– Может, вас веревочкой подвязать, вашбродие? – спросил извозчик, но капитан ничего не смог ответить. Извозчику с трудом удалось от него добиться, куда же ехать дальше. Сани переехали канавку и покатили мимо поляка и Артемия Ивановича по Миллионной в сторону Летнего сада.
   Тут выяснилось, что их собственный экипаж стоит передком не в ту сторону, колеса вмерзли в лужу, которую успела напустить лошадь, шустовский коньяк закончился, а сам кучер, надев на голову своей кобыле торбу с овсом, ушел в буран с ведром за водой.
   – Степан, давай за капитаном не поедем, – сказал Артемий Иванович. – Вишь, он домой поехал. Поехали тоже!
   – Я полагаю, что он только что был дома, – возразил поляк, очередной раз протирая от снега очки. – Он вышел в другой шинели и без шашки. Да и этот круглый предмет смущает. Может, он бомбу поехал снаряжать?
   Фаберовский выпрыгнул из кареты и замахал рукой проезжавшему мимо извозчику. К счастью для поляка и Артемия Ивановича, везший пьяного в дугу капитана, ванька ехал тихонько, боясь вывалить его высокоблагородие из саней, и уже у Фонтанки, в темнеющей снежной мгле они догнали преследуемых.
   Когда капитан повернул с Гагаринской на Шпалерную, у них возникло предположение, что он направляется в тот самый дом, где живет Варакута и Череп-Симанович. Артемий Иванович тут же предложил высадиться у кухмистерской и подняться к Владимирову, откуда можно в тепле и уюте наблюдать за домом Варакуты, а заодно и восполнить иссякшие запасы коньяка. Однако извозчик проехал мимо, а капитан даже головой не шелохнул. Миновав Смольный монастырь, санки с офицером съехали по деревянным сходням на невский лед и поехали по отмеченной редкими масляными фонарями дороге, накатанной санями до вокзала Ириновской на противоположном берегу.
   На Неве ветер задувал еще сильнее и Сеньчуков проснулся.
   – Драндулей, драндулей! – забормотал он. – Подумаешь, цифрой ошибся! Самому тебе драндулей!
   Заслышав его бормотание, извозчик обернулся и сказал:
   – Рупь накинете, барин, я вам чего скажу… Не-е-ет, полтинничек не сходно будет. Рупь. Мое слово твердо. Если вы оглянетесь, то увидите санки, которое за нами едут. Так они за нами от самого Семеновского полка следуют. Только они сперва в карете ездили, а на Миллионной на санки сменили. Вы в какой дом с визитом пойдете, они тотчас к дворнику, и все про вас расспрашивают. Я, как они в дворницкую зайдут, у ихнего извозчика спрашиваю: что, говорю, баре-то тебе заплатют? А он мне: баре мои развеселые, одна надежа, что в Рождество не обидят.
   – Стой! – крикнул капитан и, встав коленями на сидение, вперил взор в снежную круговерть. Вскоре из нее вынырнул еще один извозчик с двумя седоками и остановился шагах в пятидесяти. Сеньчуков вылез из санок и утер лицо снегом. Ветер сдул оставшийся в одиночестве круглый предмет с сидения, тот упал на лед и покатился по снегу, так что капитану пришлось бросился на него плашмя, чтобы остановить его прежде чем он наберет скорость. Тем временем извозчик преследователей слез с облучка и нацепил лошади на морду торбу с овсом.
   – Они из полиции? – испуганно спросил Сеньчуков у своего извозчика, забираясь вместе с предметом обратно в санки… – Агенты?
   – Непохоже, – пожал плечами тот. – Уж больно веселятся. А агентам чего веселого – за вами в такую погоду следить? Может, они вас хотят почикать? Самое подходящее место.
   – Так что же ты встал! Гони! – крикнул капитан.
   – Какое «гони», барин! – ответил извозчик укоряюще. – Я с вами целый день по визитам езжу, лошадь не кормлена совсем. Бог даст, своими силами до берега доплетется, а вот взъедет ли или подталкивать придется – не знаю. Съезды в этом году крутые выстроили, ломовики так вовсе взобраться с грузом не могут.
   – …еич! – окликнул его «ванька» преследователей. – Клячу-то покорми покуда! Моя вот все уже, на прикол встала!
   Минут пятнадцать противники стояли посреди Невы, заметаемые бураном, пока лошади набивали свои утробы овсом. Капитан, укутав свой таинственный предмет полостью, осатанело бегал вокруг жующей кобылы, кляня себя за то, что не взял револьвера или хотя бы шашку, а со стороны преследователей доносились взрывы хохота – это Артемий Иванович рассказывал о том, как он ходил сегодня утром в церковь. Извозчик ушел в пургу покалякать с товарищем, а заодно и спросить, не замышляют ли его седоки против капитана худого. Вернулся он весьма скоро.
   – Плохи дела, барин, – сказал извозчик дрожащему от холода и страха капитану, забираясь на козлы. – Пожалуй, ехать надо. Я сейчас своими ушами слышал, как один из этих двух говорил другому: «Давай, стало быть, пока чухонцев нету, отведем капитана за «кабаны» да и утопим в мойне.» – Он показал кнутовищем туда, где сквозь вьюгу виднелись ряды ледяных глыб. – «И полдела, считай, сделано. Останется только заговор на Государя, да это не наша забота. Для того другие люди имеются.» А второй ему отвечает: «Видали, какой скорый! У нас еще на Шпалерной куча дерьма своего часа ждет. Уж заварили кашу, так придется расхлебывать». Ты, барин, как в участок приедешь, сразу приставу обо всем скажи! Заговор на Государя! И тебе какое благодарствие за спасение царя-батюшки выйдет, да и меня, может, не забудешь. Меня Панфилом звать, в извозчичьем дворе Зубкова на Лиговке меня все знают.
   Капитан вскочил в санки, огрел извозчика промеж лопаток, тот хлестнул лошаденку, и погоня возобновилась. Скоро впереди замаячило в буране черным пятном деревянное здание пристани на плашкоуте, вытащенном на берег, а там и железнодорожный вокзал. Дальше путь пролегал уже по берегу, по Горушечной улице, и извозчики прибавили ходу, не боясь более заблудиться в пурге.
   Все закончилось у крыльца Полюстровского участка. Капитан скрылся за дверями, Артемий Иванович велел извозчику вместе с Фаберовским обождать его вдали, а сам направился к капитанскому «ваньке», который все еще стоял у участка, поправляя упряжь, чтобы допросить его. Поляк увидел, как внезапно двери участка распахнулись и из них вывалило человек десять городовых, которые мгновенно скрутили Артемия Ивановича и уволокли к себе в логово порядка и законности.
   «Выкрутится», – подумал поляк, нащупав у себя за пазухой оба открытых листа, и велел везти его обратно на Конюшенную.
* * *
   – Настасья! Пора уже ставить самовар!
   Полюстровский пристав Сеньчуков, плотный лысеющий подполковник в темно-зеленом полицейском мундире захлопнул дверь на кухню и пошел по лестнице на второй этаж. Остановившись перед чучелом громадного медведя на площадке, державшего в лапах пепельницу, Сеньчуков вздохнул и покачал головой.
   – Хорошо тебе, Потапыч, стоишь себе на лестнице, скалишься. Разве что моль жрет. А у меня полная столовая сродственников… понаехали. Век бы глаза мои их не видели… А надо идти…
   Пристав вздохнул, и поскрипел дальше по лестнице юфтевыми сапогами. Пройдя через узкие темные сени, отделявшие столовую от гостиной и увешанные шинелями и дамскими шубами, Сеньчуков откинул тяжелую портьеру и вошел в столовую. Стоя в дверях, он придирчиво оглядел ее. Большой овальный стол был накрыт на 13 персон, посреди на блюде стоял запеченный кабанчик, украшенный зеленью, рядом селедочница с плохо вычищенной селедкой, фарфоровая супница и бутылки с вином и водкой. В углу, рядом с дверью в детскую подвывала изразцовая печь, облицованная дешевой белоглазированной финляндской плиткой. Большой буфет с треснутым стеклом и обколотыми углами был уставлен бутылками банкетного пива, три ящика которого – 90 бутылок, – было прислано от конторы «Новой Баварии» лично приставу к Рождеству. А полуящик темного «Шпатенбрея» он припрятал у себя под кроватью в спальной, рассчитывая употребить его со своим большим приятелем Резвановым, брандмейстером Охтинской пожарной команды, когда все наконец съедут.
   Все семейство, кроме брата пристава, было уже в сборе. Жена капитана Сеньчукова, унылая рыхлая особа в полтора охвата, сидела, скучающе глядя в потолок, оба ее отпрыска носились из столовой через сени в гостиную с сыновьями младшего Сеньчукова, Сергея, чиновника в Военно-окружном суде. Сам Сергей, расстегнув верхнюю пуговицу мундира, сидел, развалившись, в кресле, предназначенном для маман, и что-то говорил присевшей рядом жене. Жена пристава, Ольга Иосифовна, сидела отдельно ото всех, меланхолично, с отрешенным лицом причесывала дочку Машу и вспоминала своего нового знакомца, графа де Спальского.
   Вдоль увешенной фотографиями и картинками стены медленно, опираясь на клюку, передвигалась мать пристава, вдова генерал-майора Сеньчукова, Марья Ивановна. За нею хвостом ходила единственная и все еще незамужняя дочь Вера.
   – Акуловой Маньке кирасир на коне явился, встал по ту сторону зеркала, ус подкручивает эдак загадочно… – говорила дочь мамаше, поддерживая маман под локоток.
   – Кирасир-то знакомый?
   – Манька говорит, что не признала. А я не видала. А дочка госпожи Ефимовой сказала, что это был корнет Борхвардт.
   – А ей-то самой чего привиделось?
   Дочка прыснула в кулак и зашептала матери что-то на ухо.
   – Да ну, Вера, не может быть! – сказала генерал-майорша. – А с виду такая скромница… Ну, а тебе чего явилось?
   – Ой, маменька, и сказать страшно…
   – А ну-ка рассказывай, как на духу…
   – Явился мне в зеркале представительный чиновник, солидный, с бакенбардами, в тужурке…
   – В каком чине был – разглядела?
   – Три больших серебряных звезды на петлицах.
   – Тайный. А шитье рассмотрела?
   – Петлицы бархатные, темно-зеленые, с дубовой веткой. И лацканы у тужурки темно-зеленые. А приборное сукно малиновое…
   – Межевое ведомство Министерства государственных имуществ, – вынесла вердикт многоопытная Марья Ивановна. – Повезло тебе, Верочка.
   – Вы дальше слушайте, маменька. Говорит он мне: «Здравствуйте, Вера Александровна», и фуражку снимает. А под фуражкой рога козлиные.
   Генерал-майорша перекрестилась.
   «Идет, говорит, Вера Александровна, новая беда в старой личине». Повернулся, чтобы уйти, а у него из-под тужурки хвост коровий висит!
   – Александр Захарьевич как живой на нас смотрит! – сказала мамаша, взглянув на висевший на стене столовой на самом видном месте портрет, изображавший ее саму вместе с покойным супругом на фоне ворот Верхнего сада в Петергофе. – Старая беда, говоришь…
   Марья Ивановна увидела старшего сына в дверях столовой и вдруг неожиданно накинулась на него:
   – Почему ты опять повесил эту дурацкую карточку, на которой ничего не разглядеть? – она ткнула пальцем в небольшую выцветшую и пожелтевшую фотографию в дешевом паспарту.
   – Ты же знаешь, это с Читы единственная карточка моя осталась, когда есаул Долбаев снял меня с моими казаками после облавы на спиртоносов на золотых приисках в верховьях Индигирки. Ну, разве что вот та еще, где я на Грошике. – Он показал на фотографию, где он в мундире войскового старшины восседал на маленьком мохнатом жеребце.
   – Мне больше нравятся твои последние, – сказала мамаша, сунув костыльком в угол, завешенный групповыми фотографиями важных персон со свитами у медвежьих туш. – Только тебя на них нету.
   – Ну, маман, разве нужен был германскому послу Швейницу или секретарю Половцеву на фотографической карточке полицейский пристав?
   Судейский поднялся из кресла и встал за спиной у мамаши.
   – Надо было увековечиться, Иван. Вон лакей-то с шубами попал в историю. И ты бы рядом пристроился. Все-все! Умолкаю и иду курить к медведю.
   Сергей вышел через сени на лестницу и спустился к медведю, где стоял заботливо вынесенный табурет и бронзовая пепельница на полу. Снизу из кухни доносилось шипение сковород на плите и грохот кастрюль и ушатов. Городовой, засыпанный снегом, вошел с улицы, обеими руками обнимая четверть мутного самогона, выставленную в снег для охлаждения, и важно прошествовал в помещения казармы. Затем в дверях возник молодой румяный парень, по виду приказчик, с сахарной головой в голубой бумаге и с холщовой сумкой, из которой торчали полдюжины бутылок шампанского. Он потоптался, приглядываясь к судейскому, потом вдруг расцвел и со словами «Иван Александрович, как вы помолодели, едва признал!» поднялся по лестнице и вручил Сергею голову и шампанское как подарок от владельца трактира «Акрополь». Вслед за приказчиком явился неразговорчивый чухонец с короткой глиняной трубкой в зубах, долго рассматривал судейского, потом так же молча поволок баклагу с молоком и кусок масла в чистой холстинке на кухню. Затем – молодая дама, которая срывающимся от волнения голосом спросила, не здесь ли живет жена директора Департамента полиции.
   – Он так молод, умоляю вас, скажите ей, что он невиновен.
   – Первый день творения! – всплеснул руками судейский. – А кто вам сказал, милая барышня, что жена Директора департамента живет здесь?
   – Мне в городе об этом сказали…
   – Ничего не скроешь! – сально ухмыльнувшись, сказал Сергей. – Впрочем, зачем вам моя жена? Вся эта механика в моей власти. Пойдемте в кабинет, мы с вами сейчас быстренько этот вопрос решим.
   Он спустился вниз, но тут дверь опять распахнулась, и в участок ввалился в облаке морозного пара отец Серафим Свиноредский. Сзади проскользнул дьякон с крестом и иконами, завернутыми в покров.
   – Пристав-то где? – спросил священник у судейского. – Скажите ему, что я с дьяконом пришел славить.
   – Какие же дары принесли вы, батюшка?
   – Святые, охальник! – огрызнулся поп. – Живо зови пристава.
   Полицейский участок в жизни российской всегда был местом особенным, туда даже Христа славить по доброй воле никто не заходил. Исключение составляли те, кому это было положено по долгу службы, а именно священники и дьяконы ближайших к участкам церквей. В Полюстрово такой церковью была деревянная церквуха во имя Сретения Господня на Варваринской улице. Обойдя пивоваренный завод «Новая Бавария», отец Серафим Свиноредский и дьякон Семен Верзилов явились в участок, уже не очень твердо держась на ногах.
   Заслышав знакомые голоса, пристав сам вышел навстречу отцу Серафиму и подошел под благословение.
   – Нефедьев-то где? – спросил священник. – За елкой ушел? А как же вы тут-то? Надо бы табурет какой. Да нет же! Иконы и дьякон подержит. Под меня. «Бавария», понимаете, подкосила, – объяснил фальцетом батюшка приставу. – На канатной-то мануфактуре басурманин управляющий, полушки от него не дождешься, а на Охтинской и того чище, вот уже третий год на «Баварии» все и заканчивается. Там хотя и тоже басурмане, но наши обычаи чтят. Мы же с нею почитай почти на одной улице, нам сам Бог туда ходить велел.
   Они отслужили положенное внизу, окурили казарму городовых, арестантскую, дежурную, кабинет пристава и канцелярию, и, даже не заглядывая на кухню, с трудом полезли по лестнице на второй этаж, где, как они знали, их ждало праздничное угощение.
   – Чего не начинаем? – спросил отец Серафим, благословив всех в столовой.
   – Братца ждем, – сказал судейский, спеша занять свое место. – Навизитничался в зюзю, наверное, вот и не едет.
   В столовую вбежала вся в слезах дочка пристава и уткнулась лицом в подол матери.
   – Папенька, – тотчас подскочил к отцу старший из его сыновей и с восторгом доложил: – Я только что с Машенькой совершил деяние, попадающее под статью 993 Уложения о наказаниях
   – Чего-с? – побледнел судейский.
   – Это что же за статья? – спросила Марья Ивановна, приподнимаясь в креслах.
   – Да та самая, матушка, – также приподнимаясь, сказал Сергей и прихватил отпрыска за ухо. – О растлении малолетних.
   – Вот он, сон-то твой, Верочка! – ахнула Марья Ивановна, все перекрестились, лицо Ольги Иосифовны перекосила гримаса ненависти, а сам пристав до белизны сжал кулаки и закусил губу.
   – Ты чего там натворил, стервец? – взвизгнул судейский и очень больно дернул сына за ухо.
   – Я ей сказал, что непорочных зачатий не бывает, просто мужьям надо получше за женами приглядывать.
   – Это же 183 статья, молодой человек! – сплюнул пристав и растер плевок сапогом.
   – Яблоко от яблони недалеко падает, – заметил отец Серафим. – Кощунственная семейка какая…
   – Вот дурень! – вздохнул облегченно судейский.
   – Прошу всех к столу, – поспешила объявить генерал-майорша. – Александра одного ждать не будем.
   Дети были приведены из детской и все, повторяя за отцом Серафимом слова «Отче наш», прочитали молитву и сели.
   – Мне светлое пиво не очень нравится, – сказал батюшка судейскому, с которым оказался рядом за столом. – Я больше «Мюнхенское» люблю, а паче того «Шпатенбрей». Странно, что Ивану Александровичу его не прислали, я знаю, что он тоже его любит. Мне вот полуящик от управляющего прислали, а попадье полуящик фруктового меда. Только пиво, оно, знаете ли, голос разжижает, а водочка благородная басит, без нее в голосе одна сипотина. После «Баварии» у нас с дьяконом никогда октава не складывается, а ведь и мы должны свой хлеб насущный в поте лица отрабатывать… Не нальете ли мне, чадушко, вот сюда?
   – А разве духовным чинам на службе это дозволяется? – спросил судейский, налив только себе.
   – Дозволяется! – побагровел отец Серафим. – И не крапивному семени меня учить! Потому, как и на вас тоже есть управа!
   – Отец Серафим, батюшка, не сердитесь на моего брата, – сказал пристав. – Он всегда был брюзгой и невежей.
   – Не сердитесь! Не сердитесь! – ворчал поп. – Не налил, а! Как тут не рассердишься! И всякий норовит умствовать! И веруют-то теперь все не по Закону, а как Бог на душу положит!
   – И правда, батюшка, при Николае Павловиче о таком и помыслить никто не мог! – сказала генерал-майорша.
   – Я вам, Марья Ивановна, на это такую историю расскажу: мой отец, тоже приходской священник, за такие умствования, какие тут ваш сынок изволит умствовать, одного помещичьего сынка прямо у себя в приходской церкви высек. Разложил на аналое, и по заду цепью от кадила!
   – И что же полиция на это? – спросила Марья Ивановна.
   – Да ничего, – ответил отец Серафим. – Зуботычин еще недорослю за вольнодумство добавили да к папаше на поруки отпустили. Потому как три основы русской жизни суть царь, полиция и вера. Не зря же слова Государь, Бог и Участок принято писать с большой буквы.
   – Ни разу не видел участок, написанный с большой буквы, – ехидно сказал судейский, наливая, однако, в попову рюмку.
   – Я вижу, не хотите внимать моим увещеваниям, молодой человек, – отобрал у судейского бутылку батюшка. – Да будет вам известно, за мною сам Константин Петрович, обер-прокурор Синода, между прочим, сюда, в Полюстрово посылал, чтобы я из его квартиры на Литейном мучившего его по ночам своими кознями нечистого духа изгнал.
   – Изгнание нечистого духа духом пивным и водочным, – не удержался судейский.
   – Константин Петрович и отца Иоанна из Кронштадта приглашал, – возвысил погустевший от водочки и гнева голос отец Серафим. – Тот и святой водой кропил, и молебен в комнатах служил, ан нет – как ночь пришла, чудовище это когтями своими опять сорвало одеяла с Константина Петровича. А я его одною молитвою на месяц угомонил. Теперь меня каждый месяц по двадцатым числам к нему в квартиру приглашают.
   – Насчет Константина Петровича – это чистая правда, Сереженька, – укоряющее сказала Марья Ивановна. – Не забывай, что ты всего лишь надворный советник, и никто за тебя вступаться не будет. Пообещай лучше, Сереженька, отцу Серафиму пожертвовать на его церковь.
   – Ах, ваше преподобие, – поклонился священнику судейский. – Как я счастлив, что существует столь простой способ загладить наши погрешения.
   – Всякое даяние благо, – уже добродушнее сказал поп. – Только не забудьте. Я вам вот что скажу, молодой человек. У вас, у образованных, принято над верой надсмехаться. Но вот взять, к примеру, таинство миропомазания. Разве не уберег Господь Государя, помазанника своего, в Борках, и ранее, при злоумышлении 1 марта?
   – Тогда почему же Господь батюшку государева не уберег? Он ведь миропомазанный был.
   – Миропомазанный, – согласился отец Серафим.
   – Тогда как же его убили? – встрял вдруг дьякон Верзилов, перестав жевать капусту.
   – Видать, не тем помазали, – сказал судейский.
   – Да как же не тем! – вступилась генерал-майорша. – При Николае Павловиче это было, тогда чем попало не мазали!
   – Да как же маменька, при Николае Павловиче, когда Александра Николаевича помазали, когда Николай Павлович в бозе почил!
   – Дурак ты, Сергей! – сказала Марья Ивановна. – Миро-то при Николае Павловиче еще изготовили!
   Опасный философский спор сей прерван был самым неожиданным образом – в столовую ворвался едва державшийся на ногах гвардейский капитан с глобусом, с порога сунул его Ольге Сеньчуковой, сказав, что это от тестя детям, и объявил приставу, что только что у дверей участка арестовал человека и должен его допросить.
   – Вот, ваше преподобие, вся наша юридическая система в лицах, – тихо сказал судейский отцу Серафиму. – Брат пристава по своему желанию взял и арестовал человека!
   – Так это брат Ивана Александровича? – удивился священник. – Мне кажется, что я его где-то недавно видал. Кажется, я даже догадываюсь, где… Мог бы по фамилии догадаться…
   – Да-с, наш средненький, Сашенька.
   Пристав вскочил и зло стукнул по столу кулаком, так, что тарелки подпрыгнули и расплескалось вино в бокалах. Ольга Иосифовна попыталась удержать его за руку, но он грубо оттолкнул ее и сказал через стол:
   – Ты, Александр, пьян. Какое право ты имеешь своевольничать у меня на участке?
   – Это заговорщик, Иван! Если бы я пошел за разрешением к тебе, он бы сбежал!
   – Уймись! – прикрикнул пристав и вновь грохнул кулаком.
   Заплакала Машенька Сеньчукова, уткнув лицо в юбку матери, старший сын капитана в испуге прикрыл глаза, а сын судейского потер занывшее ухо. Уж он-то знал, что дядя Ваня тоже горазд ухи драть. И только отец Серафим сразу понял, что его пьяный собрат по Доброхотной лиге всерьез перепуган, и за его утверждением об арестованном заговорщике может крыться что-то серьезное.
   – Да где же схваченный-то? – спросил он у капитана.
   – Там внизу два городовых ему руки заломали.
   – Иван Александрович, надо бы сходить, – обратился к приставу батюшка. – Если человек невинный, извиниться надо и отпустить с благословением, что же невинному человеку в светлый праздник в кутузке сидеть. А коли преступник, его надо в арестантскую запереть – у городовых сегодня тож праздник.
   Тяжело вздохнув, пристав выбрался из-за стола, взял брата за плечо и они пошли вниз. Следом и все остальные потянулись, оставив в столовой только детей с Ольгой Иосифовной и капитаншей, да судейский отказался участвовать в балагане.
   Заговорщик был совершенно замерзшим и нестрашным, в скромном пальто с телячьим воротником, в потертой, но приличной барашковой шапке и в сапогах без калош.
   – Мы, ваше высокоблагородие, несли с Пятаковым к вам наверх самовар, когда ваш брат с шаром цветным набежали и велели этого господина споймать, – сказал один из державших задержанного городовых. – А что с ним дальше делать, – не сказали.
   – И в чем же перед тобой провинился этот человек, Александр? – спросил пристав.
   – Я его убью!
   – Зачем ты велел его арестовать?
   – Он мерзавец!
   – С чего ты взял?
   – Пусти, а то вырвусь!
   – Если не ответишь, тебя самого велю в кутузку посадить!
   – Он следил за мной!
   – А может, ты ему должен?
   – Целый день! Куда я – туда он, куда я – туда он. Да я из-за него чуть глобус не потерял! Ты посмотри на его наглую рожу! Сейчас заеду! Пусти!
   – Кто вы такой? – спросил пристав у задержанного, поняв, что иначе брата не утихомирить. – И что вы делаете в Полюстрово?
   – Же не компран па, – грустно ответил Артемий Иванович и разразился длиннющей тирадой по-французски.
   – Чего такое?! – взорвался капитан, вырвался из рук пристава, и перед носом Артемия Ивановича замаячил кулак, обтянутый лайковой кожей перчатки.
   – Нон, нон! – Артемий Иванович пальчиком отвел кулак в сторону и пояснил: – Альянс!
   – Что за черт! – сказал пристав. – Кого ты приволок за собой, Александр?
   – Ничего не понимаю, – пробормотал капитан. – Чего он говорит? По-французски, а ни слова не понять…
   – Макаров на месте? – спросил пристав у одного из стоявших рядом с Артемием Ивановичем городовых. – Приведите его живо сюда!
   Посланный городовой тотчас вернулся из канцелярии с долговязым прыщавым юношей, исполнявшим при участке обязанности письмоводителя.
   – Драздвуйте, – сказал Макаров, шаркнув сапогом.
   – Ты в гимназиях обучался, по-французски можешь говорить?
   – У меня по ядзыкам двойка была-с, – прогундосил недоросль.
   – Вот черт! Батюшка, ради Христа, может, вы по-французски разумеете?
   – Нет, Иван Александрович, я не могу… – сказал отец Серафим. – В академии я французский плохо учил, вот если бы с древнееврейского или греческого толковать. Когда ваш брат поймает какого древнего грека или, Боже упаси, еврея, тут я со всем удовольствием… У нас на курсе был один грек, Папа-Никола, он был…