Из «Фонда Сталина»:
 
   «16 апреля 1923 года. Мама – моя!
   Здравствуй!
   Будь здорова, не допускай к сердцу печаль. Ведь сказано: «Пока жив – радовать буду свою фиалку, умру – порадуются черви могильные…»
   Твой Сосо».
 
   «1 января 1923 года.
   Мама – моя!
   Здравствуй! Живи десять тысяч лет.
   Целую. Твой Сосо».
 
   «26 февраля 1923 года.
   Мама – моя!
   Твои письма получили.
   Желаю здоровья, твердости. В ближайшее время увидимся. Живи тысячу лет.
   Целую. Привет от Нади.
   Твой Сосо».
 
   «3 апреля 1924 года.
   Здравствуй мама – моя.
   Как поживаешь, как чувствуешь себя? Почему нет от тебя письма. Надя шлет привет.
   Целую. Твой Сосо».
 
   «25 января 1925 года.
   Здравствуй мама – моя!
   Знаю, ты обижена на меня, но что поделаешь, уж очень занят и часто писать тебе не могу. День и ночь занят по горло делами и поэтому не радую тебя письмами.
   Живи тысячу лет. Твой Сосо».
 
   «25 июня 1925 года.
   Привет маме – моей!
   Как живешь и здравствуешь? Тысячу лет тебе жизни, бодрости и здоровья. Я пока чувствую себя хорошо.
   До свидания. Привет знакомым.
   Твой Сосо».
 
   «25 апреля 1929 года.
   Здравствуй мама – моя!
   Как живешь, как твое самочувствие? Давно от тебя нет писем, – видимо, обижена на меня, но что делать, ей Богу, очень занят.
   Присылаю тебе сто пятьдесят рублей – больше не сумел. Если нужны будут деньги, сообщи мне, сколько сумею, пришлю. Привет знакомым.
   Надя шлет привет. Живи много лет.
   Твой Сосо».
 
   «16 сентября 1930 года.
   Здравствуй мама – моя!
   Как живешь, как твое здоровье?
   Недавно я болел. Теперь чувствую себя хорошо. Надя уехала в Москву. И я в ближайшее время уеду в Москву. Живи тысячу лет.
   Твой Сосо».
 
   «22 декабря 1931 года.
   Здравствуй мама – моя!
   Письма получил. Хорошо, что не забываешь нас. Я, конечно, виноват перед тобой, что последнее время не писал тебе. Но, что поделаешь, много работы свалилось мне на голову, и не сумел выкроить время для письма.
   Береги себя. Если в чем нуждаешься, напиши. Лекарства принимать надо. Будь здорова, бодра!
   Я чувствую себя хорошо.
   Живи тысячу лет.
   Твой Сосо».
 
   «29 сентября 1933 года.
   Здравствуй мама – моя!
   Как чувствуешь себя, как живешь?
   Твое письмо получил. Получил также варенье, чурчхели, инжир. Дети очень обрадовались и шлют тебе благодарность и привет.
   Приятно, что чувствуешь себя хорошо, бодро. Я здоров, не беспокойся обо мне. Я свою долю выдержу. Не знаю, нужны ли тебе деньги, или нет…
   На всякий случай посылаю тебе пятьсот рублей. Присылаю также фотокарточки – свою и детей.
   Будь здорова, мама – моя!
   Не теряй бодрости духа!
   Целую. Твой сын Сосо.
   Дети кланяются тебе. После кончины Нади, конечно, тяжелее моя личная жизнь, но, ничего, мужественный человек должен остаться всегда мужественным».
 
   Из интервью Светланы Аллилуевой:
   «В 1934 году меня, Василия и Якова повезли в Тбилиси, чтобы повидаться с бабушкой Екатериной Георгиевной. Я помню, у отца даже была фотография, где мы вчетвером. У бабушки мы провели всего полчаса из недели, которую были в Тбилиси. Она занимала маленькую комнатку с низким потолком и подслеповатым окном на первом этаже какого-то старинного дворца с парком. В углу стояла железная кровать, на которой сидела старая женщина. Она обнимала нас сухими морщинистыми руками, говорила что-то ласковое по-грузински. Яша переводил нам, отвечал ей. Мы с Васей стояли молча. Я запомнила, что глаза у нее были светлые, а голова повязана платком. Но отец говорил, что она была рыжая, что в Грузии считается красивым. Мы остановились в доме Берии, и его жена Нина пришла с нами к бабушке. Мне показалось, что они ненавидели друг друга. Бабушка все время вытирала глаза, протягивала нам на блюдечке какие-то леденцы. Комната была полна старух в черном, пришедших на нас поглазеть. Они говорили, что я очень похожа на Екатерину Георгиевну. Такие же веснушки, такая же рыжая. В комнате пахло сушеными травами, которые лежали на подоконнике. А по лицу бабушки все текли слезы. Мне тогда и десяти лет еще не было, но до сих пор отчетливо помню каждую деталь. Больше всего удивило, почему он так бедно живет, занимая лишь одну комнатку в этом огромном дворце. А такую страшную железную кровать я видела вообще первый раз в жизни. Мне кажется, что у бабушки были свои принципы. Она прожила строгую, тяжелую жизнь, честную жизнь. Ее твердость, строгость к себе, пуританская мораль перешли к отцу. Больше я бабушку не видела.
   Она умерла в 1937 году и была похоронена на Давидовой горе рядом с могилой Грибоедова возле церкви Святого Давида.
   Помню, у отца была его фотография с Екатериной Георгиевной. Все отобрали… Спасибо, что вы хоть привезли копии моих детских записочек. У нас такая игра была: отец звал меня «Сетанкой – хозяйкой», а я писала ему «приказы».
   «Приказываю тебе разрешить мне провести праздники в «Липках».
   «Приказываю тебе позволить мне поехать завтра в Зубалово».
   «Приказываю тебе позволить мне пойти в кино, а ты закажи фильм «Чапаев».
   «Приказываю тебе покатать нас на метро».
   «Папа! Ввиду того, что сейчас уже мороз, приказываю носить шубу. Сетанка-хозяйка. 15 декабря 1939 года».
 
   «Дорогой мой папочка!
   Я опять прибегаю к старому, испытанному способу, пишу тебе послание, а то тебя не дождешься. Можете обедать, пить (не очень), беседовать. Ваш поздний приход, товарищ секретарь, заставляет меня сделать Вам выговор.
   В заключение целую папочку крепко-крепко и выражаю желание, чтобы он приходил пораньше.
   Сетанка-хозяйка».
 
   «Мой дорогой секретаришка, спешу Вас уведомить, что Ваша хозяйка написала сочинение на «отлично»! Таким образом, первое испытание сдано, завтра сдаю второе. Кушайте и пейте на здоровье. Целую крепко папочку 1000 раз. Секретарям привет.
   Хозяйка».
 
   На этих «приказах» резолюции синим «сталинским» карандашом: «Слушаюсь». «Покоряюсь», «Согласен», «Будет исполнено». Невольно вспоминаются тысячи самых разных, подчас страшных, документов, на которых был тот же автограф. Но очевидно, что эта игра была мила Сталину. Она давала ему ощущение невинности и непритязательности детства, которого сам он был лишен. Иногда он писал маленькой еще Светлане и целые письма. Причем, в 1930-31 годах большими печатными буквами, чтобы дочь могла их прочесть сама.
 
   «Сетанке-хозяйке.
   Ты, наверное, забыла папку. Потому-то и не пишешь ему. Как твое здоровье? Не хвораешь ли? Как проводишь время? Лельку не встречала? Куклы живы? Я думал, что скоро пришлешь приказ, а приказа нет как нет. Нехорошо. Ты обижаешь папку. Ну, целую. Жду твоего письма.
   Папка».
 
   «Здравствуй, Сетанка!
   Спасибо за подарки. Спасибо также за приказ. Видно, что ты не забыла папку. Если Вася и учитель уедут в Москву, ты оставайся в Сочи и дожидайся меня. Ладно? Ну, целую.
   твой папа».
 
   Рассматривая копии этих писем, которые вернули ее память о детстве, о теплых отношениях, которые только тогда и были у нее с отцом, Светлана Иосифовна припомнила, однако, и не очень приятную для нее историю с фотографией, сохранившейся у нее. Когда-то она послала ее отцу, но получила обратно со злобным письмом. «У тебя наглое выражение лица, – было написано его синим карандашом. – Раньше была скромность, и это привлекало».
 
   Из интервью Светланы Аллилуевой:
   «Я думаю, что тогда ему почудилась в этом обычном фото какая-то независимость, вызов. Скорее всего, он увидел, что я вырастаю. Исчезает та ласковая покорная девочка, которая была для него отдушиной в окружающем мрачном мире, созданном им самим. Теперь-то я понимаю, что родилась и выросла в семье, где все было ненормальным, угнетающим. И самым мрачным символом безысходности было самоубийство мамы. Когда мне было, наверное, уже лет двадцать, отец вдруг стал говорить о моей маме, как она умерла. Незадолго перед этим я увидела на его письменном столе мамину фотографию и пачку ее писем к нему. Отец их перечитывал, чего раньше не было. Я очень боялась этих разговоров. Я жила с этой болью. Мы привыкли считать его сильным. И, когда я чувствовала, что он хочет сказать мне что-то личное, я пугалась и всячески уходила от этих разговоров. Просто убегала. Наверное, этим я тоже отдалила его от себя… Сейчас я очень жалею, что никогда так с ним и не поговорила о жизни вообще.
   Оглядываясь назад, я вижу отца как бы со стороны: опустошенный, одинокий человек, оставшийся без старых друзей, родственников, отгородившийся от мира. Ему было бесконечно трудно. Конечно, он был политическим деятелем до мозга костей. Я нисколько не сомневаюсь – одним из крупнейших лидеров ХХ века. Как Рузвельт, как Черчилль, как де Голль. Делать из него ничтожного злобного неврастеника, как сейчас это делают, это бред. Но история еще скажет свое слово.
   Политические лидеры никогда не могут всем угодить. Я за границей живу уже несколько десятилетий. В Англии кто-то ругает Черчилля, а кто-то обожает. Так же в Америке Рузвельта – кто возносит, а кто считает чуть ли не криминалом. То же во Франции с де Голлем. Это судьба политического деятеля. Так что для меня не имеет значения, кто как его называет. Да говорите что угодно. Меня это не трогает. «Психология преступника», – ругает кто-то, а рядом кто-то безмерно хвалит. Мне нужно сохранить свое собственное мнение. Мы в семье знали его таким, каким мало кто его знал.
   Конечно, он был диктатором. Да, и де Голль был диктатором, Троцкий был диктатором военным, и Мао, и Кастро… Как в то время можно было без диктатуры, да еще в такой огромной стране?
   И, безусловно, он был человек военный. Я думаю, для моего отца было легче в годы войны. Он был талантливым организатором. Умел найти умных людей, собрать их. Он каждого знал. Знал, что человек делает, что от него можно получить. Четыре года войны были его расцветом. Работал он сутками. Я не знаю, когда отец спал, потому что все время были телефонные звонки, донесения, доклады, бесконечные совещания, разборы операций, их планирование…
   А когда война кончилась, он заболел. У него сразу после сильнейшего нервного и умственного напряжения наступил спад. Ему было 56 лет, когда война кончилась, и в 1946 году он очень болел. Мне, конечно, ни слова не сказали, скрывали. Великая тайна даже от меня. Непонятно почему. Я от Ждановых узнала. Все думали, что отец умрет, а Жданов его заменит. Жданов боялся этого как огня. У него было больное сердце. Он молился, чтобы отец выжил.
   Еще помню, что в 1942 году в Москву приезжал Черчилль. В один из дней мне велели быть к обеду дома. Отец захотел представить меня Черчиллю. Мне очень хотелось поговорить с ним по-английски. Я прилично знала язык, но была достаточно робкой. Так и не решилась. Еще я не знала, понравиться ли это отцу. А он был с гостем чрезвычайно радушен и гостеприимен. Такое расположение духа очаровывало всех. Он сказал: «Это моя дочь». Потрепал меня по голове и добавил: «Рыжая». Уинстон Черчилль заулыбался и сказал, что в детстве тоже был рыжим, а теперь вот – он ткнул сигарой в свою облысевшую голову. Потом сказал, что его дочь служит в Королевских военно-воздушных силах. Со мной было покончено. Разговор пошел о самолетах, пушках и прочих военных делах. Мне дали долго слушать. Отец поцеловал меня и сказал, что могу идти заниматься своими делами.
   Почему ему захотелось показать меня Черчиллю? Теперь я понимаю, что ему хотелось выглядеть обыкновенным человеком. Черчилль был ему симпатичен. Я это заметила.
   А после войны начались темные годы: «холодная война». Опять новая волна доносов, арестов, посадок. Я жду и очень надеюсь, что Правительство российское, как вы его теперь называете, выйдет с какой-то объективной оценкой истории. Объяснят роль Берии и всего Политбюро. Все несут ответственность. Почему один Сталин? Другие куда смотрели? Нельзя все валить на одного. Он же был не царь и не король. Надо разделить эту вину. А диктатором? Да, он был военным диктатором.
   Я как-то никогда не считала, что, ах, я дочь Сталина. Отец меня учил: ты не член правительства, не имеешь никакого отношения ко всему этому: «Ты не захотела жить со мной в Кремле – тебе дали квартиру (это в «Доме на набережной», как тогда говорили, хорошую квартиру, я ее очень любила и прожила там 14 лет). Вот тебе деньги – купи себе машину, получи права, води ее, как все, сама. Сама оплачивай свои обеды и ужины, плати за квартиру. Вообще, не помещай себя на иждивение правительства». Все это было вложено в голову.
   Когда в 1947 году было отменено бесплатное содержание членов Политбюро, отец, как все стал получать зарплату. В наши редкие встречи он спрашивал: «Светлана, тебе нужны деньги?» Я всегда говорила, что нет. «Врешь ведь. Сколько тебе нужно»? Я не знала, что сказать, а он не представлял счета современным деньгам, а тем более размеров цен. Он жил дореволюционными представлениями. Считал, что сто рублей – колоссальная сумма. Даст две, иногда три тысячи. Я никогда не знала, на месяц это, на две недели или на полгода. Он считал, что дает миллион. Как-то прислал два конверта своей зарплаты. Для меня и Капитолины, жены Василия. Капа говорит мне: «Светка, я тебя всю жизнь помню в ситцевых платьях. Давай закажем каракулевые шубы». Уговорила меня. И я никогда не жалела об этом. Самой мне бы это не пришло в голову. Вот такое воспитание.
   Я уже говорила, что после войны отец долго болел. Я до сих пор не знаю, что с ним было. У него всегда был плохой желудок, нарушения пищеварения. Сказались, видимо, тяжелое детство и молодость ссыльного революционера-подпольщика. Высокое давление. А вот сердце было хорошее. Но после многолетних стрессов организм стал разваливаться.
   В день, когда с отцом случился удар, у меня было какое-то странное предчувствие. Я все время рвалась поехать к нему на Кунцевскую дачу. Хотела его увидеть, сердце было неспокойно. Но ведь нельзя было сесть в машину и поехать. Нужно было через охрану договариваться по телефону. Мне отвечали: «Сейчас не звоните». Вот так с дочерью разговаривали. Я не имела возможности соединиться с ним и по прямому проводу. Трубку все равно снимали «они». Так я промучилась до самого вечера. В совершенном изнеможении поехала к Шверникам. От них вновь звоню по «прямому». Опять: «Нет. Нельзя». Потом-то я поняла, что с ним уже было плохо и там была полная кутерьма. Я так рыдала. Не могла остановиться. Видите, я и сейчас плачу. Это он меня звал. Молча. Потому что только меня и любил. Больше некого было. Кроме меня у него никого уже не было. Они так и не дали мне приехать.
   Люся Шверник, с которой я очень дружила, позвала меня посмотреть кино, там же на их даче. Почему-то в этот вечер у них показывали старый немой еще фильм «Станционный смотритель» с Москвиным в главной роли. Помните эту историю: единственная дочка старика-смотрителя сбежала с каким-то гусаром, а он идет ее искать в метельном поле и замерзает. Потом в конце фильма эта Маша приезжает, находит могилку и рыдает на ней. В этом месте со мной буквально случилась истерика. Меня все утешали, просили остаться, но я ночью решила уехать домой.
   «Воспоминанья слишком давят плечи, как будто это было не со мной…» – писала моя любимая Марина Цветаева.
   Наутро пошла в свою Академию. Сидела на уроке французского, а меня вдруг вызывают и везут туда, на дачу. Пока ехали, я решила, что уже все, что он уже умер. Но оказалось, что еще жив, и еще три дня был жив. Но, конечно, разговаривать уже было невозможно: отец был без сознания… Я сидела около него, держала его руку, поцеловала ее. Говорят, что в таком состоянии люди слышат.
   Может быть, он и слышал, что я ему шептала. Но у меня не было такого чувства, что он хочет мне что-то сказать.
   И все эти «единомышленники» как коршуны столпились вокруг. Я не видела на их лицах ни сострадания, ни скорби. У них в головах было одно: есть ли завещание о преемнике, кто сядет в его кресло? Больше всех суетился Берия. Этот крик: «Хрусталев, машину!» – я и сейчас слышу. Он дважды уезжал в Москву, постоянно что-то шептал на ухо Маленкову, Хрущеву, убегал куда-то. Нашел ключи от личного сейфа отца. Помчался вытаскивать все оттуда. Мне говорили, что там была заветная тетрадь в черном коленкоровом переплете – что-то вроде личного дневника. Он записывал туда заметки, наблюдения, характеристики людей, его окружавших, и, наверное, что-то личное, потаенное. Эти люди многое бы дали, чтобы заглянуть в тетрадь. Вот за ней Берия и помчался. Этот дневник так и исчез. Его не видел никто и никогда.
   Берия и врачам не давал выполнять свою работу. Все время твердил: «Вы отвечаете за жизнь товарища Сталина!» У медперсонала руки дрожали. Кстати, многих из медиков, что крутились у постели умирающего отца, я раньше никогда не видела. У меня не было сил протестовать. Да и что я могла? Разве меня кто-нибудь о чем-нибудь спрашивал?
   Потом мне одна служанка рассказала, что, когда отца нашли лежащим на полу без сознания и уложили на диван, охрана позвонила Берии. Вместе с ним примчались и другие. Этот мерзавец кричал: «Уйдите все отсюда! Разве вы не видите, что товарищ Сталин спит». 16 часов он пролежал без медицинской помощи. Врачей не вызывали.
   Вспоминаю сейчас Валечку Истомину – экономку отца. Она с рыданиями бросилась мне на шею, едва я переступила порог дома. Она первая и сказала мне, что у отца удар и сейчас он лежит без сознания, но еще жив. Валечка проработала на Кунцевской даче не один десяток лет. Да и куда бы отец ни выезжал, она всегда была с ним. Я думаю, что она была для него всем. 17-летней девушкой она приехала из глухой деревни в Москву к брату, который служил в кремлевской охране. Он и сумел как-то пристроить ее на Кунцевскую дачу подавальщицей. Я всегда поражалась ее поразительному умению вести себя, ее врожденному такту, выдержанности, женскому уму и чутью. Веселая, со звенящим голоском, румянощекая, голубоглазая блондинка с хорошей фигурой – она не могла не нравиться. Но она всегда держала себя строго. Никто из отцовского окружения не смел к ней приблизиться. Она и жила на даче, чтобы всегда быть под рукой. У нее была своя комната. Ее настоящее имя Варвара, но брат решил, что лучше быть Валечкой. В отделе кадров переписали документы. Был у нее муж, который тоже служил в охране. Родила сына. Злые языки шептали по углам, что он «от Хозяина». После смерти отца я встречалась с ней несколько раз. Она много знала и немало рассказывала мне. Однако умела держать язык за зубами. Никто так и не сумел ее «расколоть». Унесла все в могилу.
   Я, окаменев, сидела около отца, не выпускала его руку. Вдруг услышала пьяный крик: «Сволочи! Загубили отца!» Это приехал Василий. Мы никогда не были близки, но тогда он был единственной родной душой. Отцу сделали какой-то сильный укол. Тело его вздрогнуло.
   Потом была страшная агония. Она душила его у всех на глазах. В какой-то момент он вдруг открыл глаза и обвел ими всех, кто столпился у одра. Это был ужасный взгляд, то ли безумный, то ли гневный и полный ужаса перед смертью. Взгляд этот обошел всех в какие-то секунды. Вдруг он поднял левую руку, которая двигалась, и не то указал куда-то вверх, не то погрозил всем нам. Жест был непонятен, но угрожающ. Не известно, к кому или к чему он относился. В следующее мгновение душа его отлетела…
   Все его соратники тут же кинулись к выходу, расселись по машинам и укатили в Москву.
   Проститься с отцом стала собираться прислуга. Вот где было истинное чувство. Все они молча входили, молча стояли у постели и плакали. Многие навзрыд. А я из себя не могла выдавить ни слезинки.
   Пришла проститься и Валечка Истомина. Она грохнулась на колени у дивана, упала головой на грудь покойнику и зарыдала, что-то причитая так, как это делают в русских деревнях. Она долго не могла прийти в себя, и никто ее не трогал. Все, кто служил у отца, любили его. Он не был привередлив в быту, прост и приветлив. Если о чем-то просили его, он помогал. Эти люди не предали его. Они были искренни в своем горе. А Валечка мне говорила, что она не встречала человека лучше, чем мой отец.
   Меня заколотила нервная дрожь, когда приехали забирать тело. Уже на носилках я впервые увидела отца нагим. Красивое тело, совсем не стариковское. Меня кольнула ножом в сердце боль. Я ощутила и поняла, что значит быть «плоть от плоти». Человек, давший мне жизнь, ушел, а я осталась и буду жить. Всего этого нельзя понять, пока не увидишь смерть родителя.
   Тело увезли. Все вышли, сняли шапки. Меня кто-то обнял за плечи. Это был Булганин. Я упала ему на грудь и наконец-то разрыдалась…
   Мне позвонила Валечка и сказала, что на второй день после смерти отца, когда даже еще не было похорон, по распоряжению Берии собрали всю прислугу, охрану и объявили, что все вещи должны быть немедленно собраны и вывезены. Все должны покинуть дачу. Люди, прослужившие здесь по 10–20 лет, были выброшены на улицу. Им никто ничего даже не объяснил…
 
   Из интервью с академиком Сергеем Сергеевичем Дебовым, которому было поручено вскрытие и бальзамирование тела Сталина:
   «Когда я приехал по срочному вызову, тело Сталина уже было доставлено в лабораторию. По иронии судьбы наш институт, который занимался проблемами сохранения тела Ленина в Мавзолее, находился прямо напротив особняка Берии, на противоположной стороне Садового кольца, рядом с Планетарием. Я впервые увидел Сталина. Впечатление было тяжелое. Он лежал обнаженный на операционном столе. Олицетворял бога, а тут мертвый.
   Работу начали около часа ночи шестого марта, а закончили к утру. Был приглашен скульптор Манизер. Он сделал посмертную маску и слепки рук. Не знаю, где это теперь. Нервировала обстановка: хоть мертвый, а вождь. И охраны было видимо-невидимо. Взять скальпель и сделать первый надрез было страшно. Собрались светила медицины. Первый разрез не решался сделать никто. Наконец, директор лаборатории академик Мордашов скомандовал: «Начинайте!» Старший научный сотрудник Кузнецов сделал первый разрез: вскрыл грудь. Ну а дальше пошла работа.
   Никаких следов отравления, яда не было обнаружено. Обширнейшее кровоизлияние в мозг. Помощь ему действительно оказали слишком поздно. Единственное, чему подивились, – это сросшиеся третий и четвертый пальцы на левой ноге и совершенно стертые ступни ног, оттого что большую часть жизни проходил в сапогах.
   Перед тем, как положить забальзамированное тело в гроб, нужно было его одеть.
   Какой-то генерал поехал на Кунцевскую дачу за вещами. Привез китель, который он носил, не новый, привез ботинки. Когда я их увидел, то спросил у военного, адъютанта видимо, почему у Сталина старые стоптанные ботинки. «У него других не было. Он в этих всегда ходил», – был ответ. Ну а дальше положили в гроб и увезли в Колонный зал».
 
   Из интервью Светланы Аллилуевой:
   «В дни перед похоронами я долгие часы стояла у гроба и смотрела на людей, проходивших через Колонный зал. Они вели себя по-разному. Кто нес цветы, кто смотрел с любопытством, очень многие плакали. Мне было страшно оттого, что мои собственные чувства были противоречивы: я одновременно испытывала боль и облегчение, ругала себя, что я плохая дочь. Почему-то подумала, что, если бы я родилась в лачуге безвестного грузинского сапожника, как легко и естественно было мне, вместе с другими, ненавидеть того далекого тирана, его партию, его дела и слова. Разве не ясно, где черное, а где белое? Но я родилась его дочерью. В детстве любимой… Странная мысль… В момент последнего прощания, когда следовало поцеловать лоб покойного и все вокруг смотрели на меня и ждали этого, я так и не смогла сделать это. Опять пришел тот детский ужас, испытанный мной на похоронах мамы…
   Я ни разу не была в Мавзолее, когда отец там лежал, ни разу не была и потом на его могиле у Кремлевской стены. Мне кажется, что его там нет. Я не чувствую его присутствия. Мечтаю, пока я жива, перенести его прах в Гори и матушки его, Екатерины Георгиевны. Все-таки это его родина, родной город. Это был бы лучший вариант. В Гори чудное кладбище, дивное, на холме. Земля такая сухая, горы кругом, изумительная река. Вид совершенно потрясающий.
   Я верю в загробную жизнь. Я верю, что все, кто от нас ушел, кто нас любил, следят за нами, знают, как мы живем, что делаем. Я не чувствую его недовольства мной из-за того, что я уехала. Я как-то ощущаю его любовь, мамину любовь, всех моих дорогих тетушек и дядюшек, дедушки, бабушек. Кажется, все они меня поняли и простили. Вот если бы я это сделала еще при жизни отца, тогда другое дело…»
   Расставаясь с нами в тот день, Светлана Иосифовна просила передать ее письмо тогдашнему руководителю Грузии Э. А. Шеварднадзе с просьбой о перезахоронении отца из Москвы в Гори. Она просила с письмом не тянуть. «Боюсь, что они сами могут это сделать втихаря, как воры. Шеварднадзе может все устроить по-другому, если захочет».
   Это послание мы передали, что называется, «в белы руки». Он ответил, что готов всячески содействовать и помочь. Однако без решения российского правительства это невозможно. Мы говорили с В. С. Черномырдиным, в то время российским премьером, он – с Ельциным. Ответ был следующий: «Нам сначала с Лениным надо разобраться, а уж потом будем решать проблему перезахоронения Сталина». Как видим, не разобрались до сих пор…

Глава вторая
«На свете счастья нет, но есть покой и воля…»

В поисках себя

   На следующий день мы вновь встретились в отеле. Начался разговор с благодарности Светланы за традиционные русские «гостинцы», бутылку водки и баночку черной икры, которые мы привезли ей из Москвы. «Сберегу все это до встречи с моей «американской» дочкой Олей. Сложилось так, что она в Штатах, а я здесь. Пока денег на дорогу нет ни у нее, ни у меня. Поднакопим, может быть».