   – Мне лучше знать, что Богу угодно видеть, а чего нет! – резко парировал кардинал. И Франсуа сразу же обратил внимание на это. Впрочем, еще он вспомнил, что ни разу не видел, чтобы при упоминании, иногда довольно нелестном, всуе, имени Господа кардинал когда-либо осенял себя крестом, как не осенил себя и сейчас. – Поэтому прошу в моем присутствии не апеллировать к Нему.
   – Как будет угодно вашему высокопреосвященству, как будет угодно…
   – Особенно в случаях, когда имя Господа нашего нужно лишь для того, чтобы скрыть другое имя, вполне земное и грешное. Которое вам все же придется вспомнить. Мне не нужны забывчивые секретари.
   – Готов искупить свою… оплошность, – лишь в последнюю минуту удержался Жермен от того, чтобы сказать «вину».
   – А что касается нападения турецких кораблей на венецианского купца… – вдруг совершенно спокойным, благодушным тоном завершил свою «прикаминную проповедь» Мазарини, – то, конечно же, куда приятнее было б слышать, что судно шло под испанским флагом. Пусть бы тогда его грабили, топили, сжигали у входа в испанский порт. Жаль, что интересы этих двух морских владычиц так мало соприкасаются и столь редко приходят в противоречие.
   – Как и их границы, – вежливо напомнил секретарь, радуясь, что с «итальянским прошлым» кардинала в их беседе покончено. На какое-то время…
   – Вот это уже более существенно. Там, среди почты, есть хоть какие-либо сообщения из Речи Посполитой?
   – В почте никаких сообщений нет. Но посол его величества при польском дворе граф де Брежи все еще ждет вас в приемной, – воспользовался Жермен возможностью напомнить кардиналу о после.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента