— О, не обвиняйте его! — воскликнула Адриенна.
   — Генерал! — твердым голосом, но с грустной покорностью начал солдат. — Я заслужил ваш гнев… вина моя: мне пришлось покинуть Париж и поручить детей своей жене. Духовник задурил ей голову, убедив ее, что вашим дочерям будет лучше в монастыре, чем у нас. Она поверила и отпустила их. Теперь в монастыре говорят, что не знают, где они, вот вам вся правда… Делайте со мной, что хотите… мне остается терпеть и молчать.
   — Но это гнусно! — воскликнул Симон, указывая на Дагобера жестом горестного негодования. — Кому же можно довериться… если этот… если и он обманул…
   — Ах! господин маршал! не обвиняйте же его! — воскликнула Адриенна. — Не верьте: он рисковал и жизнью и честью, чтобы вырвать ваших детей из монастыря… и не ему одному не удалось ничего сделать. Вот сейчас еще следователь, человек большого ума, облеченный властью… и он ничего не мог сделать. Его твердость в разговоре с настоятельницей, тщательный обыск всего монастыря ничего не дали. До сих пор найти этих бедных девочек не удалось.
   — Но где же этот монастырь? — вскричал маршал, побледневший от гнева и горя. — Где он? Эти люди, вероятно, не знают, что такое отец, у которого отняли детей?
   В то время как маршал произносил эти слова, повернувшись к Дагоберу, в дверь, оставшуюся открытой, вошел Роден. Он вел за руки Розу и Бланш. Услыхав восклицание маршала, иезуит вздрогнул от изумления: он совсем не рассчитывал так кстати явиться перед маршалом Симоном, и дьявольская радость осветила его мрачное лицо.
   Мадемуазель де Кардовилль первая увидала пришедших. Она бросилась к Родену, воскликнув:
   — Ах, я не ошиблась!.. вы наше провидение… всегда… всегда…
   — Бедняжки! — шепнул Роден сиротам, указывая им на Пьера Симона. — Вот ваш отец!
   — Господин Симон! — воскликнула Адриенна. — Вот они… вот ваши дочки…
   При этом возгласе маршал быстро повернулся, и девочки бросились в его объятия. Все смолкли. Слышны были только поцелуи, прерываемые всхлипываниями и восклицаниями радости.
   — Идите же, полюбуйтесь по крайней мере на радость, какую вы доставили… — сказала Адриенна, отирая свои глаза, Родену, который стоял в стороне и с умилением смотрел на эту сцену.
   Дагобер, сначала окаменевший от изумления при виде Родена, который привел девочек, не двигался с места. Но слова Адриенны позволили ему опомниться; уступая порыву безумной благодарности, солдат бросился на колени перед иезуитом и, сложив руки, как для молитвы, прерывающимся голосом воскликнул:
   — Вы меня спасли… возвратив нам этих детей…
   — Да благословит вас небо! — воскликнула и Горбунья, уступая общему порыву.
   — Друзья мои… это уж слишком, — говорил Роден, как бы изнемогая от волнения, — право, слишком… уж извинитесь за меня перед г-ном маршалом… я не могу… Скажите ему, что его радость была мне лучшей наградой…
   — Позвольте… подождите, умоляю вас! — воскликнула Адриенна. — Дайте же маршалу познакомиться с вами… По крайней мере увидеть вас.
   — О! останьтесь… наш общий спаситель! — умолял Дагобер, стараясь силой удержать Родена.
   — Провидение занимается не тем добром, которое ему удалось сделать, а тем, которое остается еще не сделанным, моя дорогая мадемуазель, — с доброй и в то же время тонкой улыбкой возразил Роден. — Не пора ли подумать о принце Джальме? Мое дело еще не окончено, а минуты дороги. Ну, ну, — прибавил он, ласково освобождаясь из объятий Дагобера. — Ладно! Денек выдался сегодня хороший! С аббата д'Эгриньи личина сорвана; вы освобождены, моя дорогая мадемуазель; вы получили ваш крест обратно, друг мой; Горбунья нашла себе покровительницу, а господин маршал обнимает дочерей… и я понемножку участвую во всех этих радостях… Моя участь прекрасна… сердце радуется… До свидания, друзья мои… до свиданья.
   Говоря это, Роден дружеским жестом простился с Адриенной, Дагобером и Горбуньей и исчез, указывая им восхищенным взглядам на маршала Симона, который, горячо лаская своих дочерей и тесно прижав их к себе, заливаясь слезами, казалось, не замечал ничего, что происходило вокруг.
   Через час мадемуазель де Кардовилль, Горбунья, маршал Симон, его дочери и Дагобер покинули дом доктора Балейнье.
   Заканчивая этот эпизод, мы хотим сказать два слова по поводу домов для умалишенных и монастырей.
   Мы уже говорили и еще раз повторяем, что нам кажутся недостаточными и неполными условия надзора, которые установлены законом для наблюдения за домами для умалишенных. Множество фактов, ставших известными суду, и других, не менее серьезных, поведанных нам, достаточно, как кажется, доказывает неполноту надзора. Конечно, судьям предоставлена широкая возможность для осмотра подобных заведений. Мало того, им предписывают подобные осмотры; но мы из достоверного источника знаем, что многочисленные занятия наших чиновников, число которых весьма часто не соответствует количеству работы, превращают эти осмотры в нечто чрезвычайно редкое, их можно, так сказать, назвать иллюзорными. Нам кажется, что полезнее было бы создать ежемесячную инспекцию специально для наблюдения дважды в месяц за домами для умалишенных, причем она должна состоять из чиновников и докторов, чтобы жалобы можно было разбирать со всех сторон. Конечно, закон всегда является на помощь, когда жалоба достаточно обоснована, но сколько для этого требуется формальностей и хлопот, особенно если несчастный, прибегающий к защите закона, находится под подозрением или в принудительном одиночном заключении и не имеет на свободе друзей, которые подали бы за него жалобу в суд! Мне кажется, что гражданские власти должны бы пойти навстречу этим протестам и организовать постоянный вполне законный надзор за домами для умалишенных.
   То же самое, что нами сказано о домах для умалишенных, применимо, и, пожалуй, еще в большей степени, к женским монастырям, семинариям и к домам, принадлежащим различным монашеским общинам. Недавние и вполне очевидные злоупотребления, которые стали известны всей Франции, к несчастью, доказали, что насилие, лишение свободы, варварское обращение, развращение малолетних, незаконное заключение, пытки являются если не частыми, то, во всяком случае, возможными в религиозных учреждениях… Нужны были единственные в своем роде случайности, исключительно дерзкие и циничные выходки, чтобы отвратительные поступки стали достоянием общественности. А сколько было других жертв, — может быть, и теперь они еще имеются, — сколько их скрыто и погребено в этих тихих, молчаливых домах, куда не проникает глаз непосвященного и которые благодаря привилегиям духовенства ускользают от надзора светских властей! Не грустно ли, что эти жилища также не подвергаются периодическим осмотрам хотя бы смешанных комиссий, составленных из представителей духовенства, прокуратуры и гражданской власти?
   Если все так законно, человечно, милосердно в этих заведениях, которые являются общественными учреждениями, а потому и должны разделять всю лежащую на них ответственность, — откуда тогда это возмущение и гневная ярость клерикальной клики, как только речь заходит о том, чтобы затронуть их вольности и льготы?
   Есть нечто выше законов, принятых и изданных Римом; это закон французский, закон, общий для всех, покровительствующий всем и взамен этого требующий от всех к себе уважения и повиновения.

5. ИНДУС В ПАРИЖЕ

   Прошло уже дня три с тех пор, как мадемуазель де Кардовилль покинула больницу доктора Балейнье. Следующая сцена происходила в одном из домов на улице Бланш, куда Джальму привезли по указанию неизвестного покровителя.
   Представим себе маленькую круглую залу, обтянутую индийской материей жемчужно-серого тона с рисунками пурпурного цвета, простроченными кое-где золотыми нитками. На середине потолка обивка собрана в розетку, перехваченную толстым шелковым шнуром, на неровных концах которого вместо кисти висела маленькая индийская лампа из филигранного золота чудной работы. Остроумно приспособленные, как и многое в этих варварских странах, такие лампы служат одновременно и курильницами для благовоний. Маленькие кусочки голубого хрусталя, которыми заполнены пустоты, образованные прихотливым размещением арабесков, будучи освещены изнутри, сияют такой прозрачной лазурью так, что золотые лампы кажутся созвездиями прозрачных сапфиров. Ароматы горящих благовоний разносятся по комнате легкими волнами беловатого дыма. Свет проникает в комнату — теперь два часа пополудни — только через маленькую теплицу, отделенную прозрачной дверью из целого зеркального стекла, которую можно задвинуть в толщу стены по желобку, сделанному в полу, по которому она бесшумно скользит. Китайский занавес, когда опущен, может заменить стеклянную дверь.
   Несколько карликовых пальм, бананов и других индийских растений с толстыми листьями блестящего зеленого цвета расположены группами в теплице, образуя перспективу и служа фоном для двух огромных клумб пестрых экзотических цветов, разделяемых на две половины дорожкой, вымощенной голубым и желтым японским фаянсом и идущей до самой двери. Дневной свет, проникая через свод зеленых листьев и становясь значительно смягченным, принимает особенно нежный оттенок, когда сливается с голубоватым светом ламп-курильниц и с багровыми отблесками пылающего огня в камина из восточного порфира.
   В полутемной комнате, пропитанной ароматом курений и благоуханным запахом восточного табака, на роскошном турецком ковре стоит коленопреклоненный человек с черными ниспадающими волосами, в темно-зеленом длинном платье, подпоясанном пестрым кушаком, и усердно раздувает огонь в золотой чашечке кальяна; гибкие и длинные кольца трубки извиваются по ковру, подобно красной змее, отливающей серебром, а конец трубки покоится в длинных пальцах принца Джальмы, лежащего в томной позе на диване.
   Голова юного принца ничем не покрыта, черные с синеватым отливом волосы разделены на прямой пробор и мягкими волнистыми прядями ниспадают по обеим сторонам лица и шеи, обладающих чисто античной красотой и теплым, прозрачным, золотистым, как янтарь или топаз, оттенком кожи. Облокотившись на подушку, он опирается подбородком на ладонь правой руки. Широкий рукав спустился до самого сгиба и позволяет видеть на руке, округленной, как у женщины, таинственные знаки, которые когда-то в Индии наколола иголка душителя. В левой руке сын Хаджи-Синга держит янтарный мундштук трубки. Великолепное белое кашемировое платье с разноцветной вышивкой из пальмовых листьев спускается до колен и стянуто широкой оранжевой шалью на гибкой, тонкой талии. Изящный и чистый изгиб ноги этого азиатского Антиноя, видный из-под распахнувшегося платья, вырисовывается под гетрами из пунцового бархата, вышитого серебром; эти гетры с вырезом на щиколотке дополняются маленькими туфлями без задника из белого сафьяна на красном каблуке.
   Нежное и вместе с тем мужественное лицо Джальмы выражало меланхолию и созерцательное спокойствие, свойственные индусам и арабам, счастливо одаренным натурам, которые соединяют задумчивую беспечность мечтателя с бурной энергией деятельного человека; они то деликатны, впечатлительны и нервны, как женщины, то решительны, свирепы и кровожадны, как разбойники. Сравнение с женщинами, подмеченное в духовном облике индусов и арабов, пока их не увлекает пыл битвы или жар резни, может быть применено и к их внешнему облику. У них, как у женщин благородного происхождения, маленькие конечности, гибкие суставы, тонкие, изящные формы, но под нежной и подчас очаровательной оболочкой кроются чисто мужской силы и упругости железные мускулы.
   Продолговатые глаза Джальмы, подобные черным алмазам, вправленным в голубоватый перламутр, лениво блуждают кругом, переходя с потолка на экзотические цветы. Время от времени он подносит ко рту янтарный мундштук кальяна и после долгой затяжки приоткрывает пунцовые губы, четко обрисовывающиеся на ослепительно белой эмали зубов, и выпускает легкую струйку дыма, смягченного розовой водой кальяна, сквозь которую он проходит.
   — Не подложить ли табака в кальян? — спросил стоявший на коленях человек и обратил лицо к Джальме; то было суровое и мрачное лицо Феринджи-Душителя.
   Молодой принц молчал. Происходило ли это от восточного пренебрежения к низшей расе, или, погруженный в раздумье, принц не слыхал вопроса, но он не удостоил метиса ответом.
   Душитель замолчал, сел на ковре, скрестив ноги, облокотился на колени и, опираясь подбородком на руки, не сводил глаз с Джальмы, ожидая ответа или приказаний со стороны того, чей отец назывался Отцом Великодушного.
   Почему Феринджи, кровожадный последователь секты Бохвани, божества убийств, избрал такую смиренную должность? Каким образом мог этот человек, обладающий недюжинным умом, даром страстного красноречия, энергией, которая помогла ему привлечь столько приверженцев доброго дела, — каким образом смирился он с подчиненным положением слуги? Почему этот человек, пользуясь ослеплением молодого принца на его счет и имея возможность принести такую прекрасную жертву Бохвани, — почему он щадил дни сына Хаджи-Синга? Почему он не боялся, наконец, частых встреч с Роденом, который знал столь много о его прошлой жизни?
   Продолжение нашего повествования даст ответ на все эти вопросы. Теперь мы скажем лишь одно, что накануне, после долгой беседы наедине с Роденом, Феринджи вышел от него с опущенным взором и скрытным видом.
   Помолчав еще некоторое время, Джальма, продолжая следить за кольцами беловатого дыма, выпускаемого им в воздух, обратился к Феринджи, не глядя на него и выражаясь образным и сжатым языком жителей Востока:
   — Часы текут… Старик с добрым сердцем не пришел… но он придет… он господин своего слова…
   — Он господин своего слова, — повторил утвердительно Феринджи. — Когда третьего дня он пришел к вам в тот дом, куда вас увлекли злодеи для осуществления страшных замыслов, предательски усыпив и вас и меня, вашего верного и бдительного слугу… он сказал: «Тот неизвестный друг, который посылал за вами в замок Кардовилль, направил и меня к вам, принц. Верьте мне и следуйте за мной: вас ждет достойное жилище. Но не выходите отсюда до моего возвращения. Этого требуют ваши же интересы. Через три дня вы меня снова увидите и тогда будете свободны…» Вы на это согласились, принц, и вот уже три дня, как не покидаете этого жилища.
   — Я с нетерпением жду старика, — сказал Джальма. — Одиночество меня гнетет… В Париже многое достойно восхищения, особенно…
   Джальма не кончил фразы и снова впал в задумчивость. Спустя несколько минут он сказал Феринджи тоном нетерпеливого и праздного султана:
   — Ну, расскажи мне что-нибудь.
   — Что прикажете, принц?
   — Что хочешь! — с беззаботной небрежностью проговорил Джальма, устремив к потолку полузакрытые и томные глаза. — Меня преследует одна мысль… я хочу рассеяться… говори же мне что-нибудь…
   Феринджи проницательно посмотрел на молодого индуса, щеки которого зарумянились.
   — Принц… — сказал метис. — Я, кажется, угадываю вашу мысль…
   Джальма покачал головой, не глядя на душителя. Последний продолжал:
   — Вы мечтаете… о женщинах Парижа…
   — Молчи, раб! — сказал Джальма.
   И он сделал резкое движение на софе, словно слуга прикоснулся к его незажившей ране.
   Феринджи замолчал.
   Спустя несколько минут Джальма заговорил нетерпеливым тоном, отбросив кальян и закрыв глаза руками:
   — Все Же твои слова лучше, чем молчание… Да будут прокляты мои мысли… да будет проклят мой ум, вызывающий эти видения!
   — Зачем избегать этих мыслей, принц? Вам девятнадцать лет, вся ваша юность протекла среди войн или в темнице, и вы до сих пор остаетесь целомудренным, подобно Габриелю, тому молодому христианскому священнику, который был нашим спутником.
   Хотя Феринджи ничем не изменил своей почтительности к принцу, но тому в слове целомудренный послышался оттенок легкой иронии. Джальма высокомерно и строго заметил метису:
   — Я не хочу показаться цивилизованным европейцам одним из тех варваров, какими они нас считают. Вот почему я горжусь своим целомудрием!
   — Я вас не понимаю, принц…
   — Я полюблю, быть может, женщину, такую же чистую, какой была моя мать, когда отец избрал ее… а чтобы требовать чистоты от женщины, необходимо самому быть целомудренным.
   При столь безмерной наивности Феринджи не мог удержать сардонической улыбки.
   — Чему ты смеешься, раб? — властно воскликнул принц.
   — У этих цивилизованных, как вы их называете, принц, человек, который вступит в брак невинным… станет посмешищем…
   — Ты лжешь, раб… Он будет смешон только в том случае, если женится не на чистой, целомудренной девушке.
   — В этом случае, принц… он был бы уже убит насмешками… его тогда безжалостно высмеют вдвойне!
   — Ты лжешь… ты лжешь… или, если это правда, кто тебе это сказал?
   — Я видел французских женщин в Пондишерри и на островах. Кроме того, я многое узнал дорогой. Пока вы беседовали со священником, я говорил с одним молодым офицером.
   — Итак, цивилизованные люди, так же как наши султаны в своих гаремах, требуют от женщины целомудрия, хотя сами не обладают им?
   — Чем меньше они на него имеют прав, тем строже они его требуют от женщин.
   — Требовать того, чего не даешь сам… это значит поступать, как господин с рабом. По какому же праву здесь так действуют?
   — По праву того, кто создает такое право, точно так же, как и у нас.
   — А что же делают женщины?
   — Они не позволяют женихам попадать в смешное положение при женитьбе.
   — А когда женщина изменяет… ее здесь убивают? — с мрачным огнем во взоре и резко приподнявшись, спросил принц.
   — Убивают точно так же, как у нас. Если ее застанут на месте преступления, — она убита.
   — Раз они такие же деспоты, как и мы, то почему же они не запирают своих женщин, чтобы заставить их соблюдать верность, которую не соблюдают сами?
   — Потому что они цивилизованные… в отличие от варваров… цивилизованные варвары…
   — Очень печально, если ты говоришь правду! — сказал задумчиво Джальма.
   Затем он прибавил с особенной горячностью, выражаясь обычным для индусов образным языком, не лишенным мистического оттенка:
   — Да… меня огорчают твои слова, раб… Две капли небесной росы, сливающиеся вместе в цветочной чашечке… вот чем являются два сердца, слившиеся в девственной, чистой любви… Два огненных луча, соединяющиеся в неугасимое пламя… вот что значат жгучие, долгие ласки любовников, соединившихся браком.
   Пока Джальма говорил о целомудренных радостях сердца, он выражался с неизъяснимой прелестью. Когда же речь коснулась не столь идеальных наслаждений любви, его глаза заблистали, как звезды, он слегка затрепетал, тонкие ноздри раздулись, золотистая кожа на лице порозовела, и молодой человек снова впал в глубокую мечтательность.
   Феринджи, заметив его волнение, продолжал:
   — А если вы, подобно гордой и блестящей райской птице, султану наших лесов, предпочтете единственной и уединенной любви разнообразие многочисленных наслаждений, если при вашей красоте, молодости и богатстве вы станете искать этих пленительных парижанок… — знаете, из ваших ночных сладострастных видений, — этих очаровательных мучительниц ваших грез, если вы бросите на них взгляд, смелый, как вызов, жалобный, как мольба, жаркий, как страсть, — неужели вы думаете, что от огня ваших взоров не загорится множество томных глаз? И это не будет монотонное наслаждение единственной любви, являющейся тяжелой цепью в нашей жизни: нет, это будут тысячи наслаждений гарема, но только гарема, населенного свободными и гордыми женщинами, которых счастливая любовь сделает вашими рабынями! Вы не почувствуете излишества или пресыщения, так как до сих пор вы вели целомудренную, сдержанную жизнь. Верьте мне, пылкий и прекрасный сын нашей страны, вы сделаетесь предметом страсти, гордости и обожания женщин! И они, очаровательные женщины, только вам, одному в целом свете, будут дарить свои страстные, томные взоры!
   В жадном молчании прислушивался Джальма к речам раба. Выражение его лица совершенно изменилось: это больше не был тот меланхолический, мечтательный юноша, который, призывая святые воспоминания о матери, находил только в небесной росе, в душистой чашечке цветка чистые образы для описания той целомудренной любви, о которой он мечтал. Это не был больше юноша, красневший при мысли о наслаждениях законного союза. Нет, далеко нет! Подстрекательство Феринджи зажгло в нем какой-то тайный огонь. Запылавшее лицо Джальмы, его глаза, то горящие, то заволакивающиеся дымкой, мужественное и шумное дыхание, поднимавшее грудь, — все это являлось признаком того, что кровь пылала, а страсти бушевали с тем большей силой, чем сильнее он их сдерживал до сих пор. Поэтому, вскочив вдруг с дивана, он, гибкий, сильный и легкий, как молодой тигр, одним прыжком бросился на Феринджи и, схватив его за горло, воскликнул:
   — Твои слова… это жгучий яд!
   — Принц, — отвечал Феринджи без малейшего сопротивления… — Ваш раб есть ваш раб.
   Эта покорность обезоружила принца.
   — Моя жизнь принадлежит вам, — повторил метис.
   — Это я теперь в твоей власти, раб! — воскликнул Джальма, оттолкнув душителя. — Сейчас я упивался твоими речами… я глотал эту опасную ложь!
   — Ложь, господин?.. покажитесь только женщинам: их взгляды подтвердят вам мои слова.
   — Они меня будут любить… женщины… меня… жившего только на войне и в лесах?
   — Узнав, что, несмотря на вашу юность, вы уже вели кровавую охоту на тигров и на людей… они вас будут боготворить, господин.
   — Ты лжешь!
   — Я говорю, что, увидев вашу руку, почти такую же нежную, как их руки, и зная, что она часто купалась во вражеской крови, они покроют ее поцелуями, с восторгом думая о том, как в наших девственных лесах вы с заряженным карабином и с кинжалом в зубах улыбались, услышав рев льва или пантеры, которых вы подстерегали…
   — Но я дикарь… я варвар!..
   — Поэтому-то они и будут у ваших ног… Они будут и испуганы и очарованы при мысли о той порывистости, неистовстве, бешенстве, той страсти, ревности и любви, которой предается человек вашей крови, юности и горячности. Сегодня нежный и кроткий, завтра мрачный и неукротимый… а затем пылкий и страстный… вы как раз такой человек, который способен их увлечь… Да, да! пусть только раздастся крик ярости во время объятий, и женщины падут перед вами побежденные, трепещущие от наслаждения, любви и ужаса… они будут видеть в вас тогда не человека, а божество!..
   — Ты думаешь? — воскликнул Джальма, невольно увлекаясь диким красноречием душителя.
   — Вы знаете… вы сами чувствуете, что я говорю правду! — возразил последний.
   — Ну да, это так! — воскликнул Джальма с горящим взором и раздувающимися ноздрями, прыжками метаясь по зале. — Я не знаю… не схожу ли я с ума… не пьян ли я… но я чувствую, что ты говоришь правду!.. Да, я чувствую, что меня будут любить безумно, неистово… потому что я сам буду безумно, неистово любить!.. В моих объятиях они будут трепетать от страха и наслаждения… потому что только при мысли об этом я сам трепещу от ужаса и счастья… Раб, ты говоришь правду! В этой любви будет нечто ужасное и опьяняющее…
   Произнося эти слова, Джальма был поразительно прекрасен в своей бурной чувственности. Какое редкое и прекрасное зрелище представлял собою целомудренный и воздержанный человек, достигнувший того возраста, когда в нем со всею силой должны развернуться чудесные инстинкты, которые, будучи подавляемы, ложно направлены или извращены, могут помутить рассудок или заставить человека отдаться неудержимым излишествам или натолкнуть его на ужасное преступление, но которые, если их направляют к высокой и благородной страсти, могут и должны, в силу их собственной пылкости, пробуждая в человеке преданность и нежность, возвысить его до пределов идеала!
   — О! где же эта женщина… эта женщина, которая заставит меня трепетать, которая сама задрожит предо мной… где же она? — воскликнул Джальма, окончательно опьянев от страсти. — Где же я найду ее?
   — Одну? это слишком много, господин! — с холодной иронией возразил Феринджи. — Кто ищет в этой стране одну женщину, тот редко ее находит; кто ищет женщин… тот затрудняется только в выборе!
   Во время дерзкого ответа метиса к маленькой садовой калитке дома, выходившей в пустынный переулок, подъехало изящное купе голубого цвета, с прекрасными породистыми лошадьми золотисто-гнедой масти и с черными гривами; обивка и ливрея были голубые с белым, причем металлические части упряжки и пуговицы ливрей были из чистого серебра. На дверцах были косоугольные гербы без щита и короны, как это принято в геральдике для гербов молодых девушек. В карете сидели мадемуазель де Кардовилль и Флорина.

6. ПРОБУЖДЕНИЕ

   Чтобы объяснить появление Адриенны у дверей дома, занимаемого Джальмой, надо бросить взгляд на предшествующие события.
   Оставив больницу доктора Балейнье, мадемуазель де Кардовилль поселилась в своем особняке на улице Анжу. В течение последних месяцев пребывания у тетки Адриенна тайно отделала и меблировала это красивое жилище, роскошь и изящество которого пополнились чудесными вещами, перевезенными из павильона дворца Сен-Дизье.