Эта обширная корреспонденция, начавшаяся с моего приезда в Америку, подарила мне несколько друзей и постоянство их дружбы, которое продолжалось годы и годы. Кто-то умер, кто-то все еще пишет мне и сегодня из Америки, из Европы. Часто приходили просьбы помочь деньгами – все читали в прессе, что я стала «миллионершей» – и это ужасно огорчало меня. Все деньги были в двух фондах под управлением адвокатов, а у меня не было даже лишних своих, чтобы послать. Я отвечала, что передаю их просьбу в Благотворительный фонд Аллилуевой в Нью-Йорке, пересылала письма туда, но это обычно кончалось ничем. Правление фонда ни разу за много лет не собралось, как это полагается, чтобы обсудить ежегодно высылаемые субсидии. Адвокаты решали эти вопросы с Кеннаном и со мной по телефону, и всем заправлял казначей Морис Гринбаум (однофамилец «Генерала»), у которого уже все было продумано, решено, и я без рассуждений могла лишь соглашаться с их предложениями.
   Основным – или лучше сказать – наиболее требовательным объектом нашей благотворительности стал госпиталь в Индии, который фонд построил на свои деньги, а также финансировал его ежегодно. На остальное оставалось очень мало. Поэтому мы никак не могли удовлетворить просьбу русского инженера во Франции, просившего 10.000 долларов, или просьбу Русского центра в Нью-Джерси. Этот Центр просил меня «выплатить» за них сумму страхования жизни, так как кто-то лишился трудоспособности на их территории и теперь судил их. Сумма была выше ста тысяч долларов, и дама, приезжавшая просить меня от имени русского Центра, полагала, что мне стоит только раскрыть кошелек и… Мне было не по себе от этих просьб. Во-первых, я не могла никак помочь (адвокаты хорошо все предусмотрели). Во-вторых, я помнила, как меня ругали эти же русские эмигранты вначале и требовали «отослать ее назад в СССР»; теперь они переменили тон. В-третьих, я еще никак не могла привыкнуть, что в мире, куда я попала из моего советского прошлого, действительно все зависит от денег, и поэтому люди больше всего об этом беспокоятся. Мне же это казалось «вульгарным материализмом», и меня коробило.
   Благотворительный фонд Аллилуевой, созданный в Нью-Йорке в апреле 1967 года, выдал в те первые годы значительный «дар» Толстовскому фонду и меньшие дотации Обществу русских детей, а также Литфонду, поддерживавшему старых нетрудоспособных русских эмигрантов. Поддержан был также «Новый Русский Журнал». Но главные суммы пошли, как уже говорилось, на постройку сельского госпиталя на 30 коек в Индии. Мы все понимали, что на далеком расстоянии мы не будем в состоянии реально знать, как будет оказана помощь бедным в далеком Калаканкаре, в северной Индии. Лишь через 17 лет я поняла, что не следовало посылать туда большие суммы безо всякого контроля над их применением.
   Нам советовали для большей эффективности отдать новый госпиталь под покровительство Медицинских Программ Организации Объединенных Наций. Но в то время я не могла отказать Сурешу Сингху (брату моего друга Браджеша, умершего в Москве), требовавшему «только прислать деньги» и обещавшему, что все остальное они сами сделают. Мы верили ему, я жила в его доме два месяца в Калаканкаре, его сын Ашок, живший в Сеатле (штат Вашингтон), также настаивал, что «семья знает лучше местные условия». И за семнадцать лет около полумиллиона долларов было отправлено в Индию под личную ответственность Суреша Сингха и его семьи. Но мы также постоянно получали жалобы от местной докторши и от других лиц, говоривших нам, что не все деньги идут на нужды госпиталя, что часть забирается на нужды семьи; что лучше было бы вместо такого частного дела отдать госпиталь в руки Индийского министерства здравоохранения – тогда никто не мог бы тратить деньги на сторону. Это было хорошим уроком мне, идеалистке, пустившейся в плавание без компаса и вообразившей себя благотворительницей в этом жадном мире. Браджеш Сингх всегда говорил мне: «Никогда не ввязывайтесь в дела с индийцами, потому что вас обманут тут же!» Следовало бы прислушаться всерьез к его словам.
   И вот я сидела в Принстоне жарким, влажным летом, когда все, кто может, уезжают отсюда, и работала над второй книгой и над обширной своей почтой. Местный почтальон был пожилой человек, собиравший марки, и я всегда отдавала все марки с моих писем ему. Письма приходили буквально со всего мира, за исключением стран коммунистического блока и моей родины. Ни одного письма ни от родственников, ни от друзей. Дисциплина! В СССР не прощают. Ни одного письма от моей дочери за семнадцать лет. Два письма от сына не позже 1968 года. И все.
   Почтальон всегда останавливался поболтать, у него была дочь-школьница, которой он гордился. Однажды в особенно жаркий день, вытирая пот со лба, он заметил, что хорошо бы окунуться в бассейне в такой день. Я согласилась с готовностью. И вдруг он решил, что он может мне в этом помочь. Владельцы дома неподалеку уехали в Европу, оставив студента сторожить дом и – бассейн в саду!
   На следующий день мой неожиданный благодетель поговорил с этим студентом и принес мне от него записку. Карандашом на клочке бумаги было написано приглашение заходить, посидеть у бассейна и пользоваться им, пока никого нет дома. Я тут же отправилась в этот дом и познакомилась с милейшим молодым семинаристом, занимавшимся своим ивритом у прохладного бассейна чистейшей воды, голубевшего среди газонов. О, трудно было поверить в такое благословение!
   Я забирала свои записки и редактируемые страницы с собой, и мы вместе проводили часы у бассейна, занимаясь каждый своим делом. Мы болтали, когда он приносил ленч из кухни – сандвичи и холодный чай. Я узнала много интересного о жизни современной семинарии в Принстоне, протестантской, преимущественно пресвитерианской.
   После окончания семинарии студент уехал в Иран, преподавать там в одной из христианских школ. Это был еще тогда «остров стабильности» (как назвал Иран Джимми Картер, через несколько месяцев решивший поддержать «революцию» мусульман-экстремистов и бросивший на произвол судьбы шаха, которого Америка же посадила на престол…). Во всяком случае, в 1968 году Иран еще был «оазисом мира и гармонии», и мой студент долго потом писал мне оттуда интересные и восхищенные письма. Религиозная терпимость тогда, по его словам, была там полнейшая. Жаль, что мне ничего неизвестно о последующей судьбе этого славного молодого американца.
   В то приятное, беспечное лето, а также и в последующее, я часто ездила в Нью-Йорк автобусом, чтобы работать с моим редактором Диком Пассмором над окончательным текстом (переводом) «Только одного года». После того как Павел Александрович Чавчавадзе закончил перевод и пришли гранки, мы должны были их вычитать. Я также вычитывала с русским редактором русский оригинальный текст для русского издания.
   Дик Пассмор курил не переставая, а я тянула свой чай с сахаром. Мы сидели в издательстве «Харпер энд Роу» в комнате без окон, но, слава богу, с хорошей вентиляцией и кондиционером. Ввиду того, что пол в комнате был покрыт от стены до стены красным ковром, а может быть, и еще по какой-то причине, – комнату, смеясь, называли «Кремль». Так вот, засев в этом «Кремле», мы должны были срочно сдать гранки и проводили там бесчисленные часы. Мы сопоставляли – страницу за страницей – английский текст с русским переводом и иногда переправляли его, находя лучший эквивалент. То были дни громадного внутреннего удовлетворения для меня, так как я знала, что такое перевод (я переводила раньше в Москве), и потому что это была работа со словом, к которой я расположена по природе.
   «Почему мы не могли вот так же работать здесь над вашей первой книгой?» – спрашивал не раз Дик Пассмор, очевидно удивлявшийся, что же было причиной моего полного отсутствия, как автора, в те дни 1967 года.
   «Не спрашивайте об этом у меня, – отвечала я ему. – Это не было моим решением, я знала, что это было глупо». И до сих пор не могу понять, почему нужно было отстранить меня от работы, которую всякий автор обязан выполнить сам.
   Может быть, так хотела Присцилла Джонсон, желавшая, чтобы я не вмешивалась в дела перевода, так как я слишком скоро обнаружила ее неквалифицированность? Может, так было лучше для Эвана Томаса, издателя? Наконец, возможно, что «Генерал», ничего не понимавший в специфике литературного труда, решил за меня – как и все остальное, – что кто-то другой может выполнить вместо меня эту работу? Ведь это принято, что такого рода работа делается для разных «знаменитостей» – кинозвезд, политиков и прочих непишущих. Слава Богу, теперь мы делали это вместе, иногда редактор Франсес Линдлей присоединялась к нам – и все работали с удовольствием. В течение нескольких дней мы сравнили тексты и сделали поправки.
   Поздно вечером, около 10 часов, мы выходили из издательства, чтобы поесть, и отправлялись в маленький ресторанчик (выбор Дика), называвшийся «Веселый шиллинг» на Лексингтон-авеню. Народу было мало в этот час, бифштексы – отличные, и слепой пианист тихо импровизировал, никем не прерываемый. Его большая собака-поводырь лежала у его ног.
   Это было чудесное время совместной работы, это была нормальная жизнь, и никто никогда не обращал на меня внимания – ни в автобусе, ни на улице, ни в этом ресторанчике. Гостиница, где я останавливалась, была тихой, и после нескольких дней работы я отправлялась обратно к себе в Принстон счастливая, как жаворонок.
   Никто за мной не «следовал». Никто меня ни разу не остановил с глупыми вопросами. И никто меня не «охранял». Я ходила одна, как под шапкой-невидимкой, смешиваясь с толпой на улицах, заходила в магазины Нью-Йорка и наслаждалась жизнью, которая принадлежала только мне и о которой никто не знал.
   Возможно, мне следовало благодарить за это прошлогодние статьи в «Лайф», описавшие меня как «кремлевскую принцессу», которая, очевидно, должна жить в замке и ездить только в «роллс-ройсе», одетая в меха и бриллианты. Моя незаметная внешность была на самом деле продолжением моей действительно пуританской жизни в том самом, советском Кремле, где в годы моей юности роскошь не дозволялась. Позже я жила в Москве так, как живет интеллигенция, то есть опять же без мехов и бриллиантов. Спасибо, «Лайф»! Без ваших усилий, без ложного «образа», созданного вами, мне бы не ходить по нью-йоркским улицам с такой свободой.
   А впрочем, никому нет никакого дела до других в Америке. Можно пройтись по Бродвею на руках (если умеешь), вверх ногами, и никто не удивится. Все может случиться – как написал в своей книге грузинский эмигрантский писатель Папашвили, – и никому нет до этого никакого дела. Прошло значительное время, прежде чем я поняла эту истину. Вначале я страшно огорчалась каждой неправдой о себе, которую видела в прессе, убежденная, что это – конец, что моя репутация испорчена навек. Но со временем я поняла, что нужно относиться к этому с полнейшим безразличием. Потому что никому нет до вас никакого дела.
* * *
   1967 год был годом пятидесятилетия большевистской революции в СССР, и Госдепартамент находился под постоянным давлением советских представителей. Это они пожелали, чтобы мой «перебег» был лишен всякого политического значения и был представлен как «путешествие вокруг света не совсем нормальной дамы». Под наблюдением моих адвокатов меня представили в прессе и на телевидении как маленькую девочку в смятении, которой просто негде было больше опубликовать ее мемуары, как в Нью-Йорке! Предполагалось, что после выхода книги я отбуду в какие-нибудь иные страны. Публику заверили, что я нахожусь здесь, в Америке, просто, чтобы получить свои доходы от изданий книги. Соответственно, за это эмигрантские круги возненавидели меня, и немудрено! Пока я находилась «между небом и землей» – как написал тогда Харрисон Солсбери, мою визу продлили еще на шесть месяцев. Только вот мне забыли сказать обо всех этих подробностях. И только весной 1968 адвокаты сообщили мне, что я наконец получаю статус резидента-иностранца в США.
   Мы с Аланом Шварцем отправились в Управление иммиграции в Нью-Йорке, где у меня взяли отпечатки пальцев, и я была «принята» как иностранный резидент в США, получив соответствующий документ – «Грин карт». На моей «Зеленой карточке» июнь 1968 года был обозначен как «день въезда в Нью-Йорк», т. е. на целый год позже от того дня, как я прилетела из Цюриха. Целый год я была официально «туристкой», дама-путешественница из СССР через Швейцарию и Индию, – а не человек, бежавший от советского режима. Я полагаю, что советским так было угодно представить картину и сделать из меня полнейшую дуру.
   Мне, конечно, было очень приятно наконец быть принятой в США по всем правилам закона. Но разве меня однажды не приняли уже, когда в марте 1967 года американский консул в Дели поставил штамп в мой советский паспорт для поездки в США? Этот паспорт не существовал более, так как я сожгла его летом того же года в Пенсильвании. (Тогда мне вдруг начали подсказывать идею поехать на Международную выставку в Канаду или в Англию, или на Бермуды. Я забеспокоилась и сказала твердо «нет», боясь, что меня могут отослать назад в СССР, что я не смогу вернуться назад в США из всех этих путешествий.) Тогда посол Кеннан решил, что мне следует вернуться в Швейцарию осенью 1967 года. Однако Швейцария не желала получить меня вторично и снова пережить беснование прессы. Возможно, что Госдепартамент наконец подумал: «Сколько еще времени мы будем возить эту женщину по всему свету?…» И мне решили дать статус резидента.
   Это мои догадки, конечно. Но все мои «патроны» и адвокаты не позаботились о том, чтобы разъяснить мне истинное положение вещей, чтобы мы смогли обсудить все вместе и принять решение. Меня все время ставили перед свершившимися фактами, которые мне просто приходилось принимать. А публике давали совсем иные объяснения.
   К концу лета 1968 года истек срок моей ренты дома, который я снимала в Принстоне, и вдруг мне позвонила местная дама, агент по продаже недвижимости. Я знала ее, так как это она нашла мне дом, который я снимала весь год. Я просила ее теперь найти мне маленькую квартиру, хорошо бы с двориком и деревьями: в Принстоне было много таких в университетских кварталах. Но у нее были иные планы для меня.
   Мне было невдомек, насколько агент может влиять на решение клиента, что агент в Америке может «продать» вам все что угодно. Она желала показать мне «очаровательный маленький домик, который продается». Я запротестовала, объясняя ей, что мне только нужна маленькая квартира на первом этаже, и я не хочу ее покупать, а хочу только снимать. Я говорила ей, что никогда не имела своего дома и что в данное время дом мне совсем не нужен.
   «Но ведь недвижимость – это вклады», – авторитетно заявила моя дорогая дама. В то время я не поняла, что она имеет в виду.
   Во всяком случае, я поехала с ней, просто потому что знала ее и потому что она была приятной женщиной. Я не хотела ее обидеть. Она была старше среднего возраста, седая, с яркими голубыми глазами и зубастой улыбкой. Мне она нравилась своей веселостью. Мы поехали в ее машине и остановились возле белого домика с черными ставнями, с черной асфальтовой крышей и кирпичным крылечком – типичный «Кэйп-Код». Она болтала о прежних владельцах, докторе с Лонг-Айленда и его жене, которые недавно умерли. Я не слушала. Дом был не нужен мне.
   Мы прошли в приятную, квадратную гостиную с камином и окнами по всем трем стенам, через которые виднелся небольшой сад. Комната была очень светлой, стены и книжные полки белые (совсем, как полки в нашей квартире в Москве).
   Она продолжала быстро объяснять детали, которые меня не интересовали, и мы были уже в кухне, и я смотрела через окно на кирпичную открытую террасу, глядевшую в сад, с большой яблоней… Все было таким приятным, и эта маленькая столовая рядом с кухней…
   Потом мы подошли к лестнице, ведущей наверх в спальни. Моя дама все еще говорила что-то о паркете, но я взглянула наверх. Там из окошка на площадке лился зеленый и золотой свет от деревьев сада, и одна спальня была налево, другая направо – совсем, как в нашей дачке под Москвой, где я провела прошлое лето с детьми. Я стояла на первой ступеньке лестницы, держась за перила, и не могла идти. Моя дама тихонько подталкивала меня сзади в нетерпении, но я застыла, погруженная в воспоминания, вдруг нахлынувшие с необычайной силой. Кочуя по свету, как цыганка, почти два года, я внезапно ощутила свою бездомность и усталость от этого вечного движения. Я забыла, где мы, что мы, и очнулась, потому что моя дама трясла меня за плечо. Тогда я возвратилась к действительности, посмотрела на нее и быстро спросила: «Могу я купить этот дом?»
   – Что? – сказала она, не веря.
   – Я хочу купить этот дом. Как я это могу сделать?
   Тогда она рассмеялась. Ее голубые глаза и белые зубы засверкали. Она была очень довольна собой, так как она предвидела, что именно ее клиент хочет, и привела меня туда, где мне так понравилось.
   Я купила дом, не откладывая, но встретила недовольство «Генерала». Он не думал, что я должна была покупать дом, проговорив что-то насчет налогов. Но я пошла тогда к другому адвокату в городе, и тот быстро устроил покупку. Ввиду возникших разногласий я не стала просить моих адвокатов о переводе денег из Нью-Йорка на покупку (как мы это делали в других случаях), а просто полностью использовала аванс, данный моим издателем за вторую книгу. Эта сумма была прислана мне лично и вложена мною в банк в Принстоне. Неожиданно я проявила несвойственную мне практичность и первый раз в Америке сделала что-то сама. И что за чудный домик!
   Мои новые соседи тут же снабдили меня малярами и плотниками: нужно было сделать просто несколько мелочей и освежить белую краску на стенах. И вскоре я въехала в дом с парой складных стульев, с радио, чтобы слушать новости, с моим портативным телевизором. И зеленый, бутылочного цвета «додж» припарковался возле террасы позади дома.
   Соседка привела мне своего художника по интерьеру, чтобы он помог мне купить мебель. Он был толстым, круглолицым молодым человеком, весьма серьезным и важным; он очень хотел сделать мой дом образцом хорошего вкуса. Однако я купила самые обыкновенные – но удобные – диван и кресла для гостиной, спальню традиционного американского стиля и такую же традиционную столовую. Затем последовал обыкновенный конторский письменный стол с диваном и креслом для кабинета. Ряды белых книжных полок уже были на стене – это был прежний кабинет доктора.
   Мои комнаты выглядели пустыми. Небольшой ковер желто-золотистого цвета в гостиной был единственным в доме: мне нравились полированные паркетные полы… Художник-декоратор был разочарован.
   «Вам, очевидно, не нравятся старинные вещи», – заметил он. Я объяснила ему, что мне нужно, чтобы обстановка была простой, светлой, практичной и легко заменимой. «Если все это завтра сгорит при пожаре, я не хочу плакать о невозместимых потерях», – сказала я. Он помог мне во всем, но был заметно удивлен моим простым выбором. А может быть, это опять образ «кремлевской принцессы» мешал ему согласиться со мной? Но я заверила его, что буду очень счастливой в этом доме.
   Так, в сорок два года у меня появилась «недвижимая собственность», превратившаяся в большую радость для меня и в последующие годы. Этот домик обладал какой-то внутренней теплотой. Люди, жившие тут, были хорошими людьми: их дух наполнял все. Свет щедро лился в небольшие окна, плясали на полу и на белых стенах отражения деревьев. Камин горел каждый вечер, когда я слушала известия или смотрела «ньюс» по телевизору. Потом появился проигрыватель: у меня было несколько любимых пластинок, одна привезенная из Швейцарии и даже одна из Индии…
   «Генерал» Гринбаум – как уже было сказано – хотел снабдить меня черной экономкой, «чтобы принимать гостей». Но я заверила его, что у меня будут бывать здесь только близкие друзья и что я прекрасно справлюсь сама. И я стала приглашать нескольких друзей и готовить еду по-домашнему. Кто-то предложил помочь мне купить старинные вещи – их так любят в Америке. Почему не дать другим жить так, как им хочется?… По-видимому, мой вкус казался им странным.
   Затем появились стиральная машина и сушилка, и я была довольна, что наконец могу не отсылать белье в прачечную. Книги и бумаги расположились в кабинете, кухня оживилась: на стены я прилепила рисунки восьмилетнего Марко Яннера. Весною ярко-красные азалии расцвели возле входа, золотая форсития смотрелась в окно кабинета, молодое сливовое деревце светилось возле кухонной двери. И огромная яблоня вся покрылась пеной розовых цветов: она была видна почти изо всех окон дома, и лепестки падали на землю, как снег. В траве появились ландыши и фиалки. И принцесса американской весны – догвуд – оделась в белое, как невеста.
   Мне еще непривычно было считать все это моим. Такие же деревья виднелись в саду у соседей. Но красота всего этого была мне очень нужна и дорога, и я наслаждалась ею. В те первые счастливые годы я думала, что никогда, никогда не покину этот чудесный уголок земли. Я буду уезжать далеко отсюда, но всегда возвращаться в мой дом на улице Вильсона.
* * *
   Мои соседи оказались очень приятными людьми: детский врач с женой – детским психологом. Две незамужние сестры, одна из них – медицинская сиделка. Два практикующих врача – христиане-сайентисты. Служащие, ездившие в Нью-Йорк на работу каждый день. Это был весьма привилегированный городок близ Нью-Йорка, хотя и считалось, что Принстон – это по преимуществу университетский город.
   От прежних владельцев дома я унаследовала садовника-итальянца. Это был чрезвычайно жизнерадостный молодой человек, этим он выгодно отличался от моего первого садовника. От был женат на американке, посылал деньги матери в Италию и ни на что не жаловался. Его дети учились в школах Принстона.
   Все вокруг меня старались помочь, кто только чем мог.
   Молодая девушка, дочь соседей, пригласила меня разделить с ней каникулы на ее любимом острове Монхиган в штате Мэн. Она обещала мне уединение, океан вокруг, прогулки по берегу, чаек… Мне так хотелось моря, шума волн, которого я уже давно не слышала.
   Кэрин вела свой белый «шевет» на большой скорости к Бостону, потом через Нью-Хемпшир, к штату Мэн. Золотистый спаниель Маффин и я сидели сзади. Когда мы прибыли в Бутбей Харбор, откуда катера ежедневно отправлялись на остров, лил дождь. Мы заночевали у знакомой Кэрин – вдовы кораблестроителя, все время сидевшей у окна с биноклем в руках: она наблюдала за катерами, входившими в порт и выходившими из него. Эта женщина знала названия всех катеров и имена их владельцев и, конечно, кто эти катера построил.
   На следующий день снова лил проливной дождь. Когда мы и унылый Маффин появились на причале с рюкзаками на спине, вокруг почти ничего не было видно из-за дождя и облаков. Небольшой катер, называвшийся не без иронии «Ясные дни», возил на остров продукты и все необходимое независимо от погоды. Мы были единственными пассажирами в тот день.
   Как только мы вышли в море, то есть в океан, началась сильная бортовая и кормовая качка. Маффин и его хозяйка вскоре не смогли сопротивляться морской болезни. Мы были внизу, в трюме, вместе со всем грузом – ящиками с продуктами и почтой. Капитан велел нам оставаться там, но нам нужен был свежий воздух. С трудом мы вскарабкались по лестнице и появились на мостике. Здесь нас встретили громкие проклятия капитана, но мы, твердо упершись ногами в палубу, намертво схватились за поручни. Истощив запас ругательств, капитан махнул на нас рукой.
   Капитану приходилось продвигаться сквозь сплошную стену дождя и тумана. Вода была цвета свинца, и один лишь Бог знал, как ему удавалось идти по курсу! Мы простояли на мостике около двух часов, но это показалось нам вечностью. Катер двигался очень медленно, качка была сильной, наши руки онемели, и мы едва чувствовали одеревеневшие ноги.
   И вдруг серая стена раздвинулась как занавес, и туман стал быстро рассеиваться. Дождь лишь слегка моросил, и перед нашими глазами возник проход между двумя высокими скалистыми островами. Мы медленно приближались к небольшому причалу, несколько зданий виднелось на берегу на холме. Впервые за этот день мы улыбнулись друг другу.
   Наконец катер пришвартовался. Мы забрали свои рюкзаки и совершенно измученного Маффина и ступили на землю. Гостиница была на вершине холма, но ноги не слушались, а земля продолжала качаться и уходить из-под ног. Мы сели на траву возле тропинки не в состоянии двигаться.
   Туман почти исчез, и светились голубые небеса. Два скалистых острова почти без растительности торчали из океана, как две горы. Это был настоящий край земли. И только теперь мы заметили странный, повторяющийся звук, издаваемый каким-то неведомым мне инструментом. Он проникал глубоко во все ваше существо, приятный и утешительный. Это был непрерывно повторяющийся сигнальный гудок с маяка, напоминавший по звуку охотничий рог низкого тона, какой-то бархатной теплоты и мягкости. Этот постоянный сигнал предупреждал о смертельной опасности, которую представляли два острова для любого проходившего здесь судна. И мы долго сидели молча, слушая мягкий низкий звук, дав ему врачевать наши измученные тела и души.