Так начала гнездиться в крепком, никогда не болевшем Лосеве болезнь. Работает человек каждый день, сидит в кресле, покашливает, ну и что особенного. Лишь бы работал. А он не только работал, но еще и Государственную премию получил в этом злосчастном 1986 году. Что-то много было злосчастных моментов в жизни Алексея Федоровича, а он, как горный дуб, крепко держался корнями, но и корни можно потихоньку, постепенно лишать жизненных соков, и дуб гибнет от злого вмешательства, а каково человеку в девяносто три года, если вертится рядом услужливая вражья сила (смерть причину найдет). Ночью спит, сладко похрапывая, и не слышит рядом из-за стены голоса Алексея Федоровича, а я через большую столовую слышу и бегу к нему стремглав среди ночи. Но я люблю его, а она любит себя.
   Так вот в этом злосчастном 1986 году к великому празднику Октября присудили Лосеву за шесть томов ИАЭ (1963— 1980) Государственную премию. Указ вышел за подписью Горбачева.
   Перестройка началась в 1985 году, и неведомый нам Виктор Ерофеев, сотрудник ИМЛИ имени Горького, о котором мы никогда не слыхали, уже успел в этом году взять у Алексея Федоровича интервью, всполошившее интеллигентов. Как же! Лосев наконец раскрывает себя, говорит о том, что было потаенно, скрыто, а имена какие называет — Флоренский, Розанов, Леонтьев, Вагнер, Скрябин — вот, оказывается, что возвестило нам интервью в «Вопросах литературы» № 10 под названием «В поисках смысла». Робкий с виду Ерофеев пробился к нам через мою ученицу Нину Рубцову, тихо так пришел, скромно, с магнитофоном. «А, машинка, — сказал Алексей Федорович. — Я их не люблю». — «Да Вы не беспокойтесь, Алексей Федорович, я Вам весь текст покажу», — и начал настырно так спрашивать, в душу лезть. Лосеву же, думаю, просто осточертело молчать.
   Хоть на старости лет, хоть под конец жизни приоткрыть заветное, дорогое, пусть умные далее копают, догадываются, все равно не дороют до глубины.
   Молодые тоже рвутся беседовать, тут вам и симпатичный, еще без окладистой бороды Сережа Кравец появился, интервью брал о русской философии — стал нашим другом. Чудо случилось — нашли в Ленинке статью молодого Лосева, в Базеле в 1919 году напечатанную, «Русская философия» — по-немецки. Автор о ней забыл, не знал ничего, а немцы раскопали, М. Хагемайстер пропечатал в мюнхенской «Диалектике художественной формы». Случилось же, что как раз из спецхрана сборник со статьей перевели в научный зал. Вставала заря перестройки. Мать секретаря Алексея Федоровича Игоря Ма-ханькова (он у нас с 1982 года по рекомендации Ольги Смыки, ее ученик), милая Майя Трофимовна, заказала ксерокопию немецкого сборника «Russland». Игорь же перевел с немецкого статью, ибо оригинал давно погиб. Так всплыли молодые философские пристрастия Лосева, а Сережа Кравец оповестил об этом всех читающих журнал «Век XX и мир» (1988, № 2—3),издаваемый на разных европейских языках. Неуемный Сережа спешно печатает в «Литературной учебе» серию глав из новой книги Алексея Федоровича «Проблема художественного стиля», которая полностью выйдет только в 1994 году в Киеве. Юрий Ростовцев каждую неделю у нас, беседует с Алексеем Федоровичем об его детстве, юности, записывает старательно на пленку, хочет сочинять книжку о Лосеве-гимназисте, тоже торопится запомнить лосевские рассказы, пока есть время. Много будет печатать Юрий Алексеевич из воспоминаний своего собеседника в разных альманахах, в «Студенческом меридиане», соберет из статей Алексея Федоровича в своем журнале целую книжку «Дерзание духа» . А название это не случайно. Вместе с Натальей Мишиной в «Правде» напечатал он интервью с профессором Лосевым под названием «Дерзание духа» — это 1985 год, заря перестройки. Приходит к Алексею Федоровичу Наташа, спрашивает, как и многие, что такое Бог, — это сотрудница «Правды». Чудеса! Умер Лосев, умерла в муках мать Наташи. И пошла она в храм, в Троице-Сергиеву лавру, ходит в платочке, работает в издательстве патриархии, хочет в монастырь.
   Тут и Павел Флоренский подоспел с Юрием Ростовцевым, беседует с Алексеем Федоровичем, спрашивает о своем замученном деде целых два вечера, и письма лосевские к деду принес, на что Алексей Федорович внимания особого не обратил, слишком далеко от него прошлое, поговорить о нем еще можно, но жить — уже нельзя, поздно, слишком поздно. Бездна истории зовет к себе, недалек уход. Не увидел Лосев ни своей беседы с Павлом и Юрием, ни напечатанных писем, ни книжки, выпущенной в 1990 году Виктором Ерофеевым «Страсть к диалектике» (это уже я старалась, составляла ее).
   «Машинка» у Ерофеева сломалась в самой середине беседы, поняла, что Лосев не любит этой подозрительной техники. Замолчала. Бедный Ерофеев схватился за примитивный карандаш, едва успевал записывать в этот раз. Беседу потом напечатали на разных языках за рубежом, и ко мне в Университет являлись ее читатели-иностранцы, оставили адреса, просили Лосева прислать что-либо, напечатать у них. Но Лосеву было не до этого. Он еще умудрился выступить с докладом о Боэции (работал над VIII томом ИАЭ) в Университете при огромном стечении народа, и нашлись теперь даже среди историков его почитательницы (вот уж никогда бы не поверил), М. К. Трофимова, В. И. Уколова. Они не боялись обсуждать с Лосевым ни Боэция, ни гностиков.
   Удивительные творились дела в этом 1986 году. Одному человеку, не группе ученых, единственному в области философских наук присудили Государственную премию. И этот единственный 93-летний Лосев, что сидит в своем кабинете и спешит доканчивать «Историю античной эстетики», том VIII — новое восьми-книжие на пороге смерти.
   Что же такое эта «История античной эстетики» в восьми томах? Они распределяются следующим образом. «Ранняя классика» (от. /, 1963.), посвященная Гомеру и натурфилософам (древние пифагорейцы, Анаксагор, элейцы и милетцы, Гераклит, Демокрит, Эмпедокл, Диоген Аполлонийский); «Сократ, софисты, Платон» (т. II, 1969); «Высокая классика» Платон (т. III, 1974); «Аристотель и поздняя классика» (т. IV, 1975); «Ранний эллинизм» (стоики, эпикурейцы, скептики, (т. V, 1973); «Поздний эллинизм» (неопифагорейцы. Филон Александрийский, Плотин, (т. VI, 1980 г.); «Последние века», (т. VII, 1988, кн. 1-я — Порфирий, Ямлих, Саллюстий, Юлиан; кн. 2 до Прокла, Прокл, Дамасский и его ученики); «Итоги тысячелетнего развития» (т. VIII, кн. 1-я, 1992 — Александрийский и восточный раннехристианский неоплатонизм; неоплатоники латинского Запада, эпоха синкретизма — халдаизм, герметизм, гностицизм; общая характеристика истории античной эстетики; философия, эстетика, мифология, общая эстетическая терминология — в историческом развитии). Кн. 2-я т. VIII посвящена специально-эстетической терминологии (ее тысячелетней эволюции) и основным моделям античной эстетики. А ведь была еще книга 1979 года «Эллинистически-римская эстетика 1—11 вв. н. э.». Ее материал входил в т. V ИАЭ, но этот последний оказался столь огромным, что я вынула несколько сот страниц и сделала из них отдельную книгу, которую напечатал в издательстве Московского Университета А. К. Авеличев.
   Какие же принципы были положены в основу изучения А. Ф. Лосевым античной эстетики, если принять во внимание, что А. Ф. Лосев мыслил как нечто единое эстетику, философию и мифологию (см. «История античной эстетики» т. VIII, кн. 1, часть пятая «Философия, эстетика, мифология», где автор пишет о глубинном тождестве философии, эстетики и мифологии», с. 402—413). Ведь для античного человека, выросшего на телесных интуициях, самым прекрасным было живое материальное тело космоса с вечным размеренным движением небесных светил над неподвижной землей. Но живое космическое тело есть не что иное, как очеловечивание природы, то есть оно мифологично. И вся выразительность, то есть вся красота этого живого космоса заключается в геометрически-астрономических пропорциях, в музыкальной настроенности, рождающейся при вращении небесных сфер. Высшая красота для античного человека, погруженного в телесную стихию бытия, где даже боги обладают телом, правда, эфирным, обязательно космологична и одновременно мифологична, а значит, космос есть предмет эстетического созерцания. Философия же как наука о космосе (натурфилософия) и человеке (антропология) как частице этого космического целого обязательно трактует о наивысшей выразительности этих космических сил, будь то огонь, вода, воздух, земля и эфир у ранних философов-досокра-тиков, атомы Демокрита, или Ум Анаксагора, мир идей Платона, или Ум-перводвигатель Аристотеля. Выразительность, по мнению А. Ф. Лосева, есть слияние внутренне идеального и внешне материального в одну самостоятельную предметность. Отсюда «синтез внутренней жизни объекта и разных способов его субъективного показа — это и есть эстетика» (ИАЭ VII, кн. 2, с. 105).
   Таким образом, А. Ф. Лосев в своей античной эстетике создает представление о едином, живом, телесном духе (идея, выраженная автором еще в 1934 году в предисловии к «Истории эстетических учений») о единстве материи и идеи, бытия и сознания в их историческом развитии, а значит, и решает проблему целостности античной культуры, в равной мере духовной и материальной. Собственно говоря, в античной эстетике автор реализовал свою мечту, высказанную в 1930 году в книге «Очерки античного символизма и мифологии» — создать неповторимый лик античной культуры, ее своеобразный исторически сложившийся тип с опорой на тысячи фактов философских, исторических, литературных, языковых, математически-астрономических, геометрически-музыкальных, фактов общественной жизни и повседневного быта и т. д. и т. д.
   На протяжении всей «Истории античной эстетики» автор не раз обращается к разработке своей теории, связующей философ-ско-эстетическое мировоззрение античного человека с миром тяжкой рабской зависимости, о которой так выразительно писал Аристотель, чьи мысли были тщательно исследованы А. Ф. Лосевым в томе IV ИАЭ (с. 638—652). Здесь создается оригинальная концепция аристотелевской эстетики как своеобразного культурного и мировоззренческого феномена в связи с учением Стагири-та о естественности свободы и рабства. Отдельные вещи, по Аристотелю, прекрасны, так как они есть результат рабского подчинения материи художественным замыслам человека. Космос прекрасен, так как он раб своего абсолютного господина — мирового Ума, который как истинный художник привел в великолепный порядок «бесформенную, неодушевленную, безгласную и бессмысленную, даже не-сущую материю». «Все вещи и живые существа, а также весь мир только потому являются художественными произведениями, что их творчески призвал к жизни их господин» (с. 647). Ум-Перводвигатель (или «идея идей») едва ли допускал какие-нибудь изъяны и недостатки в своем вселенском государстве, поскольку Аристотелева идея (или эйдос) есть «творческая сила и мощь, а материя — ничто» (с. 645). Эта общая теория Л Ф. Лосева не исключала, а, наоборот, предполагала разные типы социальной жизни и разнообразную их историю в своем конкретно-историческом воплощении (см., напр., т.I, V—VI, VIII).
   Изучение конкретного бытия на основе единого диалектического развития для А, Ф. Лосева безусловно. Поэтому, например, платоновский соматизм он рассматривал как принцип язычества, «не по-христиански, не по-западному, не по-нашему, но именно no-платоновски»[24]. Специфика языческой античности была для него всегда необходима и всегда значима в 20-е годы.
   В «Очерках античного символизма и мифологии», книга 1930 года, он размышляет об идее, теле, личности и о целостном восприятии тела и идеи у Платона. И здесь его рассуждения ничуть не отличаются от высказанного им в 1969, 1974 и 1988 годах. Тело в платонизме живет идеей не чего-нибудь духовного, но телесного же. «Сама идея нетелесна, но это идея — телесного. Идея осмысляет тело только в смысле телесности, то есть схематизма»[25], ибо тот, кто признает только тело, не может увидеть и самого тела в его подлинной жизни, а видит лишь схему. Факт тела признается здесь, а смысл его отрицается. «Культ тела и прельщенность телом диалектически приводят к проповеди тела как пустой схемы, тела как голого факта, которому несвойственно ничто личностное и духовное». Отсюда вытекает «диалектика всякого материализма... и того вида материализма, который есть язычество». «Такова, стало быть, диалектика и платонизма, если мы возьмем его так, как он реально существовал, без всяких западных привнесений», — пишет А. Ф. Лосев. Замечательно то заключение, к которому приходит философ, говоря об идеализме Платона: «Конечно, раз у Платона есть учение об идеях, то он как-то идеалист. Но, по-моему, это такой идеализм, который по смыслу своему является подлинным и настоящим материализмом. Он — мистик, он — экстатик, он — богослов, но он, по-моему, материалист. И тут уж ничего не поделаешь. Хочешь, не хочешь, а с этим приходится считаться». И совсем категорично звучат последние слова: «Лучше же совсем бы не употреблять этих многозначных и уже потерявших всякую определенность терминов — „идеализм“ и „материализм“[26]. Да, глубоко не правы те, кто делит А. Ф. Лосева на раннего и позднего, поступая часто механически и формально. А. Ф. Лосеву 50—80-х годов приходилось для продвижения своих идей ссылаться на авторитеты Маркса и Ленина. Но это отнюдь не говорит о внутреннем изменении смысла его идей. Так, благодаря строгой позиции А. Ф. Лосева в отношении Платона было осуществлено первое наиболее полное собрание сочинений отъявленного идеалиста, а уже после кончины Лосева вышло еще более полное второе издание.
   Несмотря на то, что вся «История античной эстетики» поделена на отдельные периоды и заключена в рамки, предназначенные для каждого из них, у читателя остается впечатление теснейшей взаимосвязи этих томов, их взаимной обусловленности. Развертываемая историческая картина не имеет механически установленных границ. Так и ощущаются переходы, внешне как-нибудь незаметные сцепления, связи, неравномерность движения жизни, рождающая противоречия, столкновения, конфликты социальные и личные. Эта внутренняя взаимосвязь всех сторон культуры в потоке времени создает в конечном итоге определенного рода целостность, которая по праву может считаться неким своеобразным универсумом.
   Эстетика как наука о выражении сама представлена у А. Ф. Лосева средствами необычайно выразительными, можно даже сказать, художественными. Казалось бы, столь сухая материя, как учение о числе (ему автор посвятил в 1928 году книгу «Диалектика числа у Плотина») приобретает значение жизнеобразующей силы в эстетике пифагорейцев и Платона (т. I, II).Здесь устанавливаются связи орфико-пифагорейского учения о душе и религии Диониса, бога неисчерпаемых сил вечно рождающей природы. Именно она, эта преизобильная природа несет в себе мощь бесконечных творческих потенций. Число дифференцирует и обобщает этот нерасчлененный поток бытия, превращает его в упорядоченную гармонию души и тела. «Поняв число как диалектический синтез беспредельного и предела, пифагорейцы тем самым создали учение о созидательной и творчески направляющей сущности числа», — пишет А. Ф. Лосев (т. I, с. 267). —Главное, продолжает автор, «числа как такового нет, оно не существует без вещей, оно — в самих вещах и есть их структура, их ритм и симметрия, то есть с досократовской точки зрения, — их душа» (с. 271). «В результате применения пифагорейских чисел к конструкции бытия, — пишет автор, — получается музыкально-числовой космос со сферами, расположенными друг в отношении друга согласно числовым и гармоническим отношениям» (с. 271). Примером этому может служить знаменитый диалог Платона «Тимей», в котором причудливо объединились музыка, математика и астрономия, то есть вся космология дана здесь в виде целой системы.
   О единстве в лице А. Ф. Лосева ученого-исследователя и писателя, художника также свидетельствует его философская проза. Но об этом же свидетельствует и манера письма сугубо научных трудов, где даются блестящие портреты не только исторических героев, таких, как, например, Сократ (т. II), Плотин (т. VI) или император, трагически отрекшийся от христианства — Юлиан (т. VII, кн. 1).
   Самые сложные проблемы диалектики рисуются А. Ф. Лосевым в духе драматической игры. И как не похожа становится античная эстетика А. Ф. Лосева на незыблемость и монументальность изваянной красоты античного мира.
   Одной из самых важных интуиции античности философ считает именно игру, причем игру театральную, драматическую[27]. Жизнь как игра — это понятие проходит через всю античность. Здесь Гераклит с его вечностью как играющее дитя (В 52 D9), здесь и Платон, у которого объединены игра и жизнь идеального государства, религия и обычаи, законы и управление, а люди — марионетки, которыми управляют боги, дергая за прилаженные к куклам нити, или шнурки. Да и сами граждане у Платона — «творцы трагедии наипрекраснейшей, сколь возможно и наилучшей», а «прекрасная жизнь в их государстве является наиболее истинной трагедией» (т. III). Здесь и неоплатоник Плотин, для которого жизнь человека напоминает движение танцовщика. А каждая душа получает свою роль от создателя Вселенной, как в драме, где маски и костюмы раздаются актерам. Космический драматург создает из Вселенной прекрасно налаженный инструмент, где каждая душа отличается своим музыкальным тоном (т. VI). Для Прокла вселенская душа сравнима с трагическим поэтом, создающим драму и ответственным за игру актеров (т. VII, кн. 2). В учениях об идеях Платон опирается на систему таких жизненно-динамических образов, как охота, выслеживание, преследование, нападение, схватывание и, наконец, любование добычей (т. /// с. 290). Соматическому, то есть телесному, принципу эстетики Платона посвящены замечательные страницы наряду с метафизикой света, принципами светоносной любви, солнца, как высшего блага (с. 293—317). Интерес к метафизике света, особенно христианского, вообще характерен для А. Ф. Лосева, о чем свидетельствует его книга «Очерки античного символизма и мифологии» , «Диалектика мифа» ,письма философа из лагеря (1931—1933)[28], а также его переводы византийских трактатов Каллиста Катафигиота XII века, одного из авторов ареопагитского круга, и Марка Эфесского (XV в.).
   Разнородность текстов античных философов не является препятствием для А. Ф. Лосева. Она не помешала автору нарисовать внушительную картину трех выдающихся школ раннего эллинизма (т. V) — стоиков, эпикурейцев, скептиков.
   А. Ф. Лосев исследует эстетику стоиков как учение об изреченном слове, воплотившем идеальные замыслы судьбы, управляющей миром и формирующей по своей воле космическую и человеческую жизнь.
   Здесь и эпикурейцы с их ориентацией на незаинтересованное, чистое наслаждение, моделью для которого служат вечно прекрасные божественные сущности, не причастные сфере мира и его законам. Здесь и скептики с их вечной усмешкой и погруженностью в созерцание иррациональной текучести вещей.
   Прочтите всего несколько абзацев на с. 42—43 из V тома («Ранний эллинизм») и вы сразу погрузитесь в самую суть трех философских школ: «Усталостью и тонким разочарованием веет от этой философии. Кругом ширится и высится хаотическая на-громожденность жизни, а стоический мудрец — тих и беспечален, эпикуреец сосредоточенно покоится в глубине своего утонченного сада, и скептик ни к кому и ни к чему не испытывает потребности сказать „да“ или „нет“. Есть что-то загубленное, что-то долженствующее быть, но не перешедшее в бытие — здесь в этих наивных, но углубленных и даже величавых учениях о мудрости. Какая-то великая душа перестала стремиться и надеяться, что-то случилось непоправимое, окончательное, чего-то большого и сильного, чего-то прекрасного и величественного уже нельзя было вернуть, да и вспоминать уже не было сил» (с. 42—43). Не напоминают ли эти стоики читателю нечто очень интимное, личное , касающееся каждого из нас?
   Или например, об эпикурейской эстетике: «Эпикурейская эстетика — это чувствование себя воздухом, огнем, теплым дыханием. Превратиться в это теплое дыхание и забыть все остальное, все, все забыть, — вот что значит эпикурейски чувствовать красоту. Сладко не мыслить, не думать, не стремиться, не хлопотать; безмыслие и безволие — сладостны, сосредоточенно-упоительны; оно густо насыщает нас. И уже не знаешь, где тут тело и где душа; не знаешь, душа ли полна этой густой и насыщенной пустотой, или это наполнено тело сладким, но сосредоточенным упоением. Наслаждающийся — тих, углублен в себя, погружен в свое безмыслие. Он покоится в своей равномерной сосредоточенности; его серьезность — насыщена, его страсть — задумчива. Не трогайте его: он наслаждается... Пустота осязается в эпикурейском идеале красоты. Но имманентизм почти всегда пуст...» (с. 303); «древнегреческое эпикурейство есть философия и эстетика пустоты. Но это — особенная пустота, подозрительная пустота» (с. 304)... «Смерть это только немножко вульгарно; смерть — это только немножко скуки... И все!» (с. 306). Или еще дальше: «Сладко думать, что душа смертна... Жуткая штука! Душа, да еще бессмертная — жуткая штука! Вот почему Лукреций опроверг целых тридцать доказательств бессмертия души... Нельзя не опровергать. Иначе — неминуемые вечные муки, и — все насмарку» (с. 306).
   Признаюсь, невозможно остановиться, цитируя А. Ф. Лосева. Берите книги и читайте сами эти страницы.
   А задумывался ли кто-нибудь над трагическим характером эстетики скептиков? А. Ф. Лосев пишет: «Печать трагического лежит на античном скепсисе и — безысходно-трагического. Ведь и им хотелось достигнуть высоты бесстрастия, величавого спокойствия, которого кто только из греческих философов не хотел достигнуть» (с. 386). «Эта смесь эстетики, формальной логики и нигилизма привела к тому, что мы, всматриваясь в это необычное лицо философа-скептика, вдруг начинаем замечать какое-то раз-дирание его духа, какое-то трансцендентальное распятие» (с. 387). Скептик, как оказывается, проповедует свободу, удобную для всего деспотического и абсолютистского в обществе и государстве. «Это, — замечает А Ф. Лосев, — такой анархизм, который является в то же время величайшим консерватизмом... Скептики — стары, вялы, их скептицизм — абсолютная монархия Александра и римских цезарей» (с. 387—388). Опять очень живое и своевременное напоминание нам, нынешним, а ведь все это лосевская история античной эстетики.
   В т. VI «Поздний эллинизм» автор в поисках последней кратчайшей формулы эстетики Плотина (а А. Ф. Лосев любит сводить необычный материал к самым кратким формулировкам) обращается к интереснейшим темам.
   В учении об Уме и Душе наличествуют серьезные и интимные стороны, причем образы Ума — это слитки золота, а Душа тоже есть золото, очищенная от всего телесного. Все в мире стремится к Единому и преисполнено к нему любви, но и Единое тоже охвачено, по Плотину, любовью ко всей составляющей его множественности. «Мягкой духовной теплотой у Плотина овеяны все самые существенные отношения, царящие как внутри триады с ее основными ипостасями, так и вне этой триады... а... все грозное и роковое, в созерцание чего Плотин погружен, нигде и нисколько не мешает торжеству самых мягких, самых ласковых и даже самых родственных отношений» (т. VI, с. 716). Всей этой ласки и теплоты не знала суровая классика. А чего стоит только одно прикосновение к Единому, познание которого совершается не путем науки или только созерцания, но путем прямого присутствия, соприкосновения с ним, то есть живого общения с Единым. Душа, восходя к Единому как Благу, приходит в волнение, в вакхическую восторженность, преисполняется внутренним согреванием, жгучим желанием, и вся превращается в любовь. Космос представляется Плотину прозрачным световым шаром, как и умный мир, который играет разноцветными лучами. Таким образом, свет пронизывает у Плотина решительно все. Вечный самосущий свет никогда не убывает, так что и Душа и Ум тоже становятся этим светом.
   Обобщая всю эстетику Плотина, А Ф. Лосев приходит к понятию Адрастии, сверхчеловеческой справедливости, мудрости, красоты и судьбы. Вся эстетика Плотина, по мнению А. Ф. Лосева, есть эстетика Адрастии, которая «сводится к торжеству необходимости и свободы, бытия и чуда, а также мировой жизни (со всеми ее уродствами) и всеобщей справедливости» (с. 727). Пло-тиновский космос живет по мудрым и справедливым законам Ад-растии-Немесиды. В этом мире все оправдано и находится в гармонии, красота и безобразие. Адрастия ведет игру на мировых подмостках, меняя театральные маски. Она обеспечивает успокоительный круговорот душ, сглаживает несовершенство жизни, уравновешивает любую драму, логически и эстетически обосновывая все происходящее. Отсюда рождается пассивизм Плотина, его спокойствие перед драмой истории и жизни вообще, где все уже предопределено и оправдано мудростью Адрастии. В т. VII «Истории античной эстетики» — «Последние века» также прослеживается глубочайшее единство строгой логики и эстетического чувства. Так, учение Прокла о едином, так называемая гено-логия, обнимающая собою все многообразие космической и человеческой жизни, и создающая единый образ прекрасного, расчленяется А. Ф. Лосевым на 12 типов (VII, кн. 2, с. 115—131),диалектическая триада — на восемь типов (с. 132—143). Изучение этих диалектических переходов в системе эстетически целостного и иерархически упорядоченного универсума дает огромный материал для раздумий при исследовании становления и развития эстетических категорий в отточенной мысли поздних философов-неоплатоников.