— Мадемуазель! — воскликнул Балейнье, невольно задетый.
   — Я ведь богата… вы это знаете… — продолжала Адриенна с подавляющим презрением. — Я удвою сумму, какую вам платят… Ну, так как же, месье? В качестве… друга, как вы Говорите… позвольте мне хоть надбавить цену…
   — Мне сообщили уже ваши сиделки, что сегодня ночью вы пытались подкупить их, — сказал Балейнье, возвращая себе обычное хладнокровие.
   — Извините. Им я предложила то, что можно предложить несчастным созданиям, необразованным, бедным, которые должны исполнять свои тяжелые обязанности из нужды… Но что касается такого светского человека, как вы! Человека таких знаний! Человека столь обширного ума! Это совсем другое дело. Тут и цена иная. Всякая измена должна оплачиваться сообразно стоимости… Ваша гораздо дороже… Поэтому не основывайте отказа на скромности моего предложения сиделкам… Говорите же цену, не стесняйтесь!
   — Сиделки говорили мне также об угрозах, — продолжал с прежним хладнокровием доктор. — Не вздумаете ли вы и меня припугнуть? Знаете, дорогое дитя, покончим-ка мы разом со всеми попытками подкупа и угроз… И обсудим настоящее положение вещей.
   — Так мои угрозы ничего не стоят? — воскликнула мадемуазель де Кардовилль, не в силах более сдержать негодования. — Что же, вы думаете, что когда я выйду отсюда — ведь нельзя же меня держать здесь вечно, — я буду молчать о вашей низкой измене? А! Вы думаете, я не открою всем глаза на вашу бесчестную сделку с госпожой де Сен-Дизье?.. Вы думаете, я буду молчать о том ужасном обращении, какому я здесь подвергалась?.. Но пусть я помешана, а я все-таки знаю, что существуют законы: их именем я буду требовать должного возмездия… Вас покроют стыдом, позором, накажут за ваши деяния… и вас, и ваших сообщников. Считаю долгом признаться, что с этой минуты я употреблю все силы своего ума на борьбу с вами… на смертельную войну… на ненависть и мщение!..
   — Позвольте мне прервать вас, дорогая мадемуазель Адриенна, — сказал доктор, все такой же ласковый и спокойный. — Для вашего выздоровления не может быть ничего вреднее подобных безумных надежд. Они будут поддерживать вашу возбужденность; значит, вам необходимо уяснить ваше положение, чтобы вы хорошенько поняли, что, во-первых, выйти вам отсюда невозможно, что, во-вторых, никакого сообщения с внешним миром вы иметь не будете, что, в-третьих, сюда допускаются только люди, в которых я совершенно уверен, что, в-четвертых, я вполне защищен от ваших угроз и мести. Закон на моей стороне, и все права за мною.
   — Права?.. Право запереть меня здесь?
   — Если бы на это не было веских причин, поверьте, этого не сделали бы.
   — Так есть причины?
   — К несчастью, очень многие.
   — Мне, может быть, их откроют?
   — Увы! Они действительно существуют, и мы будем вынуждены их обнародовать, если вы прибегнете к защите законов, как вы грозите. Мы напомнили бы, — к нашему чрезвычайному сожалению, уверяю вас, — о более чем странном образе жизни, какой вы вели: о вашей мании наряжать служанок в театральные костюмы; о ваших непомерных денежных тратах; об истории с индийским принцем, которому вы намеревались оказать царский прием; о вашем безумном решении жить в восемнадцать лет, как живут молодые холостяки, о том, как найден был в вашей спальне спрятанный мужчина… Наконец, был бы представлен протокол, добросовестно составленный тем, кому это дело было поручено, где записано все, что вы вчера высказали.
   — То есть как это… вчера? — спросила Адриенна с гневным изумлением…
   — Очень просто. Предвидя, что вы, может быть, не оцените наших забот о вашей особе, мы сделали все по закону. В соседней комнате сидел некий господин, который стенографировал дословно все ваши ответы… И знаете: если вы когда-нибудь в спокойном состоянии прочтете результаты этого допроса, — вы не будете больше удивляться решению, какое мы сочли необходимым принять…
   — Продолжайте! — с презрением сказала Адриенна.
   — Так вот, видите, дорогая мадемуазель Адриенна, раз все эти факты доказаны, известны, то мера, принятая вашими родными людьми, которые вас любят, вполне понятна и законна. Они были обязаны позаботиться об излечении этого умственного расстройства, проявлявшегося, правда, пока только в известного рода маниях, но в дальнейшем грозившего вам серьезной болезнью, если дать ему развиться… А между тем, по моему мнению, вас можно вполне излечить, если приняться за дело как следует… Лечить вас надо как морально, так и физически… Первое условие для этого — удаление вас из той сферы, где все поддерживало опасную возбужденность вашего ума. А здесь, при известном, здоровом и правильном образе жизни, при спокойствии и уединении, при моих усердных и, смею сказать, отеческих заботах, вы мало-помалу выздоровеете окончательно.
   — Значит, — с горьким смехом произнесла Адриенна, — любовь к благородной независимости, великодушие, поклонение прекрасному, отвращение ко всему низкому и гнусному — все это болезни, от которых меня следует лечить?! Но я считаю себя неизлечимой, так как тетка уже очень давно пыталась меня заставить выздороветь и безуспешно.
   — Может быть… Но попытаться все-таки необходимо. Итак, вы видите, что масса основательных причин заставила нас после совещания на семейном совете принять такое решение: это меня совершенно избавляет от всякой ответственности, какой вы мне грозите… Я хочу только доказать вам, что человек моих лет, моего положения никогда не решился бы действовать при подобных обстоятельствах наобум. Поймите же, наконец, что отсюда вы не выйдете до полного выздоровления, и мне бояться нечего: все сделано по закону… Ну, а теперь мы можем поговорить и о состоянии вашего здоровья; поверьте, что я с полным участием отношусь к вам…
   — Если я и помешана, то все-таки нахожу, что вы говорите совершенно разумно!
   — Вы помешаны!.. Избави Бог, дитя мое… этого нет еще… и надеюсь, что я не допущу вас до этого, но необходимо заняться вами заблаговременно… И скажу откровенно, это давно пора… было сделать. Вы смотрите на меня с таким удивлением… вы мне не верите… Но подумайте сами, зачем бы мне было это говорить? Неужели я потворствую ненависти вашей тетки? Какая же у меня цель? Что она может мне сделать? Поверьте, я о ней и сегодня думаю то же, что думал вчера. Вспомните, наконец, разве я не говорил вам и раньше того же?.. Разве я не говорил вам не раз об опасном возбуждении вашей фантазии… о ваших странных прихотях? Правда, я употребил хитрость, чтобы вас сюда привезти… Да, это так!.. Я с радостью ухватился за предлог, который вы сами мне дали… все это так, дорогое мое дитя… Но как же было иначе сделать?.. ведь добровольно бы вы сюда не пошли?.. Когда-нибудь да надо было найти предлог… ну, я и решил: ее собственная польза превыше всего… Делай, что должен делать… а там будь, что будет…
   Пока Балейнье говорил, на лице Адриенны гнев и презрение постепенно сменялись выражением ужаса и тоски… Эти чувства овладевали ею тем больше, чем сознательнее, спокойнее, проще, искреннее и, если можно так выразиться, справедливее и разумнее говорил этот человек… Это было страшнее открытой ненависти г-жи де Сен-Дизье… Она не могла даже понять, до чего доходило тут это дерзкое, нахальное лицемерие… Ей оно казалось настолько чудовищным, что она не доверяла своим чувствам. Доктор легко читал на лице девушки ее чувства, видел, как на нее влияли его доводы, и с удовольствием подумал:
   «Отлично… сделан громадный шаг… За гневом и презрением наступит страх… недалеко и до сомнения… Кончится тем, что при уходе я услышу дружественную просьбу: приходите поскорее, мой добрый доктор!»
   И он продолжал растроганным тоном, как бы исходящим из глубины души:
   — Я вижу, вы все еще мне не доверяете… Все, что я говорю, ложь, притворство, лицемерие, не так ли? Ненавидеть вас?.. Да за что?.. Что вы мне сделали худого? Наконец, какая в этом может быть выгода? Ведь для такого человека, каким вы меня считаете, — прибавил он с горечью, — последняя причина всего важнее!.. Я не понимаю только одного, как это вы… вы, которая и больна только вследствие преувеличенного возбуждения самых благородных чувств и болезнь которой — самое идеальное страдание высокой добродетели… и можете холодно и резко обвинять меня, до сих пор всегда выказывавшего вам расположение, обвинять в самом низком, подлом, черном преступлении, на какое только может решиться человек… Да, я повторяю, обвинять в преступлении… потому что иначе нельзя назвать ту ужасную измену, в которой вы меня подозреваете… Знаете, дитя мое, это нехорошо… очень нехорошо… Мне обидно, что светлый, независимый ум может оказаться таким же несправедливым и нетерпимым, как и самый узкий ум. Я не сержусь… нет… Но мне страшно больно… поверьте… я очень страдаю…
   И он провел рукою по влажным глазам.
   Передать взгляд, выражение, жесты и игру физиономии доктора было бы невозможно. — Самый ловкий адвокат, самый талантливый актер не разыграл бы этой сцены лучше господина Балейнье… Никто не мог бы так сыграть… Господин Балейнье настолько увлекся, что почти верил в то, что говорил. Понимая все коварство своей измены, он знал, что Адриенна не в состоянии будет постичь ее. Честная, правдивая душа не может поверить в возможность некоторых подлых и низких вещей. Когда перед глазами честного, благородного человека открывается бездна коварства и зла, он теряется, им овладевает такое головокружение, что он не в силах ничего различить. Наконец, бывают минуты, когда в самом подлом человеке проявляется искра Божия, таившаяся до той поры где-то глубоко. Адриенна была так хороша, а ее положение было так ужасно, что даже доктор в глубине своей души не мог не пожалеть несчастной. Он уже столь долго выказывал ей дружбу и симпатию, хоть и неискреннюю, столь долго девушка выражала ему самое трогательное доверие, что это невольно стало для него доброй и милой привычкой. Теперь симпатия и привычка должны были уступить место беспощадной необходимости… недаром маркиз д'Эгриньи, обожавший свою мать, не мог отозваться на ее предсмертный призыв. Как же было Балейнье не пожертвовать Адриенной? Члены ордена, к которому он принадлежал, находились, правда, у него в руках… но он, возможно, еще больше был в их руках. Ничто не создает таких ужасных неразрывных уз, как сообщничество в преступлении.
   В ту минуту, когда Балейнье так горячо убеждал Адриенну, дощечка, прикрывавшая форточку в двери, тихонько отодвинулась, и в комнату заглянули чьи-то пытливые глаза. Балейнье этого не заметил. Адриенна не сводила глаз с доктора; она сидела словно зачарованная, удрученно молча, охваченная неопределенным страхом. Она не в состоянии была проникнуть в мрачную глубину души этого человека и невольно была тронута полупритворной, полуискренней речью и трогательным, грустным тоном доктора… Она даже начала сомневаться. Ей пришло в голову, что, быть может, господин Балейнье впал в страшную ошибку… и, возможно, искренно верил в свою правоту… Волнения прошедшей ночи, опасность ее положения, нервное расстройство — все это поддерживало смущение и нерешительность девушки; она все с большим и большим удивлением смотрела на доктора. Затем, сделав сильнейшее усилие над собой, Адриенна решила не поддаваться слабости, которая могла привести к самым печальным результатам.
   — Нет… нет!.. — воскликнула она. — Я не хочу… не могу поверить, чтобы человек ваших знаний, с вашим опытом мог так ошибаться…
   — Ошибаться? — серьезным и печальным тоном прервал ее Балейнье. — Вы думаете, я сделал ошибку?.. Позвольте мне от имени этого опыта, этих знаний, которые вы за мною признаете… позвольте мне сказать вам несколько слов… и тогда судите сами… я положусь на вас…
   — На меня?.. — заметила удивленная девушка. — Так вы хотите убедить меня… — Затем она нервно рассмеялась и продолжала: — Да, действительно, вашей победе недостает только одного: убедить меня в том, что я помешана… что мое настоящее место именно здесь… что я даже вам…
   — …должна быть благодарна… Это так, повторяю вам, и я докажу вам это. Слова мои будут жестоки, но есть раны, лечить которые надо огнем и железом. Умоляю вас, дорогое дитя… поразмыслите… оглянитесь на ваше прошлое. Прислушайтесь к своим мыслям… и вы сами испугаетесь. Припомните о тех минутах экзальтации, когда вам казалось, что вы не принадлежите больше земле… А потом сравните сами, — пока ваша голова еще достаточно свежа, чтоб сравнивать… — свою жизнь с жизнью других девушек, ваших ровесниц. Есть ли из них хоть одна, которая жила бы так, как вы живете, думала, как думаете вы? Если не вообразить, что вы стоите неизмеримо выше всех женщин в мире, и во имя этого превосходства признать ваши права на единственный в своем роде образ жизни… то…
   — Вы хорошо знаете, что у меня никогда в голове не было столь нелепых претензий! — с возрастающим ужасом прервала Адриенна.
   — Так чему же тогда приписать ваш странный, необъяснимый образ жизни? Можете ли вы сами признать его вполне разумным? Ах, милое дитя мое! Берегитесь… Пока вы все еще в периоде милых оригинальностей, поэтических чудачеств, нежных и неопределенных мечтаний… но это скользкая, наклонная плоскость… она неизбежно приведет вас к дальнейшему… Берегитесь, берегитесь!.. Пока еще берет верх здоровая, остроумная, привлекательная сторона вашего рассудка, она накладывает свой отпечаток на ваши странности… Но вы и не подозреваете, как скоро овладевает умом другая безумная сторона… как она подавляет проявление здоровой мысли в определенный момент. Тогда наступит время не изящных странностей, как теперь, а… время гадких, кошмарных, отвратительных безумств.
   — Мне страшно!.. — с ужасом, прикрывая лицо руками, пролепетала бедняжка.
   — И тогда… — продолжал Балейнье взволнованным голосом, — тогда погаснут последние лучи рассудка… и… сумасшествие… да… надо же, наконец, произнести это страшное слово… сумасшествие овладеет вами! Оно начнет проявляться то в бешеных, диких порывах…
   — Как там… наверху… с этой женщиной! — прошептала Адриенна.
   И с горящим, остановившимся взглядом она медленно подняла к потолку свою руку.
   — То, — продолжал врач, сам испуганный действием своих слов, но подчиняясь безвыходности своего положения, — то настанет безумие тупое, животное. Несчастное создание, которым оно овладевает, теряет все человеческое… Остаются одни животные инстинкты: как зверь, накидывается больной на пищу; как зверь, мечется из стороны в сторону по комнате, где он заперт… И в этом проходит вся жизнь…
   — Как та женщина… там…
   И Адриенна с помутившимся взором указала на противоположное окно.
   — Да, мое милое, несчастное дитя, — воскликнул Балейнье, — эти женщины были молоды и красивы, как вы… веселы и остроумны, как вы… Но — увы! — они вовремя не сумели подавить зародыш болезни, и безумие росло, росло… и навсегда заглушило их разум…
   — О! Пощадите! — закричала мадемуазель де Кардовилль, потеряв голову от ужаса. — Пощадите… не говорите мне таких вещей… я боюсь… мне страшно… уведите меня отсюда!. Я говорю вам: уведите! — кричала она раздирающим голосом. — Я кончу тем, что действительно сойду с ума!..
   Затем, стараясь освободиться от мучительного страха, невольно овладевшего ею, она продолжала:
   — Нет… нет! Не надейтесь на это… Я не помешаюсь… я в полном рассудке, я еще не ослепла, чтобы не видеть, что вы меня обманываете!!! Конечно, я живу не так, как все… меня оскорбляет то, что других вовсе не трогает… Но что все это обозначает?.. Что я не похожа на других… Разве у меня злое сердце?.. Разве я завистлива, себялюбива? Сознаюсь, у меня бывают странные фантазии… Ну, что же, я этого не отрицаю… Но вы знаете, вы сами это знаете, господин Балейнье… они всегда преследуют хорошие, великодушные цели… — при этом голос Адриенны перешел в умоляющий тон и слезы потекли градом.
   — Ни разу в жизни я не сделала дурного поступка… Если я и ошибалась в чем-нибудь, то только от избытка великодушия: стараться сделать всех вокруг себя счастливыми разве значит быть помешанной?.. Потом, всегда чувствуешь, если сходишь с ума, а я этого не чувствую… потом… я теперь просто ничего не знаю!.. Вы мне наговорили таких страшных вещей об этих женщинах… Ведь этой ночью… вы сами знаете это лучше меня… Но тогда, — прибавила Адриенна с отчаянием, — надо же что-нибудь делать! Зачем вы раньше не приняли мер, если вы меня действительно любите? Отчего вы не пожалели меня раньше? А самое ужасное… это, что я не знаю, должна я вам доверять или, быть может, здесь западня… Нет, нет… Вы плачете? — прибавила она, смотря на Балейнье, который не мог удержать слез при виде этих ужасных страданий, несмотря на весь свой цинизм и бессердечие… — Вы плачете обо мне?.. Но, Боже… Так, значит, еще можно что-то сделать?.. О! я все исполню, я все сделаю, что вы велите… все… все… Только спасите меня… не дайте мне сделаться похожей на этих несчастных… на этих женщин… Неужели уже поздно?.. Нет… ведь еще не поздно… не правда ли, мой добрый доктор? Простите, простите меня за все, что я вам говорила, когда вы пришли!.. ведь я тогда… поймите это… я тогда не знала!..
   За отрывистыми словами, прерываемыми рыданиями и похожими на лихорадочный бред, последовало молчание, в продолжение которого доктор, глубоко взволнованный, отирал слезы. У него больше не было сил.
   Адриенна спрятала лицо в руки. Вдруг она подняла голову и снова открыла лицо. Выражение его было спокойнее, хотя она продолжала дрожать от нервного волнения.
   — Господин Балейнье, — произнесла она с трогательным достоинством, — не знаю, что я сейчас вам наговорила. Страх заставил меня бредить, кажется. Теперь я одумалась и собралась с мыслями. Выслушайте меня. Я знаю, что я в вашей власти. Я знаю, что никто меня не может из нее вырвать… но скажите, кто вы: непримиримый враг или друг? Я ведь этого не знаю. Скажите, действительно ли вы боитесь за меня, что мои странности могут перейти в безумие, или вы участвуете в адском замысле? Вы один это знаете… Я признаю себя, несмотря на все свое мужество, побежденной. Я согласна на все… слышите ли: на все!.. Даю вам в этом слово, а на него положиться можно: я заранее готова все исполнить! Значит, удерживать меня здесь вам совсем не нужно… Но если вы искренно считаете меня близкой к безумию, — а, сознаюсь вам, вы вселили в меня сомнения на этот счет, неопределенные, но страшные сомнения… — тогда скажите мне правду… я вам поверю… Я одна, без друзей, без советов, одна и в полной зависимости от вас… я вам слепо доверяю… Скажите, кого приходится мне умолять: спасителя или палача?.. я не знаю этого… но я говорю: вот вам моя жизнь… мое будущее… берите их… я более не в силах бороться…
   Эти слова, полные раздирающей покорности и безнадежной доверчивости, нанесли последний удар по колебаниям Балейнье. До глубины души растроганный этой сценой, он решился успокоить девушку по крайней мере относительно тех ужасов и опасений, которые он ей внушил. Доктор не хотел уже думать о последствиях, какие он на себя может этим навлечь. На лице его читались чувства раскаяния и доброжелательства. Читались слишком ясно…
   В ту минуту, когда он подошел к мадемуазель де Кардовилль и хотел взять ее руку, за форточкой раздался вдруг резкий, неприятный голос, произнесший только два слова:
   — Господин Балейнье!
   — Роден! — испуганно прошептал доктор. — Он шпионил!
   — Кто вас зовет? — спросила Адриенна.
   — Некто, кому я обещал идти с ним сегодня в соседний монастырь св.Марии, — с унынием ответил доктор.
   — Что же вы мне скажете? — со смертельной тревогой спросила снова девушка.
   После минуты торжественного молчания доктор ответил растроганным голосом, повернувшись лицом к двери:
   — Я могу сказать только одно: я был и остаюсь вашим верным другом… и обмануть вас я не в состоянии…
   Адриенна смертельно побледнела. Затем, стараясь казаться спокойной, она протянула Балейнье руку и сказала:
   — Благодарю вас… я постараюсь не потерять мужества… А долго это может протянуться?
   — Быть может, с месяц… уединение, размышление… правильный уход… мои преданные заботы… Успокойтесь… Все, что вам не вредно, будет дозволено… Вас постараются окружить вниманием. Если вам не нравится эта комната, ее можно переменить…
   — Та или другая, не все ли равно! — ответила Адриенна с глубоким, угрюмым унынием.
   — Ну, полноте же… будьте мужественны… ничто еще не потеряно.
   — Кто знает… может быть, вы только мне льстите, — мрачно улыбаясь, заметила Адриенна. Затем она прибавила: — До скорого свидания, дорогой доктор! вы теперь моя единственная надежда!
   И ее голова склонилась на грудь, руки упали на колени; бледная, разбитая, неподвижная, она осталась на краю кровати, повторяя после ухода доктора одни и те же слова:
   — Помешана!.. сумасшедшая, быть может!
 
   Мы оттого так долго останавливались на этом эпизоде, что в нем гораздо меньше романического вымысла, чем можно подумать. Не раз месть, выгоды, коварные замыслы злоупотребляли той безрассудной легкостью, какую допускает закон при приеме больных от друзей или семьи в частные лечебницы для умалишенных. Мы позднее выскажем свои соображения относительно необходимости создания своего рода инспекции, назначаемой властями или гражданскими органами, которая ставила бы себе целью периодический или постоянный надзор за учреждениями для умалишенных… а также за другими не менее важными учреждениями, еще более остающимися вне всякого надзора… Мы подразумеваем некоторые женские монастыри, которыми вскоре и займемся.

ЧАСТЬ ВОСЬМАЯ. ДУХОВНИК

1. ПРЕДЧУВСТВИЯ

   В то время, когда Адриенна находилась в лечебнице доктора Балейнье, в жилище Франсуазы Бодуэн, на улице Бриз-Миш, происходили другие события.
   На колокольне Сен-Мерри только что пробило семь часов утра; день наступил угрюмый и пасмурный; иней и снежная крупа искрились на окнах убогой комнаты жены Дагобера.
   Франсуаза еще не знала, что сын ее арестован, и ждала его домой весь вечер и часть ночи в смертельном беспокойстве. Только в третьем часу утра, уступая усталости и сну, она бросилась на матрац у постели Розы и Бланш. Но едва начало светать, Франсуаза была уже на ногах и поднялась наверх в мансарду Агриколя, смутно надеясь, что он мог вернуться очень поздно и пройти прямо к себе.
   Роза и Бланш только что встали и оделись. Они были одни в скучной и холодной комнате; правда, Угрюм, оставленный Дагобером в Париже, лежал растянувшись около остывшей печки, положив длинную морду на вытянутые лапы и не спуская глаз с обеих сестер. Девушки спали мало, потому что заметили волнение и тревогу жены Дагобера. Они видели, что она то ходила по комнате, сама с собой разговаривая, то прислушивалась к малейшему шуму на лестнице, то бросалась на колени перед распятием. Сироты и не подозревали, что добрая женщина, с жаром молившаяся за сына, в то же время молилась и за них, так как спасению их душ, по ее мнению, грозила опасность.
   Когда накануне, после поспешного отъезда Дагобера в Шартр, она предложила им помолиться, они наивно ответили, что не знают ни одной молитвы и молятся, только взывая к матери, находящейся на небе. А когда взволнованная столь печальным открытием старуха заговорила о катехизисе, конфирмации, причастии, девочки вытаращили глаза, ничего не понимая в этих словах. В своей простодушной вере жена Дагобера, напуганная полнейшей неосведомленностью девушек в вопросах религии, решила, что их гибель совершенно неизбежна, когда на вопрос крещены ли они — причем она пояснила что значит это таинство, — сиротки отвечали, что, наверное, нет, так как в том месте, где они родились и жили в Сибири, не было ни церкви, ни священника. Став на точку зрения Франсуазы, легко понять ее ужасную тревогу. Ведь в ее глазах эти очаровательные, кроткие девушки, которых она уже успела нежно полюбить, были несчастными язычницами, безвинно обреченными на вечную погибель. Она не в силах была сдерживать слезы и скрыть свой испуг и, обнимая Розу и Бланш, обещала как можно скорее заняться их спасением, приходя в отчаяние, что Дагобер не позаботился о том, чтобы окрестить их в пути. Между тем, надо сознаться откровенно, отставному конногренадеру и в голову не приходила подобная мысль.
   Отправляясь накануне в церковь, чтобы послушать воскресную службу, Франсуаза не посмела взять девушек с собою. Ей казалось, что благодаря полнейшей их невежественности в делах религии, присутствие их в церкви будет если не неприлично, то во всяком случае бесполезно. Зато старуха в самых горячих молитвах пламенно испрашивала небесного милосердия пощадить бедных девочек, не подозревавших даже, в какой опасности находятся их души.
   Итак, по уходе Франсуазы девушки сидели одни в комнате. Они, как прежде, были в трауре. Их прелестные лица носили следы грустной задумчивости. Действительно, контраст между их мечтами о Париже, чудесном золотом городе, и бедной обстановкой этого жилища на улице Бриз-Миш, где они остановились, был слишком разителен, хотя они привыкли к самой неприхотливой жизни. Вскоре это удивление, вполне понятное, сменилось мыслями, серьезность которых не отвечала возрасту девушек. Вид этой честной, трудолюбивой бедности заставил глубоко призадуматься сирот уже не по-детски, но по-взрослому; благодаря своему ясному уму, добрым инстинктам, благородным сердцам и мягкому, но мужественному характеру они за истекшие сутки уже многое оценили и над многим размышляли.