Но это были лишь цветочки. Что началось в 48-м?! Взвинчивалось в 49-м?!
   Газеты будто ополоумели. Низкопоклонниками, космополитами, беспаЧпортными бродягами объявлялись самые известные ученые, талантливые студенты. У физиков -- академики Ландау и Тамм; у биологов "низкопоклонники" -- все до одного, кроме Лысенко и его команды. "Полное облысенивание науки", -- сказал как-то Яша в курилке. Прижилось словечко, загуляло по университету... Симоновскую пьесу "Чужая тень", клеймившую "низкопоклонников", приняли как явление в литературе... Кончился Константин Симонов, в глазах Яши, на этой фальшивке. Подорвался на собственной мине...
   У них, филологов, все же, отвратительнее... Петрушечные парторги Хахов-Ухов-Ухалкин, сменявшие друг друга, ярились псами. Сперва облаивали "ахматовщину" и "зощенкизм" (сами изобрели этот неологизм и гордились этим). Затем бросились вынюхивать "собственных космополитов", доселе не проклятых. Боже, какой брех стоял! Рвали в клочья западников -- шекспироведа профессора Аникста, профессора Леонида Ефимовича Пинского, на лекции которого приходили со всех факультетов. Пинского увез "черный ворон". А сколько пропало, вслед за Пинским, его, Яши, лучших друзей? Где Костя Богатырев, полиглот, поэт? Гена Файбусович, знавший наизусть трагедии Сенеки и целые сцены из комедий Плавта и Аристофана? Додик Меерович, влюбленный в ирландские саги? Нонка Шопелиович с классического отделения, которая могла дать фору даже самому Генке, знавшему все?! Взяли ее отца, главврача Боткинской больницы, и тут же и ее, девочку. За что?!
   Какой дьявольский нюх на таланты! Режут, как на большой дороге. Особенно, если талант не Иванов-Петров-Курицын-Тупицын...
   Из знаменитых стариков держатся только профессор Преображенский да Сергей Викентьевич, который предупредил его: "Ввяжетесь в драчку с нашими Ухо-Наховыми, забудьте о науке..."
   А Леля знай свое: "Ты мог бы настоять!"... "Мог остаться!" Остаться где? В выгребной яме?.. Ребенок она малый!..
   После распределения, получая в профкоме университета путевку, Яша услыхал: "Ты о Гильберге не беспокойся! Они вывернутся!.."
   Сколько раз слышал такое: "Они вывернутся!", "Они трусы!", "Они всю войну в Ташкенте!" Это болело, как невынутый осколок. Но рассказывать об этом не хотелось. Тем более Леле. Поймет ли?..
   Мимо медленно проехала, обрызгав студентов, зеленая машина с водяными усами. Девушки взвизгнули, перестали петь, кто-то причмокнул от удовольствия: "Вот хорошо!" Дед Яши, семеня за внуком, подумал в отчаянии: "Смывает его след, смывает..."
   Юра Лебедев внес вещи Яши в купе. Спутник Яши опаздывал, и Юра поговорил о чем-то с краснощеким гигантом, который снимал бескозырку с золотыми буквами "Тихоокеанский флот".
   -- Так о чем тут гуторить, кореш! Я полезу на верхнюю. А он на мою, -не дослушав Юру, воскликнул матрос. -- Все будет как часы". В обиду не дадим.
   Юра шепнул что-то на ухо проводнику и попытался всучить ему двадцатипятирублевку. Тот отстранил ее, пробурчал оскорбленно: "Не за барыню просишь".
   Аккордеон не умолкал. Заглушая его, со всех сторон кричали:
   -- Яша! Пиши на факультет! Третьему курсу1.. На имя бюро! Привет северным оленям!
   -- Дедушку пропустите! Дедушку!
   Студенты не сразу заметили маленького сгорбленного старика в мятом пиджачке и новенькой серой кепке на затылке. Дед стоял за их спинами и моргал мутными невидящими глазами.
   "Зачем он едет на погибель свою? Зачем?! Я умру завтра. Кто у меня, кроме него?! Сперва отняли сына, теперь внука"...
   Старику казалось: Яша не доберется до этого Охотска или как его? Сорвется на ходу с подножки. Упадет с узких прогибающихся под ногами пароходных сходен. Или его смоет за борт. Ведь перила же не для него.
   Свисток кондуктора резанул уши. Яша протолкнулся к деду, поцеловал его в трясущиеся белые губы. Кивнул Леле. И тут же прыгнул на железную подножку. Сосед по купе -- матрос обеими руками поддержал его и крикнул сверху:
   -- Все будет как часы!
   Дед сложил ладони и молитвенно поднес их к своему скорбному лицу. "О Господи!.."
   -- Мое счастье где-то недалечко... -- затянул кто-то под казенный аккордеон.
   "...Пожалей этого несчастного, который считает себя счастливым!.."
   -- Подойду да постучу в окно... -- не унимался аккордеон.
   "Помоги ему!"
   Проревела сирена электровоза, и -- еще громче в сотню голосов грянула песня студентов:
   Прощай, края родные,
   Звезда победная, свети...
   "...Ты сотворил людей по образу и подобию своему, с руками. Ты же знаешь участь безрукого. Он не может даже попросить подаяния..."
   ... До свиданья, мама, не горюй, не грусти,
   Пожелай нам доброго пути!
   Свернутый желтый флажок уплывал все быстрее. Старик, семеня негнущимися ногами в узких полосатых брючках, бежал за вагоном. Ветер разметал его бороду, сорвал с головы кепку и швырнул ее под скрипевшие колеса.
   Юра схватил его за плечи у самого края высокой платформы.
   IV
   На другой день к Леле приехал доцент Сергей Христофорович Рожнов. Леля встретила его в полутемной прихожей, не зажигая огня. Он нашарил ладонью выключатель, щелкнул им.
   Глаза у Лели были припухлые, красные, словно она провела ночь за рабочим столом. Глядя куда-то в сторону, Рожнов пригласил ее "проветриться на яхте".
   Леля отрицательно качнула головой и ушла в свою комнату, не дожидаясь, пока за ним закроется дверь.
   Спустя неделю Рожнов появился снова. Леля сказалась больной, из прихожей донесся его приглушенный голос, полный тревоги и сочувствия. Зазвенела дверная цепочка. Хлопнула дверца лифта. Ушел, слава Богу!..
   При первой возможности выехала в свои Климовичи, куда закинула ее Распределительная комиссия. Пересаживалась в Минске. Тетка в замасленной фуражке, которую спросила, как пройти на вторую платформу, напомнила ей покойную няню, которую привезли некогда из родных мест.
   -- Деточка, идите тудой! -- кричала тетка вслед. -- А потом сюдой!
   Это "тудой" растрогало ее. Хранится, значит, в душе "прародина", мелькнуло с улыбкой...
   Тем болезненней был отказ: не приняли Лелю Климовичи. Сказали, что "единица" занята. Прислан другой кандидат. Из Москвы... "Да-да, с министерством согласовано, конечно..." Хотела протестовать, но секретарша намекнула, что это бессмысленно: взяли племянника декана...
   Вернувшись, Леля никому не сообщила о неудаче. Лежала на тахте, лицом к стене, стараясь ни к чему не прислушиваться.
   Такого неестественного для нее горького чувства заброшенности она не испытывала никогда.
   Сколько у них с Яшей было друзей! Дед кричал: "Не жизнь -дискуссионный клуб!" Бывает, чтоб уехали сразу все?! Все до одного!
   Мысли ее снова и снова обращались к Яше.
   Должна же быть причина?!
   Как все началось?
   Она занималась в литературном кабинете. Рядом, за фанерной перегородкой, кто-то вполголоса диктовал машинистке курсовую работу.
   Приглушенный мужской голос, треск пишущей машинки отвлекали Лелю, она невольно прислушивалась, все больше раздражаясь. Наконец, зажала ладонями уши.
   Но сколько можно так сидеть? Она отняла руки от ушей.
   "-- ... логограммы же или пиктограммы, хотя и нередки в памятниках майя, -- доносилось из-за перегородки, -- заключают последовательность фонетических знаков и используются для разъяснения и уточнения, подобно таким же логограммам в древнеегипетском письме... Так удалось установить фонетическое значение знаков".
   "Майя?! -- до сознания Лели дошло, наконец, это слово. -- Майя! -Сергей Викентьевич говорил, что у него есть студент, который близок к расшифровке письменности майя". университет на пороге огромного открытия...
   Леля не удержалась, заглянула за перегородку.
   Спиной к ней стоял невысокий, узкоплечий юноша, брюки помяты, пиджак внакидку. Он обернулся, и она узнала его:
   "Яша".
   На другой день Яша, кончив диктовать, уселся рядом с ней и стал править рукопись после машинки. Леля посчитала себя обязанной помочь ему.
   Они вышли из читалки вместе... В воскресенье Леля повела Яшу туда, где чувствовала себя как дома: в Консерваторию. Они попали на концерт Мравинского. После концерта Леле захотелось пройтись по ночному городу, они любила такие прогулки по полупустынным улицам, когда в ушах еще звучит Чайковский и Рахманинов и ты по-прежнему словно наедине с ними.
   Но Яша от ночной прогулки отказался, ему, видите ли, рано вставать. Отказался и в другой раз.
   "Неужели ему неприятно, ну, просто... побыть рядом со мной?"
   В следующее воскресенье раздосадованная Леля повела Яшу в музей. Она, как никто, знает французов эпохи Людовиков!
   Выйдя из музея, Яша поблагодарил ее и... пошел к троллейбусной остановке. "Не произвожу на него никакого впечатления!" -- это ее озадачило. Может быть, она ненаблюдательна? Как было у них с Игорьком, в девятом классе? А с лейтенантом Викой, в отцовском госпитале? А ассистент отца Владлен? Владлен каждое утро под окном маячил...
   Леля попала, по ее собственным словам, в "дикое" положение. Яша не пытается даже ухаживать! Более того, позволяет себе отчитывать ее. Вчера прямо так и сказал: "Ты разговариваешь с людьми, будто делаешь им одолжение. Зачем ты хочешь казаться хуже, чем на самом деле?.."
   "Как он смеет!"
   В другой раз он ругал ее за ложь, за преувеличения: "Очаровательно! Гениально!.." Она опять возмутилась: "Как он смеет!.."
   Она никогда не лгала Яше. Но однажды перебила его самоуверенным возгласом: "То, о чем ты рассказываешь, я уже знаю. От Бориса Александровича... Как, ты о нем не слыхал? Академик..." -- И она назвала известное имя...
   Конечно, она не лгала, но слова, которыми она выражала свои чувства, он прав, почти всегда были сильнее этих чувств: "Чудесно! Очаровательно! Гениально!"
   Когда Лелю убеждали, что она не права, она обезоруживающе виновато улыбалась и говорила: "Errare humanum est" (человеку свойственно ошибаться).
   Она не прочь щегольнуть латинской фразой?
   Достаточно зайти в университет, чтобы сразу убедиться: самые "ученые" люди там -- первокурсники. Они поразят пришедшего каскадами латинских пословиц, мудреных афоризмов, классических изречений -- всем, что только сейчас, день, неделю назад услышали на лекции, на семинарском занятии, у старшекурсников. Этим ученическим цитатометанием болеют, как корью, все. Одни излечиваются ко второму курсу, другие -- позже. Хроническим этот детский недуг остается лишь у самых поверхностных людей...
   Она не прочь щегольнуть латинской фразой?!
   Как-то, когда она занималась в читальне, ее отвлекли знакомые шаги, неторопливые, тяжелые.
   "Узнаю его по шагам? -- Леля усмехнулась: -- Чушь!" -- Она быстро подняла глаза и -- увидела, как он смотрел на нее, остановившись у двери, вытянув шею и, казалось, что-то шепча...
   Назавтра она ждала его на том же месте, невдалеке от входа.. Прошаркал подошвами Сергей Викентьевич, протопали часто-часто первокурсницы, наконец кто-то прошагал тяжело и неторопливо, но не так, как Яша.
   Леля сделала вид, что не смотрит на дверь.
   Заглянул Юра.
   "Тьфу ты!"
   Юра спросил, не видала ли она Яшу.
   -- Не видела я твоего бога! -- в сердцах бросила она.
   -- Э-э! -- протянул Юра. -- Ты чего задираешься?
   Он исчез и минут через десять вернулся с книгой в обложке цвета морской волны: "Морская авиация на войне... Открыл нужную страницу, показал Леле, чтоб пробежала взглядом "от сих до сих"...
   Неведомый Леле летчик, Герой Советского Союза, рассказал, как сбили его самолет над Норвегией. Экипаж выпрыгнул с парашютом. Когда парашют раскрылся, с ног летчика сорвало унты, они упали в Тана-фиорд, ледяной, парящий... Штурман самолета-торпедоносца Я. Гильберг отрезал от своего мехового комбинезона рукава и натянул их своему летчику на ноги. "Не Яша, -писал летчик, -- я бы остался без ног, самоваром. А вернее, не добрался б до линии фронта. Сгинул бы среди скал..."
   У Лели кровь бросилась в лицо.
   "А Яша об этом... ни слова?! Бог мой, ни слова о том, что в лютый мороз отрезал рукава комбинезона для товарища!.. Ни одного слова!.. За все время..."
   Леля листала книгу машинально, не запоминая ни строчки: спохватившись, она ушла в дальний угол, повернулась спиной к двери и, зажав уши, попыталась читать.
   Яша не появился и на следующий день. Леля была уязвлена.
   Не позвонил, не предупредил...
   На другое утро ноги сами привели ее к Яшиному дому. Она вошла в подъезд. Яша жил на первом этаже. Нужно было преодолеть четыре ступеньки. Всего-навсего. Леля долго стояла перед ними, прижимая к груди сумочку и покусывая накрашенные губы. Кто-то спускался по лестнице, она взялась за перила, но ноги не шли. В конце концов она рассердилась: "Пора вытравить из себя бабу!"
   Леля толчком открыла обитую войлоком, с оборванной клеенкой, дверь. Не дослушав соседей, постучалась к Яше.
   Он читал газету, сидя на диване, обтертом, продавленном -- "ложе для одногорбого верблюда, -- позднее смеялась Леля. -- В выеме можно пристроить горб..."
   Яша повернул к ней лицо. Антрацитовые глаза его стали такими, как тогда в читальне...
   Не колеблясь больше, Леля подошла, и присев рядом с ним, поцеловала его.
   Теперь ей чаще всего вспоминалось именно это.
   И потом... разве не ей... не ей... посвятил он!.. -- Она вспоминала беззвучно шевеля губами:
   В моей квартире, тесной и пустой
   Она такой сияет красотой,
   Как будто бы в жилище дикаря,
   Какого-то сармата или скифа
   Спустилась Эос -- юная заря...
   Разве не ей посвятил?!
   Леля терлась мокрым лицом о ковровую тахту, забывшись, восклицала горестно, на всю квартиру:
   "Как он смел! Как он смел после этого!.."
   Вечером снова заглянул Рожнов. Он ездил до тех пор, пока Леля не сказала в сердцах: "Репей!" и -- потянулась за своим плащом.
   Сейчас ей было все равно куда идти, ее можно было увести даже в цирк, где ее всегда чуть мутило, не столько от запаха пропитанных конской мочой опилок, сколько от острот у ковра.
   На улице все было на месте. Решетка забора. Каменная калитка. Шаровые фонари. Жизнь шла своим чередом. А у нее?
   Леле стало страшно. Она вдруг явственно представила себя старой девой и непременно "кошатницей", которая отвращает студентов от литературы тошнотворной фразой из учебника: "Декаденты были гнилостным продуктом брожения и разложения..."
   -- Леля, Лелечка! -- услышала она сзади испуганный голос Рожнова, -Куда ты?!
   Леле очень хотелось побыть одной. Перебежав площадь, она свернула к набережной. Ей стало жарко, она распахнула плащ. Но и холодный влажный ветер с реки не успокоил ее.
   Рожнов настиг ее на такси. Усадил рядом с собой.
   На мутной, с нефтяными пятнами, воде колыхался белый частокол мачт. Возле узкой, лебединой чистоты яхты, под двумя парусами, что-то кричал, смеясь, аспирант Юрочка. Он пританцовывал на мостках, махал руками. В своей спортивной майке и светлом пиджаке, наброшенном на плечи, он был похож на спортсмена, который только что установил рекорд.
   Рожнов провел Лелю по мокрым скользким доскам, придерживая ее за оба локтя. Сильным рывком он подхватил Лелю на руки и шагнул на осевшую под ним корму. Леля, обхватив его за шею, протестующе болтнула ногами.
   -- Юра, принимай королеву! -- в восторге крикнул Рожнов. -- Подымай королевский штандарт! -- И он бережно опустил Лелю на колыхавшуюся под ногами яхту, едко пахнувшую краской.
   Он снова выпрыгнул на мостки и поглядел на часы, видимо, ждал кого-то...
   В ворота водной станции вкатилась, оседая на задние колеса, обрызганная, казалось, взмыленная, "Победа". Из нее выбрался, качнув машину, профессор Федор Филиппович Татарцев, какой-то большой чин, слышала Леля, и философ-языковед.
   Тучный сутулый Татарцев двигался мелкими пингвиньими шажками. У него было открытое простодушное лицо деревенского парня и такое мокрое, словно он всю дорогу толкал свою машину.
   Рожнов бросился навстречу, подхватил его под руку, почти волочил по мосткам. Видно, они были давно знакомы: Рожнов подсмеивался над решимостью Татарцева наконец-то ступить на его шаткую палубу.
   Опершись коленом о корму яхты, Рожнов другой ногой оттолкнулся. Плюхаясь об воду, корма отошла от берега метров на десять.
   Широко, по-морскому, расставив ноги в спортивных тапочках, Рожнов вскинул руки, потянулся блаженно, выдохнул с шумом -- и словно от этого выдоха, парус рвануло пузырем.
   Яхта накренилась, и Федор Филиппович едва не вылетел за борт. Сполз со скамейки на дно, подальше от греха...
   Рожнов передал команду Юре, "по линии комсомола", как сказал он, усмехнувшись, и прошел к середине яхты, поближе к Леле. Поставив ногу на скамейку, он вдохнул глубоко, раскинув руки.
   Вольготно разлилась здесь река -- бирюзовая вдоль борта, густая, черная, с багровыми блестками -- на стрежне. Рожнову казалось, словно он плывет сейчас в свое будущее; в будущее доктора наук, яркое, может быть, как эта река.
   Рожнов взглянул из-под руки на берег.
   Какими смешными отсюда кажутся приготовишки водной станции! Сидят в своей плоской лодке, как в корыте, и невпопад разбрызгивают воду. Наверное, спят и видят себя рекордсменами...
   Он молча стоял около Лели.
   -- Мчимся, Леля... в будущее.
   Леля посмотрела вниз, на железную полоску форштевня, которая не резала -- царапала воду.
   -- Скользя по поверхности? -- горько усмехнулась она.
   У Рожнова было такое ощущение, будто его стукнули между глаз.
   "Умница", -- с восхищением подумал он, присаживаясь и подвигаясь к ней.
   Они сидели теперь "коленки к коленке", отметил Юра с тревогой.
   Он был на стороне Яши, а про женскую верность все знал от отца, инженера-металлурга, который говорил, что ему верна всю жизнь лишь доменная печь...
   -- Леленька! -- мягко, вполголоса позвал Рожнов.
   Леля по-прежнему в упор смотрела на воду. "И зачем я поехала? -испуганно-тоскливо подумала она. -- То Климовичи, то Рожнов..."
   -- Леленька, -- громче повторил Рожнов. -- Хочешь быть... моим аспирантом? -- И с торжественной ноткой в голосе добавил: -- Моим первым аспирантом!.. Ну, вот тебе моя рука.
   Пряча руку за спину, Леля сказала иронически, с усмешкой, мол, все это не больше, чем пустая шутка:
   -- А ты не будешь мне мешать?
   Но Рожнов почувствовал -- колени ее вздрогнули.
   Вода вдруг стала густо-черной; усилилась рябь. Рожнов снял с себя пиджак и, как ни противилась Леля, накинул ей на плечи. От пиджака пахнуло табаком. Сразу стало теплее.
   "Почему я отношусь к нему с таким недоверием? -- вдруг спросила себя Леля, глядя на цепкие сильные руки Рожнова, обхватившие канат. -- Я зла и... субъективна, Яша же говорил. Человек создает грамматику целому народу! Созывает конференции. Его задора, энергии на всю кафедру хватит".
   -- Довольно шептаться по углам! -- Отчаянный глас Юрочки прозвучал как "караул". Устыдясь своего невольного выкрика, Юрочка начал шутливо оправдываться: -- На корме -- языкознание. На носу -- языкоблудие.
   -- Не качай яхту! -- прикрикнул на него Рожнов. -- Начальство вылетит!
   Леля не прислушивалась к голосам.
   "Яша пожалел меня... -- смятенно думала она. -- Закисну в деревне?.. А когда Оксана пожалела его -- что он сказал?.. Значит, его жалеть -унизительно. А меня -- нет? Где же логика?
   Там, конечно, отыщется какая-нибудь сиротка... Выпьет и поголосить не прочь: "Несчастненький мой..."
   Ты эгоист, Яша, вот что! Ты не заслуживаешь, чтобы о тебе даже думали!.. Унизил, как мог..."
   За кормой поклевывала носом зеленая яхта, под тремя парусами.
   -- Стопушечный фрегат! -- воскликнула Леля с усмешкой. -- Физики. Вечные победители.
   Рожнов искоса наблюдал, как выплывает сбоку зеленый нос. "Вымпел на мачте. Гоночная". Зеленая корма насмешливо вильнула рулем, кто-то просипел оттуда.
   -- Слабаки! Девушка, с кем вы связались?!
   Рожнова обдало брызгами. "Обгонять?!"
   Свирепо выкрикнув несколько команд, Рожнов оттолкнул плечом Юру, круто и умело повернул руль. Яхта вильнула к зеленой корме.
   "Нако-ся, выкуси!"
   Паруса "стопушечного фрегата" затрепетали, как крылья птицы, пойманной в силки. Рожнов подводил яхту ближе, ближе, -- "закрывал гонщикам ветер".
   Зеленая корма бранилась люто, на все голоса.
   -- Серега, пиратствуешь? -- наконец, просипел бас. -- Не по закону... Ну, отпусти душу на покаяние.
   -- Федор Филиппович, дайте им удавку!..
   ИЗ ЧАСТИ ВТОРОЙ
   I
   Может быть, на яхте Юра и простыл. Какой-то на всех стих нашел. Пели и кричали, как сумасшедшие. Рожнову как с гуся вода. А вот Юра стал заходиться в кашле. Бухал пронзительно. Не кашель, а собачий лай...
   Однажды так завыл на занятиях французским языком; их вела дочь академика Родионова ядовитая Эльвира Сергеевна, которую студенты звали "мадам пардон". Эльвира надела свою модную шляпку с вырезами, которые она называла "мыслеотводами", и повела Юру в университетскую поликлинику, где установили, что у Юры воспаление легких.
   Начали звонить в больницы. Мест нет.
   Отец Юры, главный инженер завода, жил под Москвой, часа полтора электричкой, и Эльвира вызвала такси.
   -- Пардон, Юрочка, -- сказала она. -- Ты поедешь к нам. Иначе все это может плохо кончиться...
   Юра лежал в кабинете Сергея Викентьевича на раскладушке (чтоб подальше от детей, -- распорядился Сергей Викентьевич), и даже пустой кабинет наводил на него трепет...
   Он бывал здесь, рылся в книжных шкафах, впервые прочитал тут письма Чаадаева в дореволюционном издании, с ятями; листал уникальные летописные своды и даже Ветхий и Новый завет.
   Непонятен здесь был только алюминиевый, со вмятиной на боку, портсигар, лежавший около чернильницы. Старик, ведь, не курит...
   Юра долго терпел, но в конце концов спросил Сергея Викентьевича: не память ли это о гражданской войне?
   -- Нет! -- ответил Сергей Викентьевич тоном, исключающим возможность дальнейших расспросов.
   Послевоенное поколение студентов не могло знать, что такие портсигары изготовлял профессор-литературовед Ростислав Владимирович Преображенский, когда его, в конце тридцатых годов, отстранили от преподавания и гордый старик не пожелал жить на чужие деньги.
   Сергей Викентьевич дал себе слово убрать алюминиевый портсигар не раньше, чем исчезнет сама возможность "низложения ученых в папиросники", как говорил он.
   Алюминиевый портсигар лежал на столе уже пятнадцатый год.
   Об "идее портсигара" Юра узнал гораздо позднее, от своего шефа Татарцева, но и без того было ясно, что академик Сергей Викентьевич и профессор Преображенский друзья старинные. "С античных времен", -рассказывал он дружкам в комсомольском бюро.
   Понял он это сразу. Как тут не понять?
   Лечить Юру начинали с самого раннего утра. Сперва Сергей Викентьевич мерил у него температуру и заставлял показывать язык, затем являлся Игорь, муж Эльвиры, немногословный и тихий доцент-биолог. Его недавно выгнали из лысенковского института, как "идеалиста", он никуда не спешил и "наблюдал" Юру до вечера.
   К счастью, в доме была "баба Таня", "неученая бабушка", мать Игоря, с ее давним презрением к мужским советам. Маленькая, широкой кости бурятка с несходящим крестьянским загаром на округлом, с оспинными отметинами, лице, она все делала по-своему. И Юру лечила по-своему, зверскими горчичниками и каким-то жиром, и профессорских внуков растила по-своему, босоногой, неприхотливой, не боящейся простуд оравой.
   В доме витал "Дух Тюмени", сказочного града бабушки, откуда родом все звероловы и вообще сильные люди.
   "Тюмень", -- усмехался Сергей Викентьевич. Это звучало у него, как темень, хотя в последние годы он прибегал к "Тюмени" все чаще и чаще: "Тюмень" преподавала политэкономию и заранее точно знала, что скажет о той или иной работе академика Родионова философский журнал.
   На репетиции "научной полемики" Сергей Викентьевич то и дело перебивал "неученую бабушку".
   -- Неужели они такое сморозят? Баба Таня, ты шаржируешь...
   -- Сморозят! -- уверенно говорила баба Таня. -- Я эту породу знаю...
   Конечно же, тюменские правила единовластно царили и в детской библиотеке, где все было почти "как у деда", даже комплект "Мурзилки" прошит и сложен, как реферативные журналы.
   Дух Тюмени не господствовал только за обеденным столом, где Юре отвели место рядом с Сергеем Викентьевичем.
   Тут была запорожская вольница!..
   Обеденный стол накрыт тяжелой, с бахромой, голубовато-белой праздничной скатертью. Поверх нее прозрачная клеенка. Если "случается грех" и кто-нибудь из внуков опрокидывает свой стакан молока или чаю, никто из взрослых не вскакивает со стула, не цыкает, не отодвигает высокий плетеный стул с ребенком.
   Никаких околоточных надзирателей. У детей свое "общественное мнение". Так заведено дедом.
   Зато попробуй кто-нибудь самовольно выйти из-за стола! Тюмень тут как тут...
   Но однажды внуки выбежали из-за стола, не допив молока и опрокидывая стулья. Опрометью бросились к входным дверям, где электрический звонок вызванивал что-то веселое, напоминающее: "чи-жик, пы-жик, где ты был..." Заметались по темной прихожей, прячась по углам.
   В прихожей кто-то закашлял, а затем послышался очень знакомый тенористый льющийся голос: "Оленок, ты почему шапку надел?"
   -- Обознатушки! -- раздались ликующие возгласы. -- Обознатушки! Это Вовка надел шапку Оленка!
   В прихожей началось светопреставление. Гам, визг; наконец в столовую пробился увешанный детьми -- Юра не поверил своим глазам -- профессор Ростислав Владимирович Преображенский.
   Ростислав Владимирович, сколько его Юра знал, всегда носил пышный титул дедушки русского формализма. Имя его, мелькавшее время от времени в печати, как бы срослось с уничижительными эпитетами.
   Но это лишь возбуждало интерес к нему. Студенты, еще на первом курсе, узнавали, что в университете есть "великие старцы", преподававшие еще до революции. Иные слышали о них и раньше, читали их книги. Потому и шли на филологический...