В ответ он только плечами пожимает – неважно, мол.
   Теперь и я не знаю, что сказать. Так мы и сидим молча, пока не приходит миротворец. Тогда пекарь встает и откашливается.
   – Я присмотрю за малышкой. Голодать не будет, не сомневайся.
   От этих слов на душе становится чуточку легче. Люди знают, что со мной можно иметь дело, зато Прим они по-настоящему любят. Надеюсь, этой любви хватит, чтобы она выжила.
   Следующую гостью я тоже не ожидала. Уверенным шагом ко мне приближается Мадж. Она не плачет и не отводит глаз, но в ее голосе слышится странная настойчивость.
   – На арену разрешают брать с собой одну вещь из своего дистрикта. Что-то, напоминающее о доме. Ты не могла бы надеть вот это?
   Она протягивает мне круглую брошь – ту, что сегодня украшала ее платье. Тогда я не рассмотрела ее как следует, теперь вижу: на ней маленькая летящая птица.
   – Твою брошь? – удивляюсь я. Вот уж не думала брать с собой что-то на память.
   – Я приколю ее тебе, ладно? – Не дожидаясь ответа, Мадж наклоняется и прикрепляет брошь к моему платью. – Пожалуйста, не снимай ее на арене, Китнисс. Обещаешь?
   – Да, – отвечаю я.
   Надо ж как меня сегодня одаривают! Печенье, брошь. А еще, уходя, Мадж целует меня в щеку. Может, Мадж в самом деле всегда была моей настоящей подругой?
   Наконец приходит Гейл. И пусть мы никогда не испытывали друг к другу романтических чувств, но когда он протягивает руки, я, не раздумывая, бросаюсь к нему в объятия. Мне все так знакомо в нем – его движения, запах леса. Бывало, в тихие минуты на охоте я слышала, как бьется его сердце. Однако впервые я чувствую, как его стройное, мускулистое тело прижимается к моему.
   – Я хотел тебе сказать, Китнисс, – говорит он. – Ты запросто получишь нож, но главное – раздобыть лук. С луком у тебя больше всего шансов.
   – Там не всегда бывают луки, – отвечаю я.
   Мне вспомнилось, как в один год трибутам дали только жуткие булавы с шипами, которыми те забивали друг друга насмерть.
   – Тогда сама сделай, – говорит Гейл. – Лучше плохой лук, чем никакого.
   Я несколько раз пыталась изготовить лук по образцу отцовых, ничего путного не выходило. Не так это просто, как кажется. Даже отцу случалось портить заготовку.
   – Может, там и деревьев не будет, – говорю я.
   Как-то раз всех забросили в местность, где были сплошь только валуны и низкий уродливый кустарник. Тот год мне особенно не понравился. Многие погибли от укусов змей или обезумели от жажды.
   – Деревья есть почти всегда, – возражает Гейл. – Никому ведь не интересно смотреть, когда половина участников умирает просто от холода.
   Это верно. В один из сезонов мы видели, как игроки ночами замерзали насмерть. Их почти нельзя было разглядеть, так они съеживались, и ни одного деревца кругом, чтобы развести костер или хотя бы зажечь факел. В Капитолии посчитали, что такая смерть, без битв и без крови, не слишком захватывающее зрелище, и с тех пор деревья обычно бывали.
   – Да, почти всегда есть, – соглашаюсь я.
   – Китнисс, это ведь все равно что охота. А ты охотишься лучше всех, кого я знаю.
   – Это не просто охота. Они вооружены. И они думают.
   – Ты тоже. И у тебя больше опыта. Настоящего опыта. Ты умеешь убивать.
   – Не людей!
   – Думаешь, есть разница? – мрачно спрашивает Гейл.
   Самое ужасное – разницы никакой нет, нужно всего лишь забыть, что они люди.
   Миротворцы возвращаются слишком скоро, Гейл просит еще подождать, но они все равно его уводят, и мне становится страшно.
   – Не дай им погибнуть от голода! – кричу я, цепляясь за его руку.
   – Не дам! Ты же знаешь! Китнисс, помни, что я…
   Миротворцы растаскивают нас в стороны, дверь захлопывается, и я никогда не узнаю, что он хотел сказать.
   От Дома правосудия до станции рукой подать, особенно на машине. Никогда раньше не ездила на машине. На повозках и то редко. В Шлаке все ходят пешком.
   Хорошо, что я не плакала. Вся платформа кишит репортерами, их похожие на насекомых камеры направлены прямо мне в лицо. Впрочем, я привыкла скрывать свои чувства. И сейчас мне это тоже удается. Мой взгляд падает на экран, где в прямом эфире показывают наш отъезд, и я с удовольствием отмечаю, что вид у меня почти скучающий.
   Пит Мелларк, напротив, явно плакал и, как ни странно, даже не пытается это скрыть. Мне приходит в голову мысль: уж не тактика ли у него такая? Казаться слабым и напуганным, убедить всех, что его и в расчет не стоит принимать, а потом вдруг развернуться, чтобы чертям тошно стало. Несколько лет назад это сработало. Джоанна Мейсон, девочка из Дистрикта-7, все строила из себя дурочку и трусиху с глазами на мокром месте, пока из участников почти никого не осталось. Изощреннейшей убийцей оказалась. Здорово придумано – ничего не скажешь. Но у Пита Мелларка этот номер не пройдет. Вон какие плечи широченные. Еще бы. Сын пекаря, голодом не измучен и с хлебными лотками наупражнялся будь здоров – таскал их туда-сюда целыми днями. Тут уж все будут начеку, сколько сопли ни пускай.
   Несколько минут мы стоим в дверях вагона под жадными объективами телекамер, потом нам разрешают пройти внутрь, и двери милостиво закрываются. Поезд трогается.
   Мы несемся так быстро, что у меня дух захватывает. Я ведь никогда раньше не ездила на поезде. Перемещения между дистриктами запрещены, кроме особо оговоренных случаев. Для нашего дистрикта особый случай – транспортировка угля. Но что такое обычный товарняк по сравнению с капитолийским экспрессом, у которого скорость – двести пятьдесят миль в час? До Капитолия мы доберемся меньше чем за сутки.
   Нам рассказывали в школе, что Капитолий построен в горах, когда-то называвшихся Скалистыми. А Дистрикт-12 находится в местности, прежде известной как Аппалачи. Уже тогда, сотни лет назад, тут добывали уголь. Вот почему теперь шахты прорубают так глубоко.
   В школе нас большей частью только про уголь и учат. Ну, еще читать и математике немножко. И каждую неделю обязательно лекция по истории Панема. Вечная болтовня о том, сколь многим мы обязаны Капитолию. Зато про восстание никогда толком не расскажут – почему и как все было. А рассказать, думаю, есть что. Впрочем, мне некогда этим интересоваться. Какая бы ни была правда, на хлеб ее не намажешь.
   Поезд, предназначенный для трибутов, даже еще роскошнее, чем комната в Доме правосудия. Нам выделяют по отдельному купе, к которому примыкают гардеробная, туалет и душ с горячей и холодной водой. В домах у нас горячей воды нет. Приходится греть.
   В выдвижных ящиках – красивая одежда. Эффи говорит, я могу надевать что хочу и делать что хочу – здесь все для меня. Нужно только через час выйти к ужину. Я снимаю мамино голубое платье и принимаю горячий душ. Я никогда раньше не была в душе. Это все равно что стоять под теплым летним дождем, только еще теплее. Затем надеваю темно-зеленую рубашку и штаны.
   В последний момент вспоминаю о золотой броши Мадж. Теперь я рассматриваю ее как следует. Кажется, кто-то сделал сначала маленькую золотую птичку, а уж после прикрепил ее к кольцу. Птица касается кольца только самыми кончиками крыльев. Внезапно я узнаю ее – это ведь сойка-пересмешница!
   Забавные птицы – сойки-пересмешницы, зато Капитолию они точно бельмо на глазу. Когда восстали дистрикты, для борьбы с ними в Капитолии вывели генетически измененных животных. Их называют перерождениями или просто переродками. Одним из видов были сойки-говоруны, обладавшие способностью запоминать и воспроизводить человеческую речь. Птиц доставляли в места, где скрывались враги Капитолия, там они слушали разговоры, а потом, повинуясь инстинкту, возвращались в специальные центры, оснащенные звукозаписывающей аппаратурой. Сначала повстанцы недоумевали, как в Капитолии становится известным то, о чем они тайно говорили между собою, ну а когда поняли, такие басни стали сочинять, что в конце концов капитолийцы сами в дураках и остались. Центры позакрывались, а птицы должны были сами постепенно исчезнуть – все говоруны были самцами.
   Должны были, однако не исчезли. Вместо этого они спарились с самками пересмешников и так получился новый вид птиц. Потомство не может четко выговаривать слова, зато прекрасно подражает другим птицам и голосам людей – от детского писка до могучего баса. А главное, сойки-пересмешницы умеют петь как люди. И не какие-нибудь простенькие мелодии, а целые песни от начала до конца со многими куплетами – надо только не полениться вначале спеть самому, и птицам должен понравиться твой голос.
   Отец очень любил соек-пересмешниц. В лесу, на охоте, он всегда насвистывал им сложные мелодии или пел песни, и, подождав немного, как бы из вежливости, они всегда пели в ответ. Такой чести удостаивается не каждый. Когда пел мой отец, все птицы замолкали и слушали. Его голос был такой красивый, мощный, светлый – в нем звучала сама жизнь, и хотелось плакать и смеяться одновременно. С тех пор как отец погиб, я забыла о сойках… Сейчас от взгляда на маленькую птичку на душе становится спокойнее. Будто отец все еще со мной и не даст меня в обиду. Я прикалываю брошь к рубашке, и на ее фоне кажется, что птица летит меж покрытых густой зеленью деревьев.
   Эффи Бряк приходит, чтобы отвести меня на ужин. Я иду вслед за ней по узкому качающемуся коридору в столовую, отделанную полированными панелями. Посуда не из пластика – изящная и хрупкая. Питер уже ждет нас за столом, рядом с ним – пустой стул.
   – Где Хеймитч? – бодро осведомляется Эффи.
   – В последний раз, когда я его видел, он собирался пойти вздремнуть, – отвечает Пит.
   – Да, сегодня был утомительный день, – говорит Эффи.
   Думаю, она рада, что Хеймитча нет. Я ее не виню.
   Ужин состоит из нескольких блюд, и подают их не все сразу, а по очереди. Густой морковный суп, салат, бараньи котлеты с картофельным пюре, сыр, фрукты, шоколадный торт. Эффи постоянно напоминает нам, чтобы мы не слишком наедались, потому что дальше будет еще что-то. Я не обращаю на нее внимания – никогда еще не видела столько хорошей еды сразу. К тому же самая лучшая подготовка к Играм, на какую я сейчас способна, это набрать пару фунтов веса.
   – По крайней мере у вас приличные манеры, – говорит Эффи, когда мы заканчиваем главное блюдо. – Прошлогодняя пара ела все руками, как дикари. У меня от этого совершенно пропадал аппетит.
   Те двое с прошлого года были детьми из Шлака, и они никогда за всю свою жизнь не наедались досыта. Неудивительно, что правила поведения за столом не сильно их заботили. Мы – другое дело. Пит – сын пекаря; нас с Прим учила мама. Что ж, пользоваться вилкой и ножом я умею. Тем не менее замечание задевает меня за живое, и до конца ужина я ем исключительно пальцами.
   Потом вытираю руки о скатерть, заставляя Эффи поджать губы еще сильнее.
   Наелась я до отвала, теперь главное удержать все это в себе. Пит тоже выглядит довольно бледно. К таким пирам наши желудки не привычны. Но раз уж я выдерживаю мышиное мясо с поросячьими кишками – стряпню Сальной Сэй, а зимой и древесной корой не брезгую, то тут как-нибудь справлюсь.
   Мы переходим в другое купе смотреть по телевизору обзор Жатвы в Панеме. В разных дистриктах ее проводят в разное время, чтобы все можно было увидеть в прямом эфире, но это, конечно, только для жителей Капитолия, которым не приходится самим выходить на площадь.
   Одну за другой показывают все церемонии, называют имена; иногда выходят добровольцы. Мы внимательно разглядываем наших будущих соперников. Некоторые сразу врезаются в память. Здоровенный парень из Дистрикта-2 чуть из кожи не выпрыгнул, когда спросили добровольцев. Девочка с острым лисьим лицом и прилизанными рыжими волосами из Пятого дистрикта. Хромоногий мальчишка из Десятого. Но более всех запоминается девочка из Дистрикта-11, смуглая, кареглазая, и все же очень похожая на Прим ростом, манерами. Ей тоже двенадцать. Вот только когда она поднимается на сцену и ведущий задает вопрос о добровольцах, слышен лишь вой ветра среди ветхих построек за ее спиной. Нет никого, кто бы встал на ее место.
   Последним показывают Дистрикт-12. Вот называют имя Прим, вот выбегаю я и отталкиваю ее назад. В моем крике отчаяние, словно боюсь, что меня не услышат и все равно заберут Прим. Я вижу, как Гейл оттаскивает сестру и я взбираюсь на сцену. Потом – молчание. Тихий прощальный жест. Комментаторы, похоже, в затруднении. Один из них замечает, что Дистрикт-12 всегда был чересчур консервативен, но в местных традициях есть свой шарм. Тут, как по заказу, со сцены падает Хеймитч, и из динамиков раздается дружный хохот. Наше с Питом рукопожатие. Потом играет гимн, и программа заканчивается.
   Эффи Бряк недовольна тем, как выглядел ее парик.
   – Вашему ментору следовало бы научиться вести себя на официальных церемониях. Особенно когда их показывают по телевизору.
   Пит неожиданно смеется.
   – Да он пьяный был. Каждый год напивается.
   – Каждый день, – уточняю я и тоже не удерживаюсь от улыбки.
   Со слов Эффи выходит так, что Хеймитч просто несколько неотесан и все можно исправить, если он будет следовать ее советам.
   – Вот как! – шипит она. – Странно, что вы находите это забавным. Ментор, как вам должно быть известно, – единственная ниточка, связывающая игроков с внешним миром. Тот, кто дает советы, находит спонсоров и организует вручение подарков. От Хеймитча может зависеть, выживете вы или умрете!
   В этот момент в купе пошатываясь входит Хеймитч.
   – Я пропустил ужин? – интересуется он заплетающимся языком, блюет на дорогущий ковер и сам падает сверху.
   – Что ж, смейтесь дальше! – заявляет Эффи Бряк и семенит в своих узких туфельках мимо лужи с блевотиной к выходу.
   Пару секунд мы с Питом молча наблюдаем, как наш ментор пытается подняться из скользкой мерзкой жижи. Вонь от блевотины и спирта стоит такая, что меня саму чуть не выворачивает. Мы переглядываемся. Да, толку от Хеймитча мало, однако больше нам рассчитывать не на кого, тут Эффи Бряк права. Не сговариваясь, мы берем Хеймитча за руки и помогаем встать на ноги.
   – Я споткнулся? – осведомляется он. – Ну и запах!
   Он закрывает ладонью нос, вымазывая лицо блевотиной.
   – Давайте мы отведем вас в купе, – предлагает Пит. – Вам стоит помыться.
   Хеймитч едва переставляет ноги, и мы почти тащим его на себе. Конечно, не может быть и речи, чтобы взвалить эту грязную тушу прямо на расшитое покрывало, мы заталкиваем его в ванну и включаем душ. Он почти не реагирует.
   – Спасибо, – говорит мне Пит. – Дальше я сам.
   Я невольно чувствую к нему благодарность. Меньше всего мне хочется сейчас раздевать Хеймитча, отмывать блевотину с волосатой груди и укладывать его в постельку. Возможно, Пит старается произвести хорошее впечатление, стать любимчиком. Хотя, судя по состоянию Хеймитча, утром он все равно ничего не вспомнит.
   – Ладно, – отвечаю я. – Могу позвать тебе на помощь кого-нибудь из капитолийцев.
   Их тут полно в поезде. Готовят, прислуживают, охраняют. Заботиться о нас – их работа.
   – Обойдусь.
   Я киваю и отправляюсь к себе. Пита можно понять, сама не выношу капитолийцев. Хотя возиться с пьяным Хеймитчем – это как раз то, что они заслуживают. Интересно, отчего Пит такой заботливый? И внезапно понимаю – просто он добрый и был таким всегда. Поэтому и хлеба мне тогда дал.
   От этой мысли мне становится не по себе. Добрый Пит Мелларк гораздо опаснее для меня, чем злой. Добрые люди норовят проникнуть тебе в самое сердце. Я не должна этого допустить. Только не там, куда мы едем. С этого момента я решаю держаться от пекарского сына подальше.
   Когда я прихожу в купе, поезд останавливается у платформы для заправки. Я быстро открываю окно и вышвыриваю печенье, которое мне дал отец Пита. Не хочу. Ничего не хочу от них.
   Как назло, пакет падает на клочок земли, поросший одуванчиками. Поезд уже отправляется; я вижу рассыпавшееся среди цветов печенье всего одно мгновение, но этого достаточно. Достаточно, чтобы вспомнить тот, другой одуванчик на школьном дворе…
   Тогда, несколько лет назад, я только-только отвела взгляд от лица Пита Мелларка, как вдруг увидела одуванчик и поняла, что не все потеряно. Я бережно сорвала его и поспешила домой. Схватила ведро, и мы с Прим побежали на Луговину. Она и впрямь была вся усыпана золотистыми цветками. Мы рвали их вместе с листьями и стеблями, пока не набрали целое ведро, хотя для этого нам пришлось исходить Луговину до самого забора. Зато на ужин у нас было вдоволь салата из одуванчиков. А еще хлеб Пита.
   Вечером Прим спросила:
   – А что мы будем есть после? Сможем найти еще еду?
   – Сможем. Много всего, – пообещала я. – Я обязательно что-нибудь придумаю.
   У мамы сохранилась книга из аптеки. На ее старых пергаментных страницах тушью были нарисованы растения, и под каждым рисунком аккуратным почерком указано название, место, где его нужно искать, когда оно цветет и от каких болезней помогает. А на свободных страницах папа добавил еще кое-что от себя – о растениях не для аптекарей, но которые можно есть. Одуванчики, лаконос, дикий лук, молодые сосновые побеги. Мы с Прим до поздней ночи просидели над этими записями.
   На следующий день в школе не было занятий. Я покрутилась немного на краю Луговины, а потом все-таки решилась и подлезла под забор. В первый раз я оказалась там совсем одна, без отцовой защиты, без оружия. Я помнила, где спрятаны маленький лук и стрелы, которые отец сделал для меня. В тот день я отважилась уйти в лес едва ли больше чем на полсотни шагов. Почти сразу же я облюбовала большой старый дуб и устроилась в его ветвях, надеясь застигнуть врасплох какую-нибудь дичь. Часа через два-три надежды оправдались: я подстрелила зайца. Мне и раньше доводилось стрелять зайцев, но то было с отцом. Теперь я все сделала сама.
   К тому времени мы уже много месяцев не ели мяса. Когда мама увидела зайца, она как будто очнулась от наваждения. Поднялась, ободрала тушку и поставила мясо тушиться с зеленью, которую собрала Прим. Потом опять стала отрешенной и легла. Когда еда была готова, мы уговорили ее поесть.
   Лес стал нашим спасителем, и с каждым днем я все смелее вступала в его зеленые объятия. Я твердо решила, что мы не будем больше голодать, и решимость победила страх. Я воровала яйца из гнезд, ловила сетями рыбу, иногда удавалось подстрелить белку или зайца. И, конечно, я собирала разные травы, попадавшиеся мне повсюду. С растениями смотри в оба. Съедобных среди них много, но стоит раз ошибиться, и тебе конец. Я всегда по сто раз сверялась с отцовыми рисунками.
   Мы выжили.
   Поначалу чуть какая опасность – вой вдалеке послышится или ветка неожиданно хрустнет, – я тут же бросалась к забору. Потом привыкла спасаться на деревьях – собакам быстро надоедает ждать внизу, а медведи и рыси живут глубоко в лесу; наверное, запаха гари из дистрикта не любят.
   Восьмого мая я отправилась в Дом правосудия и, получив тессеры, привезла домой на детской тачке сестры первую порцию зерна и масла. Теперь я имела право получать их восьмого числа каждого месяца. Тем не менее бросать охоту и собирательство было нельзя. Зерна и на еду-то не хватает, а нужно ведь еще другое покупать – мыло, молоко, нитки. То, без чего мы худо-бедно могли обойтись, я продавала в Котле. В первые разы идти туда одной было страшно, но люди помнили и уважали моего отца, и меня приняли. К тому же дичь есть дичь – неважно, кто ее подстрелил. Еще я стала ходить со своим товаром к домам богатых горожан. Тут тоже свои хитрости. Какие-то я помнила из разговоров с отцом, чему-то научилась сама. Мясник, к примеру, берет только зайцев, с белками к нему не лезь. Пекарь – другое дело, белок любит, хотя купит, только если жены нет рядом. Глава миротворцев – тому диких индеек подавай. Ну а для мэра лучше земляники ничего нет.
   Однажды в конце лета я купалась в озере, и мое внимание привлекла высокая трава, торчащая из воды. У нее были белые цветы с тремя лепестками, а листья острые, как наконечники стрел. Я присела в воде и, раскопав пальцами мягкое дно, вытащила горсть корней. Невзрачные голубоватые клубни, но если сварить, не хуже картошки будут. «Китнисс», – произнесла я вслух. Это давнее название стрелолиста дало мне имя. Я словно услышала веселый голос отца: «С голоду ты не умрешь, тебе нужно только найти себя». Несколько часов я выкапывала где палкой, где пальцами ног маленькие клубеньки. Вечером у нас был пир – рыба с корнями стрелолиста, и мы впервые за долгие месяцы наелись досыта.
   Постепенно мама вернулась к жизни. Она начала убираться и готовить; делала соленья на зиму, когда было из чего. Потом к ней стали приходить люди за лекарствами. Платили деньгами или давали что-нибудь в обмен. Однажды я услышала, как мама поет.
   Прим не помнила себя от радости, что мама снова в порядке, но я была настороже и все боялась, что это ненадолго. Я ей больше не доверяла. Во мне выросло что-то жесткое и неуступчивое, и оно заставляло меня ненавидеть маму за ее слабость, безволие, за то, что нам пришлось пережить. Прим сумела простить, я – нет. Между нами все стало по-другому. Я оградила себя стеной, чтобы никогда больше не нуждаться в маме.
   Теперь я умру и ничего уже не исправлю. Я вспомнила, как кричала на нее сегодня в Доме правосудия. Но ведь я сказала, что люблю ее. Может, одно уравновешивает другое?
   Я стою и смотрю в окно, мне хотелось бы его открыть, да не знаю, что может случиться на такой скорости. Вдали виднеются огни другого дистрикта. Седьмого? Десятого? Я думаю о людях в тех домах, они уже ложатся спать. Потом представляю себе наш дом с плотно закрытыми ставнями. Что сейчас делают мама и Прим? К ужину мы оставляли тушеную рыбу и землянику. Смогли ли они поесть? Или все так и осталось нетронутым? Наверняка они смотрели повтор Жатвы по нашему старенькому телевизору. Плакали. Держится ли мама? Хотя бы ради Прим. Неужели опять отстранится от всего мира, взвалив его тяжесть на хрупкие плечи Прим?
   Прим, конечно же, ляжет спать с мамой. Рядом примостится старый верный Лютик, будет охранять их сон. Эта мысль меня немного утешает. Если Прим заплачет, он подберется поближе и приласкается, успокаивая ее. Хорошо, что я его не утопила.
   От воспоминаний о доме становится тоскливо. День тянется бесконечно. Неужели только сегодня утром мы с Гейлом ели ежевику? Кажется, прошла целая жизнь. Очень долгий сон, превратившийся в кошмар. Может, если я лягу спать, то проснусь в своем Дистрикте-12?
   В выдвижных ящиках, наверное, полно ночных сорочек, но я просто стягиваю штаны и рубашку и ложусь в кровать. Шелковые простыни ласкают кожу, а легкое пуховое одеяло сразу окутывает теплом.
   Если я собираюсь выплакаться, то сейчас самое время. Утром умоюсь. Слезы не приходят. Внутри все перегорело, я чувствую только усталость и хочу домой. Под мерное покачивание поезда я забываюсь.
   Меня будит стук в дверь, сквозь оконные занавески уже просачивается серый свет. Я слышу голос Эффи Бряк: «Подъем, подъем! Нас ждет важный-преважный день!» Интересно, что творится в голове у этой женщины? Какие мысли занимают ее днем? Что ей снится по ночам? Трудно себе представить.
   Я надеваю вчерашнюю одежду, она еще чистая, только немного измялась, провалявшись ночь на полу. Обвожу пальцем маленькую золотую сойку-пересмешницу и думаю о лесе, об отце, о том, что делали мама и Прим. Справятся ли они без меня? Я не распускала на ночь волосы, так и спала с косой, которую мама старательно заплела мне перед Жатвой. Прическа выглядит не так уж плохо. Пусть пока остается как есть. Все равно уже ненадолго. Скоро мы прибудем в Капитолий, и там моим образом для церемонии открытия Игр займется стилист. Надеюсь, не из тех, кто считает высшим писком моды наготу.
   Когда я вхожу в вагон-ресторан, мимо меня, бормоча под нос ругательства, проскальзывает Эффи Бряк с чашкой кофе. Хеймитч давится от смеха. Лицо у него опухшее и красное от вчерашних возлияний. Пит с булочкой в руке сидит рядом. Выглядит он слегка смущенным.
   – Давай садись! – машет мне Хеймитч.
   Едва я опускаюсь на стул, передо мной возникает большой поднос. Ветчина, яйца, гора жареной картошки. На льду стоит ваза с фруктами. Булочек в корзинке хватило бы нашей семье на целую неделю. В изящном стакане апельсиновый сок. Я так думаю, что апельсиновый. Апельсин я пробовала всего один раз, папа купил его на Новый год как подарок. Чашка кофе. Мама обожает кофе, хотя мы редко могли его купить, а я не понимаю, что в нем хорошего; только горечь во рту. И в довершение – красивая чашка с чем-то коричневым, чего я никогда не пробовала.
   – Это горячий шоколад, – объясняет Пит. – Он вкусный.
   Я пробую горячую густую жидкость на вкус, и по спине пробегают мурашки. Какими бы аппетитными ни выглядели другие кушанья, я забываю о них, пока не выпиваю все до капли. Потом запихиваю в себя все, что можно, стараясь не налегать на жирное. И без того еды навалом.
   Когда мой живот уже чуть не лопается, я откидываюсь назад и молча смотрю на сотрапезников. Пит еще ест, отламывает кусочки булки и окунает их в горячий шоколад. Хеймитч почти ничего не взял со своего подноса, зато регулярно опрокидывает стаканы с красным соком, разбавленным какой-то прозрачной жидкостью из бутылки. Пахнет спиртным. Я не была раньше знакома с Хеймитчем, однако часто встречала его в Котле, видела, как он горстями швырял деньги на прилавок, где продавали самогон. Когда приедем в Капитолий, он лыка вязать не будет.
   Меня переполняет ненависть к Хеймитчу. Неудивительно, что ребята из нашего дистрикта не побеждают. Конечно, мы вечно полуголодные и тощие, и тренировки у нас никакой. Однако были же и среди наших трибутов сильные, те, кто мог бороться. И кто тогда виноват, что нет спонсоров, как не ментор? Богачи охотно поддерживают тех, у кого есть шансы, – либо ставки делают, либо самолюбие хотят потешить, – а кому придет в голову вести переговоры с таким отребьем, как Хеймитч?